IASYK

          Давать должен тот, кто сам имеет.
          Снорри Стурлуссон. «Язык поэзии»

Много слов хороших написано и сказано о русском языке. Ещё бы! В нём нет жестких грамматических конструкций — и оттого он гибок. Равномерно огласованный — он полнозвучен. Бездонная фантазия его носителей пробудила к жизни бесчисленное множество образов и их оттенков — отсюда роскошество метафор и сравнений. Отсюда же и ёмкость языка — можно уничтожить одним словом, а можно шептать до бесконечности, варьируя полутона. Он то сладкоголос, как сопрано, то резок, как удар бича, то нежен, словно флейта, или неумолим и величав, как первобытная стихия. Загляните снова к Марине Цветаевой, и вы услышите, что можно делать в русском с одной лишь пунктуацией…

Поэтому ревностные хранители наших славянских основ и основы основ — нашего языка — приходили в ярость от любых посягательств на его незамутнённость и чистоту. Ломоносова я уже цитировал (см. В.М. Зимин «Благословенная Земля. Кубань. XVII – XX век» Краснодар, изд. «Пересвет» 2010). А теперь А. П. Сумароков, в отповеди «О истреблении чужих слов из русского языка»: «Восприятие чужих слов, а особливо без необходимости — есть не обогащение, а порча языка… А что до порчи касается языка — немцы насыпали в него слов немецких, петиметры французских, предки наши татарских, педанты латинских, переводчики Св. писания греческих… Но что ещё больше портит язык наш? Худые переводчики, худые писатели, а паче всего худые стихотворцы».1

Ох и неспокойно ему сейчас, явственно слышно, как не лежится. Телевизоров тогда ещё не было, жёлтая пресса только начиналась, бульварное чтиво было сравнительно коротким. Но и тогда уже Александр Петрович негодовал2: «Романов столько умножилось, что из них можно составить половину библиотеки целого света. Пользы от них мало, а вреда много. Хорошие романы хотя и содержат нечто достойное в себе, однако из романов в пуд весом спирту одного фунта не выйдет, чтением оного больше употребляется времени на бесполезное, нежели на полезное».

Хотя книги давно уже начали печатать, в Сумарокове жило ещё былое отношение к литературе, воспитываемое в пору, когда книги писались и переписывались от руки, стоили целое состояние, а их создание считалось делом первостепенной важности и ответственности — «Се бо суть рекы, напояюще вселенну, се суть исходяща мудрости; книгам бо есть неищетная глубина: сими бо в печали утешаеми есмы; си суть узда въздержанью. Мудрость бо велика есть… ищющи мене обрящють благодать… Иже бо книги часто чтет, то беседует с Богом или святыми мужи… въсприемлетъ души велику пользу».

Так скажет Нестор в «Повести временных лет». Книги не читали, то не было чтение, то было «книжное почитание», как передаёт Д.С. Лихачёв смысл, истоки и историю слов почтение и почитание, вычленившихся всё из того же корня — «читать».

Первые памятники русской литературы дошли до нас из X – XI века: «Свод Никона» и «Начальный свод» безымянного монаха-черноризца Киево-Печерской лавры. Следом идёт «Повесть временных лет» (1113 год) и дальше — поэма поэм «Слово о полку Игореве» (не позднее 1187 года). Магия её речитатива будит в русской душе неясные и сладкие отклики вот уже более 800 лет и не даёт покоя переводчикам и поэтам. Со времени опубликования рукописи в 1800 году, наверно, нет ни одного большого русского поэта, кто бы не отозвался на неё реминисценциями — Вл. Соловьёв, Блок, Белый, Сологуб, Бальмонт, Северянин, Бунин, Хлебников, Волошин…

Длинный список литературных памятников древней и средневековой Руси, кроме «Слова», включает ещё не один шедевр — от «Поучения Владимира Мономаха» до «Задонщины», от «Моления Даниила Заточника» до сборников русских былин и песен. Так была возделана почва для русской литературы, зазвучавшей в полную силу в XIX и XX веках голосами Толстого, Достоевского, Бунина, Чехова, Замятина, Платонова, Булгакова, Шолохова, Астафьева, …, не говоря уже о поэтах. Может, и не бывало никогда раньше в мире более блестящего созвездия поэтов, чем в наш серебряный век — поэтов неповторимых, непохожих, разных; объединяло их только одно — талант самой высокой пробы.

