Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь
У метро стояли милицейские, пожарные и санитарные машины. Пахло гарью, слышался стон.
— Что случилось?
— Поезд в туннеле с рельсов сошел.
***
Я вернулся к Бенедиктову.
— Ага, не пустили, засмеялся он, — ну, смотри! — И опять щелкнул пальцами. Я оказался под землей.
Дышать было совершенно нечем, все мне представилось в охристых тонах, люди в противогазах добивали языки пламени на лежащем боком, наполовину вылезшем на платформу обугленном переднем вагоне — из него доставали покареженные трупы. Было семь часов. Авария случилась в самый час пик. Вагон был похож на вскрытую банку сардинок, из которой вилкой извлекают обезглавленных рыбок и кладут на ломтики хлеба. Люди лежали очень плотно и некоторые еще шевелились.
— И это только первый, — услышал я задушевный голос Бенедиктова, — смотри-ка еще.
Я вдруг оказался в до отказа набитом темном вагоне. Творилось смертоубийство. Вагон, очевидно, давно уж стоял здесь, в туннеле, и люди, не имея возможности двинуться, ревели; толкались; лягали друг друга; плакали; обезумев, рвались куда-то; задыхались, ибо все было полным-полно дыма. Если можно иметь представленье об аде, то это был ад.
— Зачем ты сделал это?
— Успокойся, дорогой, не ради тебя — они все равно должны были умереть.
— Может быть, есть среди моих читателей кто-нибудь из участников этой катастрофы — не все ведь «должны были умереть»? — может быть, вы помните этот крик: «Зачем ты сделал это?» — и ответ в темноте вагона, как из репродуктора: «Успокойся, дорогой, не ради тебя — они все равно должны были умереть». Помните? Тогда вы помните и то, как, услышав эту фразу, — фразу, прозвучавшую так же отчетливо, как: «Осторожно, двери закрываются», — мы стали выдавливать, выбивать стекла головами ближайших к окнам пассажиров, топтать друг друга, подминая под себя, вырывать глаза и уши, выть… Дышать стало совсем уже нечем, все превратилось в единое тело отчаяния, запахло вдруг кровью, блевотиной, калом, мочой. Визги, стоны и плач перемешались на миг в душном мраке вагона, и мы хлынули дружно из всех окон туда, вниз, на рельсы. Мешающих выбрасывали. Люди бежали вперед по ходу поезда, к спасительной, казалось, станции… И — вдруг! — поезд пошел. И его колеса, как жернова, перемалывали пытающихся спастись.
Так в обезглавленном поезде доехал я, сокрушая чужие кости, до Колхозной и вместе с другими, оставшимися в живых, поднялся по эскалатору вверх.
***
Но страшно мне стало уже только дома — я (мне казалось?) чувствовал, что в комнате есть еще кто-то, кроме меня. Я искал его взглядом, но ловил только рябь ускользающей тени. Он, этот кто-то, был неуловим, как солнечный зайчик, и, скользя, оставлял лишь призрак присутствия, легкую зыбь на предметах, ощущенье соринки под веком и страх. Я зажмурился и увидел перед собою глаза, висящие во тьме, только глаза. Ничего страшного не было в этих знакомых глазах, но мне было страшно.
Я видел свои глаза? Нет, ты ошибаешься! Кто рассудит, кто здесь ошибается? Если вы думаете, читатель, что у меня бред, вы ошибаетесь; но если вы ошибаетесь, вы правы.
Я открыл глаза. Передо мной за столом сидела Софья. Поскорей отвернулся от ее печального взгляда, сделал вид, что мне нужно что-то в холодильнике, открыл его, открыл морозильную камеру… В руках у меня очутилась вдруг сахарница, и я стал, говоря что-то Софье, вкладывать по одному кусочки сахара в исходящую паром морозную стужу. И почувствовал спиной, как Софья оттаивает. Обернулся — она улыбается мне.
Вдруг я замечаю, что на столе, перед Софьей стоит шахматная доска с расставленными фигурками на ней. Подхожу и, смеясь, бездумно делаю первый ход королевской пешкой. Софья тоже двигает фигуру. Мы играем, и я начинаю понимать, что Софья очень сильная шахматистка. Впрочем, через некоторое время я замечаю, что играю не с Софьей, а с Ликой, только у нее очень маленькие глаза — не Ликины глаза, а моей тетки Гарпеши. Она гипнотизирует меня своим взглядом, — взглядом темно-вишневых глаз, — и под этим монструозным взглядом я, зевая одну фигуру за другой, постепенно сдаю свои позиции. Слабость овладевает мной, и вот уже нет у меня ни одной фигуры, кроме голого короля, но я не хочу сдаваться. У нее еще две ладьи и ферзь, но и она тоже не спешит кончать, гоняя меня по всему полю. Нам нравится эта затянувшаяся бессмысленная игра. Я заглядываю ей в глаза. В них не видно зрачков, только хитренькая усмешечка. Легкий грудной смешок — что-то вроде «мур-мяу» — слышится, когда она двигает фигуру. Но вот она расставила свои ладьи по бокам короля и, загнав меня в шахматный мешок, ферзем подталкивает ближе и ближе к этим раскрытым воротам — средоточию сил. А я тяну время, еще размышляю, хоть давным-давно проиграл. А смешок ее все плотояднее с каждым шагом, все яснее «мур-мяв», и вот уже он, мой последний шаг, — все! двигаться некуда. Тогда она, улыбаясь и приподнявшись над доской, захлопывает свою мышеловку — ставит ферзя позади моего короля. Мат! Схватив меня руками за уши, она хохочет. Обнявшись мы идем по аллее старинного парка, ее клетчатую юбку рвет ветер…