Дневники и записные книжки Александра Блока – документ важнейший, но чудом как-то почти незамеченный читателями. Конечно, тексты эти были опубликованы в разных изданиях Блока и под разными редакциями (даже иногда с разными датировками и сокращениями), но все же не считаются чем-то первостепенным – ни в наследии поэта, ни для русской литературы.
Между тем именно в дневниках Блока можно найти не просто результат его творческих прорывов, а его самого, живого человека – со всеми его мистическими озарениями и будничными падениями, мимолетными размышлениями и великими замыслами. Только в дневниках мы слышим неприглаженный, настоящий голос Александра Блока – в тех его интонациях и тембрах, которых нет ни в поэмах, ни в драмах, ни в лирике, ни в критических статьях, ни даже в письмах (потому что письма его все-таки имели сторонних адресатов, а дневниковые записи не имели никакого другого, кроме самого себя)…
Итог: сейчас дневники Блока читаются как документальное автобиографическое повествование. Фрагментарное, осколочное, но – вкупе с его известными произведениями – складывающееся в мерцающую мозаику, картину, дающую представление о внутренней жизни Александра Блока и о его эволюции. Многие из этих записей – особенно в наш век сетевых дневников и информационного шума – по-другому позволяют взглянуть и на ту эпоху, в которую жил Блок, и, что интереснее, – на современность, на то, что окружает сейчас нас всех, живущих век спустя в отчасти все той же, но уже какой-то другой стране.
Публикуемые фрагменты будут интересны прежде всего тем, в чьей жизни играет большую роль процесс творения – в самом широком значении этого слова. Интересны, может быть, как своего рода карта местности, по которой читателю до сих пор приходилось передвигаться наугад, а может быть и как поэтически точное изображение тех областей, которые и так уже хорошо ему знакомы.
Текст цитируется в основном по изданию 1955 года (Государственное издательство художественной литературы, Москва, Александр Блок, Сочинения в двух томах). Отдельные записи взяты отсюда (там текст процитирован по другому изданию).
Александр Блок. Дневники и Записные книжки
1902
Стихи — это молитвы. Сначала вдохновенный поэт-апостол слагает ее в божественном экстазе. И все, чему он слагает ее, — в том кроется его настоящий бог. Диавол уносит его — и в нем находит он опрокинутого, искалеченного, — но все милее, — бога. А если так, есть бог и во всем тем более — не в одном небе бездонном, а и в «весенней неге» и в «женской любви».
Потом чуткий читатель. Вот он схватил жадным сердцем неведомо полные для него строки, и в этом уже и он празднует своего бога.
Вот таковы стихи. Таково истинное вдохновение. Об него, как об веру, о «факт веры», как таковой, «разбиваются волны всякого скептицизма». Еще, значит, и в стихах видим подтверждение (едва ли нужное) витания среди нас того незыблемого Бога, Рока, Духа... кого жалким, бессмысленным и глубоко звериным воем встретили французские революционеры, а гораздо позже и наши шестидесятники.
«Рече безумец в сердце своем: несть бог».
- - -
Да неужели же и я подхожу к отрицанию чистоты искусства, к неумолимому его переходу в религию. <…> Что ж, расплывусь в боге, разольюсь в мире и буду во всем тревожить Ее сны. «Все познать и стать выше всего» (формула Михаила Крамера) — великая надежда, «данная бедным в дар и слабым без труда».
- - -
26 июня
<...> Собирая «мифологические» матерьялы, давно уже хочу я положить основание мистической философии моего духа. Установившимся наиболее началом смело могу назвать только одно: женственное.
Обоснование женственного начала в философии, теологии, изящной литературе, религиях.
Как оно отразилось в моем духе.
Внешние его формы (антитеза).
Я, как мужской коррелат «моего» женственного.
«Эгоистическое» исследование.
1904
Конец апреля, Шахматово <…> Я слаб, бездарен, немощен. Это все ничего. ОНА может всегда появиться над зубчатой горой. Романтическое.
---
Учить стихи наизусть! Пушкина, Брюсова, Лермонтова, все, что хорошо.
7 мая, ante noctem * Господи! Без стихов давно! Чем это кончится? Как черно в душе. Как измученно!
* Перед ночью (лат.). — Ред.