Всё это предъявлено цивилизации нашим языком, русским языком, и уже причислено в её сокровищницу.

* * *

Бред какой-то, опять какой-то бред… — мы на пороге ещё одной реформы языка. Подкрался некто по фамилии Лопатин, говорят, профессор, и заявил — извините, говорит, но «парашют» мы теперь должны писать через «у», и ещё, и ещё, толком никто не знает, чего и сколько, сам профессор тоже.

Наши предки за честь Отечества умели постоять, умели остановить Каченовских и Лопатиных, да так, что небо им виделось с овчинку. В словах «язык» и «народ», нация, они не делали различий — «и назовёт меня всяк сущий в ней язык» (А. С. Пушкин). Так и будет вовеки веков — народ и язык! Выходит вы по живому г-н Лопатин? Вы что, не слышите, как ему, народу, больно?

В 17-м году большевики уже резанули по языку. В какой-то мере, может, это было и оправданно: юсы, фита, ижица отмирали сами, но они убрали заодно и ять — «и» долгое, после всех реформ оставшееся в любом европейском языке, этот неуловимый звук, «е» и «и» вместе, рядом. Кстати, в названии «Плачь неутишимая» после «т» должна стоять ять. Сохранись она, не надо было бы выбирать между «е» и «и», между невозможностью утешиться и невозможностью утишить — плач и боль. Я выбрал второе как более объемлющее, но с ятью звучали бы оба символа.

Сейчас, сегодня, с ползучей незаметностью нас снова пытаются обокрасть, на этот раз компьютеры. На глазах исчезает буква «ё», опять её заменяет вездесущая, универсальная «е». Есть в русском языке оригинальное и редкое междометие — «ее», есть, разумеется, и «её» — местоимение. Не поддавайтесь киберам, россияне! Пусть Запад заменяет умлаут двумя гласными —
Язык стонет, протестует, но, может, им так нравится. А нам «ё» никак нельзя отдавать; ни нам, ни нашим детям «ёлку» не заменит никакая но «елка» ни «еолка».

Конечно, вам нет дела до этих тонкостей, профессор, как и до русских, хотя Вы носите русскую фамилию. Как и до их языка. Откуда в Вас, профессор, эта большевистская закваска?

Так целый год прошел в бреду.
Теперь, вернувшись в Севастополь,
Он носит красную звезду
И, глядя в даль на пыльный тополь,
На Инкерманский известняк,
На мёртвый флот, на красный флаг,
На илистые водоросли
Судов, лежащих на боку,
Угрюмо цедит земляку:
«Возьмём Париж… весь мир… а после
Передадимся Колчаку».

М. Волошин. Матрос

Что же Вы, профессор? Матрос, и тот понял, что пора сдаваться, побузили и довольно, пора к истокам, в лоно…

* * *

На ОРТ прошел сюжет: выделили сколько-то там на образование, в том числе 100 тысяч «на реформу русского языка». Насторожился Александр Привалов, размышляет: «что значит 100 тысяч на реформу языка?… 100 тысяч на банкет не хватит, разве только очень скромный…»

Я думаю, дали отступного — 100 тысяч лично профессору Лопатину, чтоб больше русского языка он не касался. Пусть напьется с горя, а мы на свои денежки — с радости. Как, профессор, такое вас устроит?…

* * *

Ну вот, незаметно мы добрались и до мата, как же без него…

В соседнем дворе за моей спиной люди завязали свару. Вопли, выкрики, тарабарщина какая-то. Членоразделен только мат, неуклюжий, яростный и грязный.

