Ревнуя Есенина, или Рыцарь на беспутье | БЛОГ ПЕРЕМЕН. Peremeny.Ru

Алла Марченко, литературовед, автор известных книг из жизни и творчества Михаила Лермонтова и Анны Ахматовой, подвела своеобразный итог и собственных есенинских штудий. В романе-биографии «Есенин: путь и беспутье», впервые опубликованном в 2012 году и к юбилеям поэта роскошно переизданном ведущим издательством страны (М.; АСТ, 2015).

Думаю, рецензия на этот труд будет сегодня уместной. Как, впрочем, и всегда – разговоры о Есенине в России неизменно актуальны.

В аннотации сказано про «убедительную реконструкцию». Что ж, оценим «убедительность». Из всего реконструкторского арсенала Алла Максимовна выбирает нехитрый прием – пытается воспроизвести адекватный язык среды (преимущественно крестьянской) и персонажей (самого Есенина, Клюева и пр.). В современных писательских биографиях метод сей восходит к Владимиру Новикову, профессору филологии и МГУ, автору ЖЗЛ-книги о Владимире Высоцком.

Новиков рассказывал о поэте одновременно с двух микрофонов, от себя, биографа, и как бы голосом и словарем самого Высоцкого. Владимир Иванович обозначил прием как «стереоскопичность», которая в известной степени присуща песенному корпусу Высоцкого, однако у Новикова говорил Владимир Семенович ближе к своим прозаическим наброскам. Не скажу, чтобы получалось убедительно, фальшь то и дело проскальзывала, однако и не раздражала.

У Марченко – другая история и проблема. Есенин писал на отличном русском языке, многоцветном и прозрачном, и проза его в этом смысле мало отличалась от стихов (при неизбежной иногда разнице уровней). Даже в письмах, особенно зрелого периода, мы не встретим у него окказионализмов, жаргонизмов и вульгаризмов. Разве что (как раз в стихах!) диалектные выражения, часто мистифицирующего свойства, но у Марченко этого как раз нет. Есть другое – у почтенной филологини поэт подчас выражается, как разбитной прапор в солдатской курилке, атрибутируя, например, Галине Бениславской, состояние «целки». И не скажешь, где больше стилистической неправды: когда Есенин «ломает целку», или обращается к потенциальному корреспонденту «пиши, информируй».

Как на самом деле говорили рязанские крестьяне, Марченко тоже не очень в курсе, поскольку предполагает, что в речи их преобладал позднейший приблатненный, отчасти подростковый сленг: «слинял», «скурвиться», «ишачить», «не обломится»… Выходит скорее грешно, нежели смешно.

Не лучше и с приметами эпохи: согласно Марченко, Николай Клюев терпеть не мог живописца Илью Репина: «плевался, не мог простить великому живописцу картину “Крестный ход в Курской губернии”». Отчего вдруг – неужели увидел обличение Православия? Был ли Клюев действительно старообрядцем, или талантливо изображал поборника «древлего благочестия» – то дело темное (Марченко тут же пишет «смиренный Миколай ярился. (…) “гнал лихо двуперстным крестом”; не крестом, конечно – крестным знамением). Но объективно его религиозные воззрения с точки зрения официальной Церкви были, разумеется, лютой ересью, куда там передвижническому шедевру Ильи Ефимовича…

Или вот, речь о середине 20-х двадцатого: Марченко говорит о популярном тогда шлягере «сильнее страсти, больше, чем любовь». Это и впрямь хит – «Дружба», но вот свидетельство самого известного его исполнителя Вадима Козина:

«Однажды, это было в 1934 году во Владивостоке, после концерта мы собрались в моём номере вместе с музыкантами, чтобы отметить мой день рождения. И вот за рояль садится наш пианист Володя Сидоров, а рядом с ним становится с бумажкой в руке конферансье Андрей Шмульян, и они вдвоем исполнили для меня песню. Песня мне понравилась, и мне тут же вручили и текст, и ноты с музыкой этой песни в качестве подарка к моему дню рождения. В тот день мне исполнился 31 год. Этим подарком стала знаменитая в дальнейшем песня «Дружба», которую с тех пор пою, а уж потом, значительно позже, стали петь и Шульженко, и Утёсов, и многие другие».