1906
Декабрь Всякое стихотворение — покрывало, растянутое на остриях нескольких слов. Эти слова светятся, как звезды. Из-за них существует стихотворение. Тем оно темнее, чем отдаленнее эти слова от текста. В самом темном стихотворении не блещут эти отдельные слова, оно питается не ими, а темной музыкой пропитано и пресыщено. Хорошо писать и звездные и беззвездные стихи, где только могут вспыхнуть звезды или можно их самому зажечь.
21 декабря Стихами своими я недоволен с весны. Последнее было — «Незнакомка» и «Ночная фиалка». Потом началась летняя тоска, потом действенный Петербург и две драмы, в которых я сказал, что было надо, а стихи уж писал так себе, полунужные. Растягивал. В рифмы бросался. Но, может быть, скоро придет этот новый свежий мой цикл. И Александр Блок — к Дионису *.
* Вскоре был написан дионисийский цикл «Снежная маска», - Ред.
1907
9 июля Поле за Петербургом Закат в перьях — оранжевый. Огороды, огороды. Идет размашисто разносчик с корзиной на голове, за ним — быстро, грудью вперед, — красивая девка. На огородах девушка с черным от загара лицом длинно поет:
Ни болела бы грудь, Ни болела душа.
К ней приходит еще девка. Темнеет, ругаются, говорят циничное. Их торопит рабочий. Девки кричат: «...Проклянем тебе. В трех царквах за живово будем богу молитца». Из-за забора кричит женский голос: «Все девки в сеновале». Визжат, хохочут. Поезд проходит, телега катит. С дальних огородов сходятся парами бабы и рабочие. На оранжевом закате — стоги сена, телеграфные столбы, деревня, серые домики. Капуста, картофель, вдали леса — на сизой узкой полосе туч. Обедают — вдали восклицают мужичьи и девичьи голоса — одни строгие, другие — надрывные. За стеной серого сарая поднимается месяц — желто-оранжевый, как закат.
А вчера представлялось (на паровой конке). Идет цыганка, звенит монистами, смугла и черна, в яркий солнечный день — пришла красавица ночь. И все встают перед нею, как перед красотой, и расступаются. Идет сама воля и сама красота. Ты встань перед ней прямо и не садись, пока она не пройдет.
Август Светлая всегда со мною. Она еще вернется ко мне. Уже не молод я, много «холодного белого дня» в душе. Но и прекрасный вечер близок.
1908
22 июля Жалуются на то, что провинциальные читатели не знают имен. И слава богу! Имен слишком много. Ведь в «народном» театре не знают имен Островского и Мольера, — а волнуются. И маляру, который пел мои стихи, не было дела до меня. Автора «Коробейников» не знают, «Солнце всходит (и заходит)» — мало.
12 сентября <...> Небесполезно «открыть» что-нибудь уже «открытое» (например, придумать хорошее драматическое положение, а потом узнать — вспомнить или просто прочесть, — что оно_уже написано). Своего рода школа. <...>
30 сентября, утром Заметили ли вы, что в нашей быстрой разговорной речи трудно процитировать стихи? В тургеневские времена можно было еще процитировать, даже Михалевич («Дворянское гнездо») (??)* , а теперь стихи стали отдельно от прозы; все от перемены ритма в жизни. (После чтения «Отцов и детей»),
* См. Дворянское гнездо», глава XXV. – Ред.
(11 октября) Руново Виденное: гумно с тощим овином. Маленький старик, рядом — болотце. Дождик. Сиверко. Вдруг осыпались золотые листья молодой липки на болоте у прясла под ветром, и захотелось плакать.
Когда выходишь на место у срубленной рощи в сумерки (ранние, осенние) — дали стираются туманом и ночью. Там нищая, голая Россия.
Просторы, небо, тучи в день Покрова.
1909
(Февраль ) Современный момент нашей умственной и нравственной жизни характеризуется, на мой взгляд, крайностями во всех областях. Неладность (безумие тревоги или усталости). Полная потеря ритма.
Рядом с нами все время существует иная стихия — народная, — о которой мы не знаем ничего, — даже того, мертвая она или живая, что нас дразнит и мучает в ней — живой ли ритм или только предание о ритме.
Ритм (мировой оркестр), музыка дышит, где хочет: в страсти и в творчестве, в народном мятеже и в научном труде.
Современный художник — искатель утраченного ритма ([утраченн]ой музыки) — тороплив и тревожен, он чувствует, что ему осталось немного времени, в течение которого он должен или найти нечто, или погибнуть.
Современная жизнь есть кощунство перед искусством, современное искусство — кощунство перед жизнью.
16 мая (н. ст.) {Флоренция) Утро воскресенья — следующее. Опять дьявол настиг и растерзал меня сегодня ночью. Сижу в кресле — о, если бы всегда спать. Вижу флорентийские черепицы и небо. Вон они — черные пятна. Я еще не отрезвел вполне — и потому правда о черном воздухе бросается в глаза. Не скрыть ее.
26 июня (н. ст.) (Бад-Наугейм) <...> Надо и пора совсем отучаться от газет. Ясно, что теперешние люди большей частью не имеют никаких воззрений, тем более — воззрений любопытных — на искусство, жизнь и религию и прочие предметы, которые меня волнуют. Газета же есть голос этих людей. Просто потому ее читать не следует. Развивается мнительность, мозг поддельно взвинчивается, кровь заражается. Писать же в газетах — самое последнее дело.
29 июня (н. ст.). Вечер Вагнер в Наугойме — нечто вполне невыразимое: напоминание — Припоминание. Музыка потому самое совершенное из искусств, что она наиболее выражает и отражает замысел Зодчего. Ее нематериальные, бесконечно малые атомы — суть вертящиеся вокруг центра точки. Оттого каждый оркестровый момент есть изображение системы звездных систем — во всем ее мгновенном многообразии и текучести. «Настоящего» в музыке нет, она всего яснее доказывает, что настоящее вообще есть только условный термин для определения границы (несуществующей, фиктивной) между прошедшим и будущим. Музыкальный атом есть самый совершенный — и единственный реально существующий, ибо — творческий.
Музыка творит мир. Она есть духовное тело мира — мысль (текучая) мира («Сон — мечта, в мечте — мысли, мысли родятся из знанья» *). — Слушать музыку можно, только закрывая глаза и лицо (превратившись в ухо и нос), т. е. устроив ночное безмолвие и мрак — условия — предмирные. В эти условия ночного небытия начинает втекать и принимать свои формы — становиться космосом — дотоле бесформенный и небывший хаос.
Поэзия исчерпаема (хотя еще долго способна развиваться, не сделано и сотой доли), так как ее атомы несовершенны — менее подвижны. Дойдя до предела своего, поэзия, вероятно, утонет в музыке.
Музыка — предшествует всему, все обусловливает. Чем более совершенствуется мой аппарат, тем более я разборчив — и в конце концов должен оглохнуть вовсе ко всему, что не сопровождается музыкой (такова современная жизнь, политика и тому подобное).
* «Зигфрид», Вагнер, цитата из либретто, - Ред.
8 июля Мама совершенно права в своем сегодняшнем беспокойстве. Происходит нечто серьезное.
Русская революция кончилась. Дотла сгорели все головни, или чаши людских сердец расплескались, и вино растворилось опять во всей природе и опять будет мучить людей, проливших его, неисповедимым. Вся природа опять заколдовалась, немедленно после того, как расколдовались люди. Тоскует Душа Мира, опять, опять. Из-за еловых крестов смотрят страшные лики — на свинце ползущих туч. Всё те же лики — с еще новыми: лики обиженных, казненных, обездоленных, лики великих любовниц — Галлы, Изотты — и других моих. Свинцовые тучи ползут, ветер резкий. Мужики попрежнему кланяются, девки боятся барыни, Петербург покорно пожирается холерой, дворник целует руку, — а Душа Мира мстит нам за всех за них. «Возврат» <...>
Возвращается все, все. И конечно — первое — тьма. Сегодняшний день (и вчерашний) — весь с короткими дождями, растрепанными белыми гигантами в синеве, с беспорядком в листьях, со свинцом, наползающим к вечеру на кресты елей, — музыкален в высшей степени.
Будет еще много. Но Ты — вернись, вернись, вернись — в конце назначенных нам испытаний. Мы будем Тебе молиться среди положенного нам будущего страха и страсти. Опять я буду ждать — всегда раб Твой, изменивший Тебе, но опять, опять — возвращающийся.
Оставь мне острое воспоминание, как сейчас. Острую тревогу мою не усыпляй. Мучений моих не прерывай. Дай мне увидать зарю Твою. Возвратись.
15 июля Я (мы) не с теми, кто за старую Россию (союз русского народа*, сюда и Розанов!), не с теми, кто за европеизм (социалисты, к.-д., Венгеров, например), но — за новую Россию, какую-то, или — за «никакую». Или ее не будет, или она пойдет совершенно другим путем, чем Европа, — культуры же нам не дождаться. Это и есть ОПЯТЬ — песня о «новом гражданине» (какого пророчили и пророчат — например Достоевский, но пророчат не на деле, а только в песне).
* Черносотенная организация, - Ред.
(Первая половина августа) Культуру нужно любить так, чтобы ее гибель но была страшна (т. е. она в числе всего достойного любви). Мировоззрение запуганного веком, да уж что поделаешь.
(26 августа (?)) Не могу писать. Может быть, не нужно. С прежним «романтизмом» (недоговариваньем и т. д.) борется что-то, пробиться не может, а только ставит палки в колеса.
(5 сентября (?)) Форма искусства есть образующий дух, творческий порядок. Содержание — мир — явления душевные и телесные. (Бесформенного искусства нет, «бессодержательно» — вследствие отсутствия в нем мира душевного и телесного — возможно.) Сколько бы Толстой и Достоевский ни громоздили хаоса на хаос — великий хаос я предпочитаю в природе. Хорошим художником я признаю лишь того, кто из данного хаоса (а не в нем и не на нем) (данное: психология — бесконечна, душа — безумна, воздух — черный) творит космос. <...>
22—23 сентября. Ночь Ночное чувство непоправимости всего подползает и днем. Все отвернутся и плюнут — и пусть — у меня была молодость. Смерти я боюсь, и жизни боюсь, милее всего прошедшее, святое место души — Люба. Она помогает — не знаю чем, может быть тем, что отняла? — Э, да бог с ними, с записями и реэстрамя тоски жизни.
30 ноября — 1 декабря * Ничего не хочу — ничего не надо. Длинный корридор вагона — в конце его горит свеча. К утру она догорит, и душа засуетится. А теперь — я только не могу заснуть, так же как в своей постели в Петербурге.
Отец лежит в Долине роз и тяжко бредит, трудно дышит. А я — в длинном и жарком корридоре вагона, и искры освещают снег. Старик в подштанниках меня не тревожит — я один. Ничего не надо. Все, что я мог, у убогой жизни взял, взять больше у неба — не хватило сил. Заброшен я на Варшавскую дорогу также, как в Петербург. Только ее со мной нет — чтобы по-детски скучать, качать головкой, спать, шалить, смеяться. <...>
*30 октября 1909 года Блок выехал в Варшаву к умирающему отцу. – Ред. **Стихи Некрасова. – Ред.
1910
20 января «Яр». Третья годовщина. Скрипки жаловались помимо воли пославшего их. — Три полукруглые окна («второй свет» «Яра») — с Большого проспекта — светлые, а из зала — мрачные — небо слепое.
Я вне себя уже. Пью коньяк после водки и белого вина. Не знаю, сколько рюмок коньяку. Тебе назло, трезвый (теперь я могу говорить с тобой с открытым лицом — узнаешь ли ты меня? Нет!!!).
18 февраля Люба довела маму до болезни. Люба отогнала от меня людей. Люба создала всю эту невыносимую сложность и утомительность отношений, какая теперь есть. Люба выталкивает от себя и от меня всех лучших людей, в том числе — мою мать, то есть мою совесть. Люба испортила мне столько лет жизни, измучила меня и довела до того, что я теперь. Люба, как только она коснется жизни, становится сейчас же таким дурным человеком, как ее отец, мать и братья. Хуже, чем дурным человеком - страшным, мрачным, низким, устраивающим каверзы существом, как весь ее поповский род. Люба на земле — страшное, посланное для того, чтобы мучить и уничтожать ценности земные. Но — 1898-1902 сделали то, что я не могу с ней расстаться и люблю ее.
1911
3 июля, утром Вчера в сумерках ночи, под дождем на приморском вокзале цыганка дала мне поцеловать свои длинные пальцы, покрытые кольцами. Страшный мир. Но быть с тобой странно и сладко.
17 октября <...> Варьете, акробатка — кровь гуляет. Много еще женщин, вина. Петербург — самый страшный, зовущий и молодящий кровь — из европейских городов.
20 октября Читать надо не слишком много и, главное, творчески. Когда дело идет о «чтении для работы» (т. е. попадается много добросовестного и бездарного), то надо напрягать силы, чтобы вырвать у беззубого автора членораздельное слово, которое найдется у всякого, от избытка ли его куриных чувств или от того, что сам материал его говорит за себя. Ко всякому автору надо относиться внимательно, — и тогда можно выудить жемчужину из моря его слов (даже написанных на «междуведомственном» языке или на языке Овсянниковых-Куликовских — последнее горше, хуже). Недостаток же современной талантливости, как много раз говорилось, короткость, отсутствие longue haleine * (говорил... Маковский); полусознал, полупочувствовал, пробарабанил — и с плеч долой. При этом надо читать «для работы» с мыслью и планом, ранее готовыми, и все время проверять себя — не рушатся ли планы под тяжестью накапливаемых фактов и обобщений. Если нет, — хвала им, и пусть воплощаются и принимают каменные формы.
30 октября Пишу Боре* и думаю: мы ругали «психологию» оттого, что переживали «бесхарактерную» эпоху, как сказал вчера в Академии Вяч. Иванов. Эпоха прошла, и, следовательно, нам опять нужна вся душа, все житейское, весь человек. Нельзя любить цыганские сны, ими можно только сгорать. Безумно люблю жизнь, с каждым днем больше, все житейское, простое и сложное, и бескрылое и цыганское.
Возвратимся к психологии... Назад к душе, не только к «человеку», но и ко «всему человеку» — с духом, душой и телом, с житейским — трижды так.
* Андрею Белому. - ред.
14 ноября Записываю днем то, что было вечером и ночью, — следовательно, иначе.
Выхожу из трамвая (пить на Царскосельском вокзале). У двери сидят — женщина, прячущая лицо в скунсовый воротник, два пожилых человека неизвестного сословия. Стоя у двери, слышу хохот, начинаю различать: «ишь... какой... верно... артис...» Зеленея от злости, оборачиваюсь и встречаю два наглых, пристальных и весело хохочущих взгляда. Пробормотав — «пьяны вы, что ли», выхожу, слышу за собой тот же беззаботный хохот. Пьянство как отрезано, я возвращаюсь домой, по старой памяти перекрестясь на Введенскую церковь.
Эти ужасы вьются кругом меня всю неделю — отовсюду появляется страшная рожа, точно хочет сказать: «Ааа — ты вот какой?.. Зачем ты напряжен, думаешь, делаешь, строишь, зачем?» Такова вся толпа на Невском. <…>
Такова (совсем про себя) одна искорка во взгляде Ясинского. Таков Гюнтер. Такова морда Анатолия Каменского. — Старики в трамвае были похожи и на Суворина, и на Меньшикова, и на Розанова. Таково все «Новое время». Таковы — «хитровцы», «апраксинцы», Сенная площадь *.
Знание об этом, сторожкое и «все равно не поможешь» — есть в глазах А. М. Ремизова. Он это испытал, ему хочу жаловаться.
Мужайтесь, о други, боритесь прилежно, Хоть бой и неравен — борьба безнадежна! Над вами сверила молчат в вышине, Под вами могилы, молчат и оне. Пусть в горнем Олимпе блаженствуют боги! Бессмертье их чуждо труда и тревоги; Тревоги и труд лишь для смертных сердец... Для них нет победы, для них есть конец. Мужайтесь, боритесь, о храбрые други, Как бой ни тяжел, ни упорна борьба! Над вами безмолвные звездные круги, Под вами немые, глухие гроба. Пускай олимпийцы завистливым оком Глядят на борьбу непреклонных сердец: Кто, ратуя, пал, побежденный лишь роком, Тот вырвал из рук их победный венец.
Это стихотворение Тютчева вспоминал еще в прошлом году Женя, от него я его узнал. (...)
Откуда эти «каракули» и драгоценности на всех господах и барынях Невского проспекта? В каждом каракуле — взятка. В святые времена Александра III говорили: «вот нарядная, вот так фуфыря!» Теперь все нарядные. Глаза — скучные, подбородки наросли, нет увлеченья ни Гостиным двором, ни адюльтером, смазливая рожа любой барыни — есть акция, серия, взятка.
Все ползет, быстро гниют нити швов изнутри («преют»), а снаружи остается еще видимость. Но слегка дернуть, и все каракули расползутся, и обнаружится грязная, грязная морда измученного, бескровного и изнасилованного тела. <...>
Надо найти в арийской культуре взор, который бы смог бестрепетно и спокойно (торжественно) взглянуть в «любопытный, черный и пристальный и голый» взгляд — 1) старика в трамвае, 2) автора того письма к одной провокаторше, которое однажды читал вслух Сологуб в бывшем Cafe de France, 3) Меньшикова, продающего нас японцам, 4) Розанова, убеждающего смеситься с сестрами и со зверями, 5) битого Суворина, 6) дамы на НЕCBCKOM, 7) немецко-российского мужеложца... Всего но исчислишь. Смысл трагедии — безнадежность борьбы; но тут нет отчаянья, вялости, опускания рук. Требуется высокое посвящение.
Сегодня пурпурноперая заря.
Что пока — я? Только — видел кое-что в снах и наяву, чего другие не видали.
* Торговцы и приказчики с Хитровского, Апраксина и Сенного рынков составляли ядро черносотенных организаций. - Ред.
---*
Неведомо от чего отдыхая, в тебе поет едва слышно кровь, как розовые струи большой реки перед восходом солнца. Я вижу, как переливается кровь мерно, спокойно и весело под кожей твоих щек и в упругих мускулах твоих обнаженных рук. И во мне кровь молодеет ответно, так что наши пальцы тянутся друг к другу и с неизъяснимой нежностью сплетаются помимо нашей воли. Им трудно еще встретиться, потому что мне кажется, что ты сидишь на высокой лестнице, прислоненной к белой стене дома, и у тебя наверху уже светло, а я внизу, у самых нижних ступеней, где еще туманно и темно. Скоро ветер рук моих, обжигаясь о тебя и становясь горячим, снимает тебя сверху, и наши губы уже могут встретиться, потому что ты наравне со мной. Тогда в ушах моих начинается свист и звон виол, а глаза мои, погруженные в твои веселые и открытые широко глаза, видят тебя уже внизу. Я становлюсь огромным, а ты совсем маленькой; я, как большая туча, легко окружаю тебя — нырнувшую в тучу и восторженно кричащую белую птицу.
* Запись сделана на отдельном листке, вложенном в дневник. – Ред.
1 декабря <...> Днем — клею картинки, Любы нет дома, и, как всегда в ее отсутствие, из кухни голоса, тон которых, повторяемость тона, заставляет тихо проваливаться, подозревать все ценности в мире. Говорят дуры, наша кухарка и кухарки из соседних мещанских квартир, по так говорят, такие слова (редко доносящиеся), что кровь стынет от стыда и отчаянья. Пустота, слепота, нищета, злоба. Спасение — только скит; барская квартира с плотными дверьми — еще хуже. Там — случайно услышишь и уже навек не забудешь.
3 декабря Мама дала мне совет — окончить поэму* тем, что «сына» поднимают на штыки на баррикаде.
План — 4 части — выясняется.
I часть — «Демон» (не я, а Достоевский так назвал, а если не назвал, то е ben trovato *), II — Детство, III — Смерть отца, IV — Война и революция — гибель сына. <…>
Мир во зле лежит. Всем, что в мире, играет судьба, случай, все, что встало выше мира, достойно управления богом. В стихотворении Тютчева** — эллинское, дохристово чувство Рока, трагическое. Есть и другая трагедия — христианская. Но насколько обо всем, что дохристианское, можно говорить потому, что это наше, здешнее, сейчас, настолько о христовом, если что и ведаешь, лучше молчать (не как Мережковский), чтобы не вышло «беснования» (Мусоргский). Не знаем ни дня, ни часа, в он же грядет сын человеческий судить живых и мертвых.
* Имеется в виду «Возмездие». — Ред. ** Цитировалось выше. – Ред.
17 декабря Писал Клюеву: «Моя жизнь во многом темна и запутана, но я еще не падаю духом».
18 декабря У Любы сидит Муся. Я ничего не имею против Муси в частности, но боюсь провокации. Горько услышать или увидеть что-нибудь самое преступное, низкое, желтое, сытое в той семье, в той крови, от которой я оторвал Любу. Особенно горько теперь, когда ненавидишь кадетов и собираешься «ругать» «Речь», когда не любишь Л. Андреева, ...) когда лучшие из нас бесконечно мучатся и щетинятся (Боря, Ремизов), когда такой горечью полыни пропитана русская жизнь.
Сегодня дочитал, наконец, этот скучный, анархический, не без самодовольства, хоть и с добрыми намерениями, плохим, из рук вон, языком написанный, роман Андреева*. Только места об измене как-то правдивее, но все — такая неприятная неправда, надоедливо разит Чулковым. Рядом с этим «шиповники» (на втором месте обложки и буквы помельче и имя без отчества) поместили рассказ Ремизова** — до слез больной; пустяк для него, но в тысячу раз больше правды (и больше потому влияния, света), чем в Андрееве; тем больнее и здесь уловить тень неправды, которая бременем легла на русскую литературу. Алексей Михайлович боится этой неправды, у него она пройдет, Л. Андреев лезет в нее, как сытый и глупый; и куда пойдет его сила, его талант? Страшная, тягостная вещь — талант, может быть только гений говорит правду; только правда, как бы она ни была тяжела, легка — «легкое бремя».
Правду, исчезнувшую из русской жизни, — возвращать наше дело.
* «Сашка Жегулев». - Ред. ** «Петушок». – Ред.
22 декабря С Пястом говорили до 3-х часов. <...>
Мое: с запада и с востока блаженство — там не пути, но разветвления наших путей. С запада — горький запах миндаля, с востока — блаженный запах дыма и гари: слишком большие уклонения, извивы пути (всепонимание, вселюбовь), создают холодный ужас (Баратынский, Тютчев), безумие (иногда до сумасшествия).
Больно, когда падает родная береза в дедовском саду. Но приятно, сладко, когда Галилея и Бруно сжигают на костре, когда Сервантес изранен в боях, когда Данте умирает на паперти. — Приходит возраст (в свое время), когда всепонимание само прекращается, когда над бедным шоссейным путем протягивается костяной перст, и черную рясу треплет родной ветер. Потом — приходит и родное (родина)... Всякому возрасту — свое время.
«Вся пройденная прейдет».
24 декабря Вечный ужас сочельников и праздников: мороз такой, что на улице встречаются растерянные, идущие неверной походкой люди. Я, гуляя перед ванной, мерзну в дорогом пальто. У магазина на Большом проспекте двое крошек — девочка побольше, мальчик крошечный, ревут, потеряв (?) отца. «Папа пошел за пряниками, была бы елка». Их окружили, повезла на извозчике какая-то женщина на Пушкарскую, но они не помнят номер дома, может быть и не довезет. Полицейский офицер, подойдя, говорит: «Что за удивление, таких удивлений бывает сотня в день». К счастью, хоть перед Рождеством, все добрые.
27 декабря Тема для романа.
Гениальный ученый влюбился буйно в хорошенькую, женственную и пустую шведку. Она, и влюбясь в его темперамент и не любя его (по подлой, свойственной бабам, двойственности), родила ему дочь Любовь (жизнь сложная и доля непростая), умного и упрямого сына Ивана и двух близнецов (Марью да Василья... не стану говорить о них сейчас). Ученый, по прошествии срока, бросил ее физически (как всякий мужчина, высоко поднявшись, связавшись с обществом, проникаясь все более проблемами, бабе недоступными). Чухонка, которой был доставлен комфорт и средства к жизни, стала порхать в свете (весьма невинно, впрочем), связи мужа доставили ей положение и знакомства с «лучшими людьми» их времени (?), она и картины мажет, и с Репиным дружит, и с богатым купечеством дружна, и много.
По прошествии многих лет. Ученый помер, с лукавыми правыми воззрениями, с испорченным характером, со средней моралью. Жена его (до свадьбы и в медовые месяцы влюбленная, во время замужества ненавидевшая) чтит его память «свято», что выражается в запугиваньи либеральных и ничтожных профессоров Меньшиковым и «Новым временем» и семейной грызней по поводу необозримого имущества, оставленного ее мужем. Судьба детей, что будет дальше?
Ей оправдание, конечно, есть: она не призвана, она — пустая бабенка, хотя и не без характера («характер» — в старинном смысле — годов двадцатых), ей не по силам ни гениальный муж, ни четверо детей, из которых каждый по-своему, положительно или отрицательно, незауряден...
...Но: кому нет оправдания? — Такова цепь жизни, сплетение одной нити в огромный клубок; и всему — свое время: надо где-нибудь порвать, уж слишком не видно конца, и нить разрезают — фикция осуждения, на голову, невинную в «абсолютном» (гадость жизни, темнота, ее, дрянь цивилизации, людская фальшь), падает вина «относительная». Кто не налагал своих схем на эту путаницу жизни, мучительную и отрадную, быть может: отрадную потому, что в конце ее есть какой-то очистительный смысл.
Отец мой — наследник (Лермонтова), Грибоедова, Чаадаева, конечно. Он демонски изобразил это в своей незаурядной «классификации наук»: есть сияющие вершины (истина, красота и добро), но вы, люди, — свиньи, и для вас все это слишком высоко, и вы гораздо правильнее поступаете, руководясь в своей политической по преимуществу (верх жестокости и иронии) жизни отдаленными идеалами... юридическими (!!!). Это ли не демонизм? Вы слепы, вы несчастны, копайтесь в политике (ласкающая печаль демона) и не поднимайте рыла к сияющим вершинам (надмирная улыбка презрения — демон сам залег в горах, «людям» туда пути нет). Все это в несчастной оболочке А. Л. Блока, весьма грешной, похотливой... Пестрая, пестрая жизнь, острая «полоса демонской стали», жестокая, пронзающая все сердца. ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ
Бхагавад Гита. Новый перевод: Песнь Божественной Мудрости
Вышла в свет книга «Бхагавад Гита. Песнь Божественной Мудрости» — новый перевод великого индийского Писания, выполненный главным редактором «Перемен» Глебом Давыдовым. Это первый перевод «Бхагавад Гиты» на русский язык с сохранением ритмической структуры санскритского оригинала. (Все прочие переводы, даже стихотворные, не были эквиритмическими.) Поэтому в переводе Давыдова Песнь Кришны передана не только на уровне интеллекта, но и на глубинном энергетическом уровне. В издание также включены избранные комментарии индийского Мастера Адвайты в линии передачи Раманы Махарши — Шри Раманачарана Тиртхи (свами Ночура Венкатарамана) и скомпилированное самим Раманой Махарши из стихов «Гиты» произведение «Суть Бхагавад Гиты». Книгу уже можно купить в книжных интернет-магазинах в электронном и в бумажном виде. А мы публикуем Предисловие переводчика, а также первые четыре главы.
Книга «Места Силы Русской Равнины» Итак, проект Олега Давыдова "Места Силы / Шаманские экскурсы", наконец, полностью издан в виде шеститомника. Книги доступны для приобретения как в бумажном, так и в электронном виде. Все шесть томов уже увидели свет и доступны для заказа и скачивания. Подробности по ссылке чуть выше.
Карл Юнг и Рамана Махарши. Индивидуация VS Само-реализация
В 1938 году Карл Густав Юнг побывал в Индии, но, несмотря на сильную тягу, так и не посетил своего великого современника, мудреца Раману Махарши, в чьих наставлениях, казалось бы, так много общего с научными выкладками Юнга. О том, как так получилось, писали и говорили многие, но до конца никто так ничего и не понял, несмотря даже на развернутое объяснение самого Юнга. Готовя к публикации книгу Олега Давыдова о Юнге «Жизнь Карла Юнга: шаманизм, алхимия, психоанализ», ее редактор Глеб Давыдов попутно разобрался в этой таинственной истории, проанализировав теории Юнга о «самости» (self), «отвязанном сознании» и «индивидуации» и сопоставив их с ведантическими и рамановскими понятиями об Атмане (Естестве, Self), само-исследовании и само-реализации. И ответил на вопрос: что общего между Юнгом и Раманой Махарши, а что разительно их друг от друга отличает?