Это ладно, тут особый случай — напились и выясняют отношения, могут и подраться. Но и в любой другой, самой мирной обстановке, их речь, как минимум, наполовину будет состоять из мата — такого же качества, топорного и несуразного. Если его выбросить, остаётся поразительная по своей беспомощности, лишённая смысла околесица — смысл пропал, неясно даже, о чём говорили. Почти не имеет значения пол собеседников (если можно так выразиться) и совсем неважно, чем они заняты — нянчат пятилетнее дитё, подметают двор, обсуждают событие, перемывают кому-то косточки или попала под ноги собака. Если раскрыли рот, монолог будет стандартным — 50 на 50… Где профессор Лопатин, где этот «параШут»? Может этот язык он возьмётся реформировать?

В моём дворе у бабушки-соседки на квартире две девочки-студентки. Как водится, девочек регулярно навещают мальчики, редко когда трезвые, хотя тоже студенты. Но что трезвые, что пьяные, что не очень, каждый раз это очередная головная боль. Маленький дворик гудит от низкопробного мата. Самое загадочное, и было бы смешно, но не до смеха, это то, что мальчики и одна из девочек — студенты юридического факультета. Они ли выбрали Фемиду, Фемида ли их выбрала для каких-то своих пока неясных целей, неизвестно.

«Что ж ты лаешься? Ты — русский?» – не выдерживаю я, обращаясь к маленькому, корявому, нескладному и особенно неутомимому юристу.

Он спотыкается на какое-то мгновение, но тут же без запинки подхватывает дальше.

«Русский, а как же! Мне материться министр культуры разрешил. Он говорит, русский язык неотделим от мата».

«Министр нерусский», говорю, «знаешь, как его фамилия?»

«Знаю – Швыдкой».

«А твоя?»

«Швыдкой…»

Вот те на! Бастард? Плод тайной связи министра? Кроме общей любви к матершине, они и внешне-то похожи, оба чернявенькие и очень уж живые, хотя, конечно, министр намного импозантнее. Но ему нужно, он подрабатывает на телевидении, я сам видел, — шоуменом, так у них теперь должность зазывалы в балагане называется.

Господин министр! Русский язык нуждается в мате как раз в случаях, подобных Вашему, — чтобы высказаться достаточно определённо и исчерпывающе по поводу Ваших «разрешений».

… Моя старшая дочь работает в рекламе. Приходит клиент и начинает объяснять заказ; заказ вполне солидный, как и клиент, если судить по внешности. Через пару минут она его прерывает: «Теперь всё то же, но без мата, я не понимаю» — «Не смог, папа, он просто не смог», говорит дочь. В конце концов, они всё же договорились.

Как ни странно, с подобными речами немудрящих обывателей перекликаются речи людей с претензиями, считающихся образованными. Вот набор из обычной речи рядового искусствоведа: «дребезжание воздуха в холстах импрессионистов», «впечатлизм», «пленеризм», «пуантиллизм — это точкизм, если перевести на русский; пуанта – это точка», «волнительно», «ах, как волнительно!» — любимое словечко наших теле- и прочих див.

Язык этого искусствоведа почти столь же убог, как и язык обывателя, запас его образованности короток, а словарь ненамного богаче и пополнен, в основном, профессионализмами, терминами, он легко может выродиться в птичий язык, примеров тут сколько угодно. Чтобы разнообразить речь, обыватель прибегает к мату, искусствовед — к «измам». Это у него украшательства, «картинки», так сказать, а в обиходе, не на лекциях, я думаю, он не чурается и мата — того же весьма посредственного качества.

«Давать должен тот, кто сам имеет», — передал из XIII века Снорри Стурлуссон вердикт Хрольва Жердинки.

Об искусстве можно говорить только его же языком, иначе это профанация искусства — в лучшем случае будет скучно и ничьих сердец не затронет, в худшем — будет смешно, а потом грустно; всякий раз меня гнетёт недоумение — зачем, ну зачем иные люди берутся непременно за перо и пишут непременно об искусстве.

Вот образчик, достойный самого М.М., то есть Жванецкого; родила одна учёная дама, напечатало «Изд. «Искусство», Москва, 1970, с. 117″:

«Удивительна голова змеи, это, скорее, морда овцы, но с ушами и волосами человека».

Почему-то мне кажется, наша дама на это существо похожа.

Я не ругаюсь матом, потому что просто не умею, но каждый раз, когда я натыкаюсь на такие перлы, я вынужден об этом сожалеть, так бы надо было — прррокатиться.

* * *

Мат — это одна из вершин русской словесности. Он громогласно или неслышно в нас присутствует от рождения до смерти и всюду нас сопровождает. Говорят в Китае ругательства ещё более изощрённые, чем русские. Не знаю, но то, что они есть у всех народов, это неоспоримый факт. Все нуждаются в этих мгновенных, предельно ясных и кратких формулировках, тут же снимающих напряжение.

Лексика ненормативная, нестандартная, непечатная, часто крик души, загнанной в угол и облегчённо вздыхающей после краткой, как выстрел, разрядки. «А-ахх…!» — вырывается у седеющей интеллигентного вида дамы, доведённой до отчаяния тупостью своего собеседника. «Прости, Господи!» смущённо улыбается она, подтверждая интеллигентность, и взмахивает тремя перстами в крестном знамении.

Отсюда, от потребности в более сильных и значимых восклицаниях, родились довольно многочисленные невинные сокращения и новообразования вроде «блин», «ё-моё», «ти-мать», «яп…понский бог» и т.п. Люди, чья духовность и внутренняя содержательность наложила запрет на откровенный мат, таким вот образом выходят из положения.

А вот как элегантно обошлась, с высоты своего гения, Марина Ивановна:

На крик длинноклювый
С ерами, с ятью! –
Проснулась
Седая Монархиня-матерь
.
М. Цветаева

Я думаю, это вообще была самая гениальная женщина всех времён и народов, во всяком случае среди поэтов. Может, только Сафо была подстать ей, но что мы знаем о Сафо?…

Есть и ещё одна причина жизнеспособности и неувядаемости мата — русский человек не выносит речи пресной, скромная, спокойная повествовательность ему претит. Душевное богатство рождает неожиданные образы, непохожие на то, что рядом и вокруг, чуткая душа тут же на них откликается — и вот, всё это живёт, пульсирует, клокочет… и требует эквивалента для самовыражения. Жизнь должна быть яркой и красивой — и речь такой же!

Вывод из всего этого простой — ругаться можно, даже нужно, если умело, и красиво, и по делу, если нет — нельзя. Нельзя! — потому что грязи, серости и примитивной животной низости и так хватает. Мат — это наше национальное достояние, а потому и обращаться с ним нужно соответственно — разборчиво и бережно.

* * *

В своей жизни я знал только двоих ругателей виртуозов, одна из них — женщина. Ещё один сам ругаться не умел, но был знатоком, ценителем и эрудитом-энциклопедистом мата. Если обстановка требовала, он просто цитировал подходящие куски какого-нибудь «боцманского пятиэтажного», и эффект был ошеломляющим. Ну и, конечно же, М. М. Жванецкий с его шедевром «Эй, на барже!…»

… По отцу Рася была еврейка, красивая еврейка, мать — русская. Вообще-то её звали Рая, Раиса, но когда-то в совсем далёкой молодости я так её назвал, и имя прилепилось и прожило с ней всю жизнь — Рася. Она была женой человека, долгое время, почти 20 лет, очень мне близкого. Рася — медик по образованию, очень профессиональный и умелый. В её большом хозяйстве старшей сестры всё отлажено до мелочей и блещет чистотой. Так же и дома, в её личном любовно обустроенном хозяйстве. Иначе быть не может, Рася — человек цельный, и всюду, где бы она ни появилась, вместе с ней кочует этот домашний порядок и уют. Врачи, другие сёстры-коллеги и больные её любят, но многие побаиваются — она требовательна, не терпит возражений не по делу и умеет срезать, ох, как она умеет срезать, если кто-то попал ей на язык. И ещё — она большая юмористка.

«Ой, тэ…!» — воркует Рася, заглядывая в кухонный стол. «Тэ… тэ…!» — раскрывает и захлопывает она дверцы шкафчика. «Куда же я подевала эту долбаную сковородку? — отворяет она следующую дверцу. — А, вот ты где… тэ… тэ. Ну и дура же тебя сюда засунула», имеет она в виду себя.

Речь у нее раздельная, с прекрасной дикцией, медленная и негромкая. Всё слышно, а мата не слышно, так, завитушки какие-то. Хотя без него она и трёх слов сказать не может, одно обязательно будет солёненьким. Они настолько слились, Рася и её язык, настолько органичны, нераздельны и в гармонии, что это совершенно не коробит — просто вроде как немного другой пласт, но язык свой, русский, близкий и красивый. Пошлости, скабрёзности и грязи — нет! Это, конечно, талант, большой талант, и ничего подобного я больше в жизни не встречал…

«Энциклопедист» — преподаватель фортепиано в музыкальной школе. Подо мной, этажом ниже, жила Анфиса, его коллега и моя соседка. Вот она звонит в дверь, я открываю. «Приходи, — говорит, — у меня в гостях очень интересный человек, представлю».

Я спускаюсь и знакомлюсь с невысоким, щупленьким на вид человеком, но очень подвижным и уверенным в себе. Рот почти не закрывается, трещит скороговоркой, с юморком, и какими-то недосказанностями, будто что-то знает, но не каждому скажет. Рассказал какую-то историю и вдруг «Ляп!» «Извините», говорит, «сорвалось».

«Давай, давай», — поощряет его Анфиса. “Это та… акой матершинник!» — обращается она ко мне.

«Ничего подобного! — категорически рассекает он рукой воздух. – Я — ценитель и хранитель мата!» — он гордо смотрит на нас.

Анфиса пошла ставить кофе, а я начинаю задавать вопросы: «Правда ли, что есть двух- трехэтажный?…»

«И даже девятиэтажный, — заканчивает он. — Есть офицерский, боцманский, церковный…» дальше я просто не помню. На одном дыхании, без запинки, он всё читал и читал мне лекцию и приводил примеры, а я сидел с раскрытым ртом.

Приходит Анфиса. Мы пьем кофе.

«Что вы, ребята! Это такое богатство… Я жене своей в день свадьбы, в Петербурге, подарил большой альбом вот такой толщины, — он показывает сантиметров пять. – Красный бархатный переплёт, веленевая бумага, на титуле моя фотография с моим автографом и посвящением — «Любимой, незабвенной Анне Ивановне…» и т.д. А дальше, от первой страницы до последней, — только мат. Все разновидности, какие я знал тогда, сейчас я знаю больше… Может, напечатаю когда-нибудь. Уходит искусство, почти перевелись умельцы», вздыхает он и продолжает…

«На улице я хожу с красными ушами, они краснеют от стыда за мат, наш русский мат, верней за то, во что он превратился…»

«И что, жене понравилось?» — вставляет Анфиса.

«Ещё бы! Он и сейчас, то есть альбом, на самом видном месте дома».

Хранитель мата расстроился и погрустнел, я — тоже. Анфиса это чувствует и предлагает по рюмочке.

«Мне на занятия», машет он рассеянно рукой. Отказываюсь и я, наступает молчание, нам неловко и всем грустно.

«А ты не можешь нам почитать, помнишь же ты что-то наизусть?» находится вдруг Анфиса. Он встрепенулся, оживился. «Всё помню», говорит. «Вам на сколько?»

«Чего на сколько?» — переспрашивает Анфиса.

«На сколько времени — три, пять минут, полчаса, я могу и больше?»

Сошлись на пяти минутах.

«Засекайте, — говорит, — пять минут офицерского. Скажете, когда закончить».

И начинает монолог.

Я ничего оттуда не запомнил, да это и бесполезно. Воодушевлённая, с рваным ритмом, частью зарифмованная, спиралями закрученная речь. С язвительным юмором, угрозами и гневными эскападами. Присутствовали поручик, штабс-капитан и рядовые, святые угодники и Бог и Матерь, личности целиком и отдельные части их тел. Они перемещались в пространстве с плаца в сражения и на небеса, их бросало во времени во все стороны, туда-сюда — и в будущее, и снова в прошлое…

Потом молчание виснет в комнате, воздух ещё подрагивает, и мне кажется, что шевелятся занавески.

«Пять минут…» — кивает оратор на часы, часы стоят на столе.

Анфиса сидит в кресле, руки у ушей, она их то закрывала, то снова открывала.

«Мне пора, — говорит он, — уже опаздываю…»

… Третьим, кого я знал из виртуозов, был Олег.

Невысокий, полноватый, округлённый, глаза большие, тоже круглые, всегда раскрытые и близорукие, блестели влажной чистой синевой как у красивой птицы. Вообще-то он был мой подчинённый, но в геологии человек случайный, просто папа его был очень грамотный и талантливый геолог, сынок за ним и потянулся. Напрасно. Геологом он так и не стал, потому что был артистом.

Когда Олег брал в руки гитару, он серьёзнел, собирался, внутренне подтягивался, и даже хмель с него слетал. Какая бы ни была шумная компания, заслышав пробные аккорды и глядя на преобразившегося Олега, люди замолкали. И он начинал…

Голос у него был несильный, но с диапазоном, и он хорошо им владел. Тембр мягкий, ухоженный, звук — дозами, со знанием дела поданный; это был тенор до баритона, и потому лёгкая хрипотца тоже ему удавалась, но с ней он чрезмерно не перебирал. Вообще в нём жила внутренняя культура, она и задавала меру. Редко кому удаётся Высоцкий, у всех у нас на памяти он сам, но Олег много пел из Высоцкого и пел мастерски. В середине «Баньки» люди тянулись наполнить пустой стакан, а финальное «Затопи… протопи…» могли встретить, и часто так и было, ещё одним.

Своей и Высоцкого «Верёвочкой» Олег как-то спас мне премию. Уж и не помню за что, то ли за отказ идти на демонстрацию, то ли поймали в загуле, но меня лишили пятидесяти процентов премии – она была большая, послеполевая, сезон выдался трудным, я её заработал, и было жалко.

Начинались праздники, и сам Дымокур, начальник экспедиции, потомственный партийный член из выкрестов, пригласил Олега попеть в сановном банкете в дворцовых покоях с бассейном, где ожидались именитые гости. Мелкой сошке путь туда заказан, а вот Олега приглашали, им хвастались, и было чем.

В разгар банкета Олег возьми и ляпни подсевшему к нему Дымокуру: «За что, мол, лишили В. М., то-есть меня, премии?» Дымокур опешил от этой наглости. Олег был уже порядком на взводе и говорил громко. А тут подходит совсем большой начальник и заказывает Олегу «Верёвочку». «Знаешь?» — спрашивает. Тот кивает, а сам смотрит на Дымокура, тянет за гриф гитару и начинает подниматься.

«Ладно, уладим, — всё понимает Дымокур. — Давай».

Как ни странно, слово он сдержал, и премию мне выплатили полностью. А после, в камералке, за коньяком Олег рассказывал, как большой начальник из Москвы задумчиво чесал в затылке…

«Сколь верёвочка ни вейся,
А завьёшься ты в петлю!»

Сейчас Дымокур в Москве, увезла жена, тощая белоглазая Наденька. Даже внешне она чем-то напоминала авторитет номер один в женских делах в стране советов — Надежду Константиновну. И глаза такие же рыбьи, если сослаться на А. И. Солженицына. После 59-го года и сталинских разоблачений оба какое-то время ходили несколько пришибленные и помятые. «У нас в семье на этот счёт своё особое мнение», — говорила всем Наденька, вроде как оправдываясь — почву под ними всё-таки тряхнули. Потом, правда, они снова были на коне…

Так вот, рассказывать Олег тоже умел.