Наличествуют и банальные ляпы: Марченко цитирует Маяковского: «Вы ж такое загибать умели, что никто на свете не умел». У Владимира Владимировича, как известно, сказано «что другой на свете не умел» – отредактированный Аллой Максимовной некролог звучит куда более уныло, нежели в оригинале. Забавно, что в дальнейшем Марченко на стихотворении Маяковского «Сергею Есенину» подробно останавливается.

«Педагогическая колония Семена Макаренко». А что, Антон Семенович был педагогом потомственным, продолжал дело папаши?

***

Есенинских биографий не бывает без тенденции. Мне интереснее, впрочем, не она, а побудительные мотивы биографов. Знаменитая ЖЗЛовская, множество переизданий, книга отца и сына Куняевых, двигалась прежде всего любовью к поэту, а политические (версия об убийстве, известно кем) и исследовательские амбиции (Станислав Юрьевич чуть ли не первым имел возможность погрузиться в закрытые архивы КГБ) шли уже прицепом.

Подробнейшая работа Олега Лекманова и Михаила Свердлова «Есенин. Биография» явно выросла из эдакого филологического мушкетёрства авторов, заманчивой идеи сделать авантюрный роман на документальной основе (стихи и сплетни – тоже ведь документ). Лекманова & Свердлова увлекал и контекст – от Серебряного века и Революции к нэпу и пробуждающейся диктатуре, аромат эпохи – ведь и Дюма говорил, что история – только гвоздь, на который он вешает свое полотно. Словом, тоже любовь, не столько, однако, к поэту, сколько к своему ремеслу и методу.

А вот у Аллы Максимовны Марченко, похоже, нечто даже не параллельное, а противоположное – ревность. И к прежним первооткрывателям есенинских парадоксов, тут явное желание переиродить этих иродов – в Пугачёве («Пугачов») она вдруг узрела Александра Васильевича Колчака, а в Номахе из «Страны негодяев» – Бориса Савинкова.

«Колчаковская» версия аргументирована вроде бы наглядно – географией, однако если мы, не поверив биографу и ее контурным картам на слово, сравним, хоть по Википедии, ареалы пугачевского бунта и колчаковского движения, совпадения будут весьма условными, а версия – абсолютно умозрительной.

Любопытнее в ландшафтах драматической поэмы «Пугачов» другое – в VII главе, «Ветер качает рожь», такие, скажем, строки:

Как же смерть?
Разве мысль эта в сердце поместится,
Когда в Пензенской губернии у меня есть свой дом?
Жалко солнышко мне, жалко месяц,
Жалко тополь над низким окном.

Это из монолога Бурнова, хотелось написать – казака Бурнова, поскольку контекст именно казацкий – персонажи уговариваются «связать на заре Емельяна/ и отдать его в руки грозящих нам смертью властей», но откуда у казака дом в Пензенской губернии? Откуда, собственно, вообще Пензенская губерния, если в поэме речь идет о событиях 1772 – 1774 гг., в указанной главе, видимо, августа 1774-го, а Пензенская губерния учреждена в год смерти Екатерины II, 1796-й (как наместничество появилась в 1780-м, тоже после пугачевщины). Просуществовала пару лет, была упразднена и вновь, надолго уже, восстановлена. После Павла, в 1801 году.

А вот если рассматривать поэму как явную аллюзию на
«антоновщину» – крестьянскую войну на территории Тамбовской губернии против большевистской диктатуры 1920 – 1921 гг., Пензенская губерния анахронизмом не выглядит, поскольку существовала до 1928 года, и события антоновщины ее затронули. В той же главе персонажи упоминают «фонарщика из города Тамбова».

Что же до Бориса Савинкова – тут не только ревность исследователя, но и та самая тенденция. Как только политически не окрашивали Сергея Александровича есениноведы; бывал он и монархистом, и правоверным большевиком, и анархистом в махновском духе, сторонником крестьянской утопии (вот только мужицкий его рай, на мой взгляд, идеально был бы устроен безо всякого мужика).

Алла Марченко желает видеть Сергея Есенина эсером. Чтобы не только был (как в 1917 – 18 гг.), но и остался таковым до конца. И «эсеровские» годы автор «Пути и беспутья» описывает и документирует наиболее подробно, и разбирает тогдашний, «библейский» цикл поэм, в т. ч. и под «эсеровским» углом, и влиятельный Иванов-Разумник, идеолог «Скифов», находившихся под патронатом левых эсеров, описан весьма уважительно, как едва ли не главный есенинский старший друг и учитель. Отсюда, надо полагать, и внезапно увиденный в «Стране негодяев» Савинков.

Мне, впрочем, представляется, что в Номахе плодотворнее разглядеть не Савинкова, а самого Есенина.

Да, прекрасно известно, что это довольно элементарно зашифрованный Нестор Махно. Нестор Иванович вызывал у Сергея Александровича живейший интерес (см. «Сорокоуст», переписку с Женей Лифшиц, ту же «Страну Негодяев: «Кто сумеет закрыть окно,/ Чтоб не видеть, как свора острожная/ И крестьянство так любят Махно»). Помимо всего прочего, Махно должен был стать главным героем поэмы с говорящим названием «Гуляй-поле». До нас дошел из нее единственный отрывок, мускулистый и афористичный, посвященный вовсе не Махно, а Ленину («Еще закон не отвердел,/ Страна шумит как непогода…» и пр.)

Была ли поэма? Вряд ли. Впрочем, согласно Вольфу Эрлиху, Есенин хвастал, будто его «Гуляй-поле» по объему больше пушкинской «Полтавы».

Но. Во-первых, Номах именно бандит, а не повстанческий батько, никаких политико-анархо-крестьянских мотивов в его деятельности нет (кроме ненависти к комиссарству, но это традиционное отношение разбойника к власти); банда его промышляет чистым криминалом, идейности ноль, это, современно выражаясь, ОПГ.

Во-вторых, банда Номаха гуляет не по Украине вовсе, а где-то в самарско-оренбургском Заволжье, по пугачевским местам. Во второй части Номах оказывается в Киеве, уже теплее, но история Гражданской войны на Украине свидетельствует, что Махно как раз особой стратегической заинтересованности к матери городов русских не проявлял.

В-третьих, Номах, судя по монологам и репликам, вовсе не народный вождь, а деклассированный лидер из интеллигентов.

Гамлет восстал против лжи,
В которой варился королевский двор.
Но если б теперь он жил,
То был бы бандит и вор.

Ну и главное. Деревенское прозвище Есениных – Монахи, то есть фамилия их вполне могла быть – Монаховы (у Аллы Марченко об этом рассказано подробно). Где-то на подсознательном уровне Сергей мог называть себя Монахом (про религиозные мотивы и образы, – христианские, языческие, сектантские, – в ранней, и не только ранней поэзии, говорить излишне).

То есть Номах – это еще и анаграмма Монаха. То есть довольно просто зашифрованное альтер-эго автора. Сравним с процитированным:

Если б не был бы я поэтом,
То, наверно, был мошенник и вор.

Лирическая исповедь из «Москвы кабацкой» и «Страна негодяев» писались почти одновременно.

Надо полагать, Номах, помимо прочего, своеобразный символический мостик между Сергеем Есениным и Нестором Махно (кстати, и созвучие Махна с «Монахом», должно было ему льстить).

***

Следующий сюжет пройдем пунктирно – по пикантности и общей неаппетитности темы.

Ибо страннейшим образом присутствует в книге Марченко ревность обыкновенная, женская. Алла Максимовна деятельно обличает есенинских барышень и жен – достается и Зинаиде Райх, и Айседоре… (Ключевое понятие –
sex appeal, а в случае Дункан и вовсе – «блуд»).

И уж вовсе теряя всякие приличия и вкус (который в ее книге, в общем, и не присутствует, а лишь мерцает) не без мстительного удовольствия воспроизводит прозвище Софьи Андреевны Толстой «Сонька – мохнатая нога».

Смущает здесь даже не явно предвзятое отношение биографа, а методология.

Есть широко известные мемуары Анны Берзинь с есенинским пьяным и каким-то детским надрывом:

«А он продолжал жаловаться:
– Я человек честный, раз дал слово, я его сдержу, но поймите, нельзя же так – волосы хоть брей (…)
– Я поднял подол, а у нее ноги волосатые. Я закрыл и сказал: ”Пусть Пильняк. Я не хочу. Я не могу жениться!”».

Однако Алла Марченко свидетельство мемуаристки (не упоминая Берзинь) превращает в отвратительную акцию с подолом, который Есенин поднимал якобы прилюдно… А «меховую ногу» берет из не имеющей никакого отношения к Есенину дневниковой записи Корнея Чуковского, весьма чуткого к грязноватому инсайду.

Галину Артуровну Бениславскую жальче всех – чтобы доказать ее измены Есенину с Львом Седовым (сыном Л. Д. Троцкого), Марченко сначала выдает ее за Седова замуж, а потом и вовсе воскрешает, как Лазаря. Или зомби.

Бениславская, как известно, покончила с собой на могиле Есенина 3 декабря 1926 года. Алла Марченко невозмутимо это фиксирует, но тут же повествует о выступлении Троцкого 7.02.1927, на котором Лев Седов был якобы с женой – старше его и зеленоглазой (читай – Бениславской).

По сути, той же эмоцией в книге Марченко продиктована отчетливая неприязнь к Анатолию Мариенгофу. Сюжет слишком популярный, чтобы на нем останавливаться подробно, но вот небольшая иллюстрация. Изобличая «враньё» в «Романе без вранья», Алла Максимовна указывает на недостоверность эпизода с первым знакомством поэтов – дескать, не мог Есенин быть «в поддевке» по причинам даже метеорологическим: погоды в том московском августе стояли слишком жаркие. И тут же с полным сочувствием цитирует воспоминания Георгия Устинова, относящиеся к тому же периоду, где Есенин – в той же поддевке. Что ж, Устинов – не Мариенгоф, его нет смысла ловить за руку и волочь на суд потомков.

Против Мариенгофа биограф разворачивает и секретное оружие – цитату, вполне, казалось бы, самодостаточную, которая вдруг трактуется в противоположном, нужном Марченко, смысле. Такой операции подвергаются сначала слова Вадима Шершеневича, а потом автор входит в оптовый раж, параллельно пеняя коллегам-есениноведам: «Наталья Шубникова-Гусева комментирует (цитату – А. К.) недопустимым для серьезного исследователя способом». Непроизвольного комизма тут Алла Максимовна, естественно, не замечает.

Столь же бегло отмечу, что в книге практически отсутствуют ряд важных для Есенина персонажей и этапов (к примеру, Александр Сахаров и заграничное турне), но явно избыточно представлены вполне незначительные (в общей хронике дружбы/ вражды Сергея Александровича) Гумилев и Ахматова. Однако вряд ли стоило бы упрекать Аллу Марченко за то, чего в книге нет, когда в ней еще немало всякого есть.

***

Есть немало достоинств.

Очень недурны Константиновские эпизоды (и период учебы Есенина в Спас-Клёпиках). Не деревенские, которые Марченко пытается оживить за счет совершенно постороннего, как мы выяснили, языкового пласта, а именно Константиновские – семейные истории Александра Никитича и Татьяны Федоровны, детство Сергея, ранняя юность, хроника побывок на малой родине в зрелые годы.

Обычно этот период биографы Есенина либо невыносимо засахаривают, либо стараются скорее проскочить – скучно. А вот Марченко точно смешивает информационную и интонационную составляющие.

Воссоздавая атмосферу дома священника о. Иоанна (Смирнова), где привечали юного Сергея, Алла Максимовна подтверждает правоту столь несимпатичных ей Анатолия Мариенгофа и Галины Бениславской – никаким крестьянином Сергей Александрович, конечно, не был. А «крестьянский поэт» – даже не аналог записи в трудовой книжке, но что-то вроде нынешней партийности для политика, сменяемой легко и регулярно.

С юности он вошел в круг сельской интеллигенции – примечательно, что тогда это была активная социальная группа (одного Есенина бы хватило для ее оправдания, а ведь были и многие другие). Сто лет спустя сельская интеллигенция исчезла не просто как класс, но и в качестве фигуры речи. Вот такой прогресс.

Присутствует у Марченко ряд весьма любопытных литературоведческих наблюдений – глубоких и точных. Скажем, о том, что прототипом главной героини поэмы «Анна Снегина» могла быть не только Лидия Кашина, но и Анна Сардановская – внучатая племянница того самого константиновского батюшки Ивана Яковлевича. Собственно, не Марченко первой высказывает подобное предположение, но аргументируя эту версию, биограф немало ценного сообщает об этой рано умершей девушке, которую полагает первой любовью поэта.

Или вот другой важный сюжет – слишком многих смущает чересчур интимная поэтика знаменитого «Прощания с Мариенгофом», микс романсовых строк («ведь душа проходит, как молодость и как любовь»; «другой в тебе меня заглушит» с физиологией и гигиеной имажинистского ордена «Возлюбленный мой! дай мне руки/ Я по-иному не привык,/ – Хочу омыть их в час разлуки/ Я желтой пеной головы»). Испорченному современному читателю достаточно «возлюбленного», чтобы, хихикнув, сделать вывод о характере отношений двух поэтов.

Алла Максимовна вставляет «Прощание с Мариенгофом» заключительным звеном в цепочку из трех стихотворений, посвященным близким друзьям. Предыдущие стихи цикла – «Весна на радость непохожа» и «Еще не высох дождь вчерашний» (оба 1916 г.), адресаты которых, соответственно, Григорий Панфилов и Леонид Каннегисер.

Вещи эти аналогичным образом распахнуты в плане «чувственной вьюги».

Слишком экзальтированную, на сегодняшний вкус, манеру легко вывести из общей атмосферы Серебряного века. Однако Алла Марченко, специалист по Лермонтову, странным образом не вспоминает века золотого, когда подобные излияния были у поэтов в порядке вещей и вовсе не предполагали «голубизны». Так что Есенин здесь наследовал известной и легитимной русской поэтической традиции.

Как я уже говорил, Марченко подробно и вполне квалифицированно разбирает цикл «библейских» поэм 1917 – 18 гг., равно как ряд глубоких, окрашенных мистицизмом, лирических шедевров 1916 года – и те и другие в известном смысле – белые пятна есениноведения.

Лихо и детективно задает тон в первой главе, оппонируя сторонникам версии об убийстве. Там же пытается, не без успеха, реконструировать разговор Сергея Есенина с Львом Троцким. (Отчего-то этот сюжет весьма привлекает именно дам – Юлия Беломлинская в фантастической повести «Мой Есенин» также воспроизводила диалог поэта и вождя).

Однако композиция не закольцовывается – начав с «Англетера» и Троцкого, исследовательница заканчивает Маяковским в Тифлисе – это, быть может, по-своему символично, но явно не соответствует первоначальному замыслу, заявленному с такой полемической горячностью. Впрочем, «беспутье» ведь заявлено тоже…

НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: