Горький в своих воспоминаниях рассказывал, как Толстой однажды спросил у Чехова: – Вы много распутничали в молодости? Чехов смутился и забормотал что-то невразумительное. Толстой перебил: – Я был неутомимый ё… (Нехорошие буквы.) Сразу видно, кто мужик, а кто интеллигентик. Тросточка, пенснешечка, деликатное покашливание, тихонький голосишко. Актёр Юрий Яковлев, игравший Чехова, делился открытием: многим, мол, Чехов казался высокомерным, – так что вы, нет!.. Это лишь оттого, что он смотрел на собеседников свысока, а свысока он смотрел, потому что задирал голову, чтобы лучше видеть собеседника сквозь стёкла пенсне!
Естественно, такое существо не могло рано или поздно не оказаться гнидой. И как только советский надзор за общественным мнением ослаб, начались разоблачительные открытия. Чехов, оказывается, не любил народа, злобно клеветал на него. Не имел внятно выраженной гражданской позиции, был «ни холоден, ни горяч». Да и вообще подлец!..
Загадочная важная роль в этой реконкисте отведена критику Михаилу Осиповичу Меньшикову. Якобы с него Чехов срисовал «Человека в футляре». Дмитрий Евгеньевич Галковский с присущим ему начётническим талантом рассказывает в «Бесконечном тупике», как затравленный либеральной интеллигенцией Меньшиков (травили за газетную статью, разоблачавшую один уездный интеллигентский миф) метнулся к Чехову в Мелихово за помощью, а тот мало что не заступился, так ещё и выставил человеком в футляре, а ведь сам тоже ходил в застёгнутом пальто и нередко – в галошах! Сам ходил, а написал с Меньшикова! Ну не подлость?
Если бы эту историю расследовал я, обязательно обратил бы внимание на следующую нестыковку: Меньшиков был женат и имел детей, а Чехов, поклонник стоика Марка Аврелия, женитьбы сколько мог избегал (и, можно сказать, избежал почти), а ведь именно эта сюжетная коллизия – уклонение от женитьбы – главная в рассказе «Человек в футляре». Впору усомниться, что Чехов писал героя именно с Меньшикова. Может, очки с Меньшикова, а остальное с себя? К тому же кто сказал, что образ человека в футляре – это исключительно сатира и порицание? А не сочувственная апология, например? Гоголь любил и жалел старосветских помещиков, Гончаров любил и жалел Обломова, а Чехов любил и жалел всех без исключенья своих героев за исключеньем женщин.
Кстати, сверху вниз он мог смотреть на собеседников вовсе не из-за сползающего на кончик носа пенсне, а попросту из-за превосходства в росте: сто восемьдесят с чем-то там, для XIX века неплохой показатель. И голосишко у него был не тихий. Голосишко у него был низкий баритон. «Звучный», «грудной» – по свидетельствам современников.
Образ Чехова как этакой тщедушной мямли и тюти происходит от его фотографий последних лет жизни. Отчего-то именно они выбраны для официальной чеховской иконографии – программок, афиш, музейных и театральных билетов, портретов в школьные кабинеты литературы. Где-то года с девяносто восьмого – девяносто девятого (тысяча восемьсот) в чеховской внешности и впрямь начинает появляться что-то человек-футлярное. Но это следствие болезни. До того Чехов на фотографиях совсем другой. И лицо его – нормальное здоровое пухлое лицо с чуть раскосыми, «степными» глазами – исконное лицо доброго русского лавочника, каковым Чехов и был.
Актриса Клеопатра Каратыгина с тихим ужасом вспоминала: когда их знакомили, в руках у Антон Палыча был бумажный «фунтик» (по-нынешнему, кулёк) с семечками и он их грыз!.. Мало того, ещё и ей предложил: «Не угодно ли?» («Семки будешь?»)
Лавочник – это не просто сословие. Это картина мира, философия. Лавочник не увлекается «идеями» и «проектами», если только не видит в них практической выгоды. Недоверчив (потому как жулик и все вокруг жулики), обо всём стремится составить собственное мнение (вместо чтобы примкнуть к общему). Исследователи жизни Чехова отмечают в нём эту черту (да и сам он много раз писал): не примыкать к общему мнению или настроению, обо всём составлять своё собственное. А коли собственного нет, то и никакого не нужно иметь. Это редкий дар, согласимся. Лавочник твёрд характером и упрям, – необходимость торговаться с людьми закаляет.
Никогда ни с кем не споривший по мелочам, ни на кого не обижавшийся и мнения своего обнаружить не стремившийся, Чехов был очень твёрд в принципиальных для него вопросах. Был личностью не демонстративной, мало говорил – больше слушал, был весьма внимателен к чужому мнению, но весьма мало от него зависел.
Знаменитое чеховское «выдавливать по капле раба» измусоленное цитированием до потери смысла, вовсе не означало «освобождать в себе место для господина», как кажется нашей интеллигенции – «нижнему господскому слою». Полностью фраза «про каплю» выглядела так:
«Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям, благодаривший за каждый кусок хлеба, много раз сечённый, ходивший по урокам без галош, дравшийся, мучивший животных, любивший обедать у богатых родственников, лицемеривший и Богу и людям без всякой надобности только из сознания своего ничтожества, - напишите, как этот молодой человек по каплям выдавливает из себя раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течёт уже не рабская кровь, а настоящая человеческая…»
Изложена сия краткая и взволнованная автобиография в письме к богатому издателю Суворину в ответ на попытки последнего «подкормить» вечно нуждающегося Чехова – скажем, женить с хорошим приданым на одной из своих дочек.
В денежном вопросе Чехов был так же щепетилен, как и в матримониальном, потому что был слишком привычен к нужде. Отец его опустился до того, что продавал в своей лавочке высушенный спитой чай и, когда разорился окончательно, тяжесть устройства «дел» (продажи дома за долги) легла на шестнадцатилетнего Антона. Это были унижения, это была «травма». Потом он, двадцатилетний студент, взваливает на себя обязанность содержать семью из восьми ртов и тащит этот груз всю оставшуюся жизнь. Чехов был до абсурдности щепетилен в денежных вопросах: утешал и успокаивал задолжавших ему издателей, отказывался от платы за врачебную помощь. Так у крестьян принято, как бы голоден ты ни был, отказываться от угощения, а раз уж всё равно начал есть, после каждого хлебка класть на стол ложку и бубнить: «Спаси Бог, сыт». Правила приличия такие.
Гимназист, ходящий по урокам (то есть зарабатывающий уроками) без галош и столующийся по чужим домам, – это и был «раб», которого приходилось «выдавливать». Его личная драма, личный стыд, его интимная душевная физиология. Кабы он ощущал себя так, как видим его мы (великий писатель, эталон интеллигентности и чего-то там), он непременно высказался бы по-другому. «Выдавливать из себя господина», чтобы «в одно прекрасное утро ощутить, что в жилах твоих течёт не господская, а настоящая человеческая кровь», – вот задача для того, кто чувствует себя господином. «Выдавливать раба» – задача для раба. Чем ты являешься, то и выдавливай – в этом Чехов и смысл его «капли». Он считал, что душевные усилия, самоограничение и аскеза способны изменить судьбу. А потакание своей «природе» и любование ею (то, что называется нынче «самореализацией») – не способны, нет. Оно и понятно: как можно что-нибудь изменить, будучи собою довольным и становясь с каждой выдавленной каплей довольным всё больше и больше?
Об интеллигенции Чехов писал следующее: «Вялая, апатичная, холодная, лениво философствующая <…> брюзжит и охотно отрицает всё, так как для ленивого мозга легче отрицать, чем утверждать. Вялая душа, вялые мышцы, отсутствие движения, неустойчивость в мыслях».
Нет, он не для того выдавливал из себя лавочника, чтобы вдавливать на освободившееся место интеллигента.
***
Виновен ли Чехов в том, что не являл в своих произведениях гражданской позиции? И не любил ли Чехов народа?
Народа он не любил. В том смысле, в каком любила его интеллигенция. Он лечил крестьян (бесплатно) и, будучи по уши в долгах, строил для них на свои средства школы, хотя, не будучи помещиком, имел полное право этим не заниматься. Это аристократам было положено – во искупление вины перед богоносным мужичком. А тем, кто «сам народ», можно было обходиться без этого.
Есть точка зрения, что, написав про народ что-нибудь трогательное, ты ему больше пользы приносишь, чем построив школу или вылечив рожистое воспаление, ибо такая польза простирается в века, а не истлевает вместе с облагодетельствованным. Ну так Чехов вроде бы и писал: «Мужики», «В овраге», «Горе»… И Михаил Осипович Меньшиков был чрезвычайно высокого мнения об этих рассказах. «Многие ли у нас останавливаются на судьбе своего лакея, кухарки, горничной, многие ли задают себе вопрос, откуда явился этот Николай во фраке, подающий ветчину с горошком? Что он думает, о чём мечтает, есть ли у него своё личное счастье, своё гнездо?» – писал он. А Чехов останавливался и задавал. Почему же в некоторых нынешних головах утвердилось противоположное мнение?
Чехова, кстати, при жизни много раз «полоскали» и запускали о нём гадкие слухи (не считали эталоном интеллигентности, не то что при советской власти). Что и неудивительно – он был заметен, занимал слишком много места, а потому раздражал. Не обязательно человека знать, чтобы невзлюбить, а не зная, можно спокойно верить любому налепленному на него слуху. То же самое с чеховским творчеством. Не имея особо развитого слуха и мышления, можно вменить музыканту, что играет, собака, чересчур тихо и непонятно. «Мурку давай!» А не этюд фа-минор, «этак и я смогу». Отсюда и происходили требования от Чехова «большей внятности», высказываемые ещё его современниками и тупо повторяемые сегодня.
Чехов был первым русским литературным модернистом, и это тот не особенно частый случай, когда быть модернистом не так уж плохо. С некоторых пор в мировом искусстве установилось своеобразное «равновесие догоняния» между представлениями художника о том, что есть правдивое и точное изображение жизни – и, так сказать, наличными средствами искусства, то есть традиционными представлениями о том, как должно строиться произведение. Например, «все герои оказываются в одном месте» – для удобства кульминации или развязки. В середине позапрошлого века это был законный приём, воспринимавшийся большинством как «натуральный» и «правильный», но художники-новаторы (как, например, граф Лев Николаевич, по нескольку раз переписывавший с этой точки зрения «Казаков» и другие свои произведения) чувствовали условность, ограниченность и нестерпимую архаичность таких приёмов.
В то же время основная масса публики никакого архаизма не чувствовала, напротив того, желала от произведения привычных композиционных приёмов – то есть «большей внятности». А без этого будто чего-то недопонимала, «недополучала». Ну, типа как эстрадник-юморист не делал бы пауз там, где надо смеяться. Пафос модернизма в том и состоял, чтобы «максимально приблизить» искусство к природе, сделать его менее «условным» и более «правдивым». В жизни часто непонятно, что происходит, люди говорят неразборчиво и много лишнего, а в искусстве – всегда отчётливо и по делу, – непорядок, неправда… Человек думает ассоциациями, запахами, зрительными образами, смысловыми и сюжетными «свёртками» (не вербализируя их), а в литературе – всегда только словами. Непорядок!
К середине ХХ века модернисты доизобретались до полного маразма, двигаться дальше стало нельзя. Возникло разочарование в «серьёзных» возможностях искусства: «Всё это условность, игра». Изобразительные приёмы перестали делиться на «прогрессивные» и «устаревшие», уравнялись в правах, возник постмодернизм (то есть реакция на пресыщенность модернизмом).
Чехов возник в пиковой точке описанного здесь процесса: его индивидуальный метод соответствовал максимуму того, на что был способен реализм, и содержал в себе минимум «чистого» модернистского маразма, хотя пьесы его публику уже раздражали – было не понятно, «в каком месте смеяться». И это именно от пьес Чехова (а не Метерлинка, например) произошло всё самое интересное и «авангардное» в драматическом искусстве ХХ века: театр Беккета и Ионеско, например, или фильмы Антониони – это ни что иное как «выкрученный до упора» Чехов. Литература, получившая название «критического реализма», основанная на «борьбе идей» и являющаяся инструментом этой борьбы, закончилась для Чехова на уровне юморесок: «Хамелеон», «Толстый и тонкий», фельетонные обозрения для «Осколков». Это до сих пор воспринимается «на ура», но писалось в скрюченном состоянии, «на корточках».
Как только стало можно распрямиться, Чехов стал тонко нюансированным, расплывчатым, ненавязчивым, неопределённым и неоднозначным – как жизнь, в которой, сколько ни всматривайся в неё внимательным взглядом художника, идей не наблюдается, их просто нет. «Чему нас учит эта гроза? О чём говорит солнечный зайчик на столе?» А если ничему, ни о чём, ни для чего, то зачем Господь создал их?..
Есть «простые вещи» (как «основные цвета» художников – красный, жёлтый и синий): от радости люди напевают или смеются, от горя – молчат и плачут, из сочетания подобных простых вещей состоит полная кажущихся бесконечно многообразными оттенков, но всё-таки такая простая и такая короткая жизнь, а в гроб кладут – как родился, без справки об убеждениях. Чехов был художником, который наблюдает Божий мир, а не стремится пересоздать его. В этом весь секрет его «интеллигентности». В непротивлении злу – назидательностью. Из книжки “Первый после Пушкина”, до того интересной, что можно её купить
Бхагавад Гита. Новый перевод: Песнь Божественной Мудрости
Вышла в свет книга «Бхагавад Гита. Песнь Божественной Мудрости» — новый перевод великого индийского Писания, выполненный главным редактором «Перемен» Глебом Давыдовым. Это первый перевод «Бхагавад Гиты» на русский язык с сохранением ритмической структуры санскритского оригинала. (Все прочие переводы, даже стихотворные, не были эквиритмическими.) Поэтому в переводе Давыдова Песнь Кришны передана не только на уровне интеллекта, но и на глубинном энергетическом уровне. В издание также включены избранные комментарии индийского Мастера Адвайты в линии передачи Раманы Махарши — Шри Раманачарана Тиртхи (свами Ночура Венкатарамана) и скомпилированное самим Раманой Махарши из стихов «Гиты» произведение «Суть Бхагавад Гиты». Книгу уже можно купить в книжных интернет-магазинах в электронном и в бумажном виде. А мы публикуем Предисловие переводчика, а также первые четыре главы.
Книга «Места Силы Русской Равнины» Итак, проект Олега Давыдова "Места Силы / Шаманские экскурсы", наконец, полностью издан в виде шеститомника. Книги доступны для приобретения как в бумажном, так и в электронном виде. Все шесть томов уже увидели свет и доступны для заказа и скачивания. Подробности по ссылке чуть выше.
Карл Юнг и Рамана Махарши. Индивидуация VS Само-реализация
В 1938 году Карл Густав Юнг побывал в Индии, но, несмотря на сильную тягу, так и не посетил своего великого современника, мудреца Раману Махарши, в чьих наставлениях, казалось бы, так много общего с научными выкладками Юнга. О том, как так получилось, писали и говорили многие, но до конца никто так ничего и не понял, несмотря даже на развернутое объяснение самого Юнга. Готовя к публикации книгу Олега Давыдова о Юнге «Жизнь Карла Юнга: шаманизм, алхимия, психоанализ», ее редактор Глеб Давыдов попутно разобрался в этой таинственной истории, проанализировав теории Юнга о «самости» (self), «отвязанном сознании» и «индивидуации» и сопоставив их с ведантическими и рамановскими понятиями об Атмане (Естестве, Self), само-исследовании и само-реализации. И ответил на вопрос: что общего между Юнгом и Раманой Махарши, а что разительно их друг от друга отличает?