И там тоже, постоянно и на законных основаниях, звенел мат. Довольно редкий, но какой! — мат был музыкальным. Он распоряжался им как своим вокалом. Звонкие согласные у него дрожали от напряжения, глухие выдавались с оттяжкой, а гласные держали паузу; или то была только цезура, после которой следовало новое крещендо. Каждое матерное слово звучало как аккорд и жило особой жизнью, а общая разговорная ткань стелилась свободно, плавно и красиво. Должно быть, так говорил и протопоп Аввакум.

* * *

Праздничный шум и гомон, разряженная пёстрая толпа, молодые улыбающиеся лица, беззаботно порхают дети. Красивые лица, красивые одежды и тела…

Каждый раз, когда я выхожу на улицу, сердце осторожничает. Оно боится мата — злого, грубого, неумного, никчёмного… никакого, это просто грязь. За ним такая же никчёмность, пустота, душевная убогость, бедность — чувств, мыслей, устремлений. Возвышенность чувств, полёт мысли, духовность устремлений пробуждает к жизни, а потом медленно и долго пестует и взращивает только культура. Нет внутренней культуры — нет ничего у этих физически созревших безголовых тел. Нет и словаря, откуда ему взяться…

Однако толпа неоднородна, толпа расслоена. Не раз я замечал, как морщатся красивые женские губы и как гримаса неприятия, почти отвращения на лицах молодых парней не менее бесповоротно отрицает и плебс, и его матерный разброд. Это те, в ком такая культура есть. Они будут уходить всё дальше и дальше, пока не вырвутся. За ними будущее, надо только им помочь быстрее и полнее приобщиться к живительным истокам нашего наследия.

Конечно, сейчас это уже непросто, наша профессура раньше осовдепилась, теперь обуржуазилась и обмельчала. По результатам последнего социо-криминологического исследования Сатарова образование стоит на втором месте по коррумпированности и взяткоёмкости, на первом — медицина, этих не догнать. Но и здесь есть исключения. Дочь мне рассказала — в университете курс лекций по истории им читает культуролог. Это много значит и дорогого стоит — лекции не пропускают, их ждут!

… Совсем недавно на улице я услышал и увидел потрясающую сцену. Юная барышня, уверенная в себе, красивая, изящная, выпалила в лицо своему растерявшемуся кавалеру: «Ну, ты даёшь, блин-никель-хром!»

Неожиданность словосочетаний, блестящий звукоряд, находчивость и остроумие причислили её без оговорок в разряд незаурядных. Неисчерпаем русский язык, неистребима фантазия его хранителей, и ах! — как же они достойны друг друга…

Впереди их деловито семенила пожилая интеллигентная такса. Вся троица была живым примером вполне достойного культурного сообщества.

Краснодар, 1999 г.

__________________
1. Цитируется по: С.М. Соловьёв «История России с древнейших времён». М. 1962. т. 26, гл. III, с. 569-570
2. Соловьёв .Там же, с. 574

комментария 2 на “Русский язык и русский мат”

  1. on 16 Июл 2015 at 8:28 пп VICTOR

    Любой мат — литературный , псевдоинтиллигентный или уличный, всегда переводит отношения говорящего (выражающегося ) и слушаещего на физиологический уровень отношений. Ведь животные не знают, что такое стыд и оправляются по мере надобности в любом месте. Так и употребление мата ставит Человека вне культуры общественных отношений.

  2. on 30 Янв 2016 at 8:43 дп Алексей Курганов

    «Орлов с Истоминой в постеле
    В убогой наготе лежал
    Не отличался в жарком деле
    Непостоянный генерал.
    Не думав милого обидеть,
    Взяла Лаиса микроскоп
    И говорит: «Позволь увидеть,
    Чем ты меня, мой милый…»

    Пушкин, Эпиграмма на Истомину. Вопрос: и чем вы, сударь, можете заменить ТО САМОЕ слово, которое подразумевается здесь за отточиями?

НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: