А может, это правда? Что Баранов склонен «к постмодернистской иронии и игре».

Памятник Ф. М. Достоевскому в Баден-Бадене. 2004.

Очень хочется верить, если идти по пути наименьшего сопротивления, то есть, исходя из сложившихся мнений.

Одно из них – что постмодернизм есть пофигизм. Нет, мол, ничего святого, на что можно жизнь положить, душу отдать. А следовательно, и Достоевский – это повод посмеяться над ним.

Именно посмеяться. Поставить его так, чтоб он был доступен, сделать его не слишком отличающимся по масштабу от людей. Пусть они подходят, фотографируются рядом. Какие ни есть. Например, вот, как этот сытый и довольный мещанин. Мещанин, не иначе, раз позволил себе со своим брюшком, не стянутым ремнём, выставиться для контраста рядом с тощим Достоевским.

Постмодернизм не имеет идеала. Следовательно, вдохновляться художнику нечем. Следовательно, у него не от мечущегося в невыразимости подсознания замысел родился. То есть не будут привлечены противоречия для выражения невыразимого. То есть выражаться художник станет «в лоб»: смеяться над когда-то почитаемым? – так пусть одет он будет сикось-накось, не в своё, и – босой…

«В лоб», правда, выражаются и халтурщики, и иллюстраторы заранее известного…

Вот – покоритель полумира Чингис-Хан… Тоже глобальная личность. Возведён…

В пику – мировая величина, Достоевский Баранова, который низведён.

Впрочем… возьмём бронзового Утёсова в Одессе.

Для потехи сделана вещь: садись рядом и гладь любимца города. – Так это не над Утёсовым смеются горожане, а над собой, поддерживая шаблонный имидж весёлого города. И пусть не без смысла. Одесса некоторым образом дитя Великой Французской революции, её кровавости, Одесса – реакция на это в виде терпимости: в неё от той революции бежали французские дворяне. И греки – от турок. Ну и русские крепостные. Всё уладится, всё устроится. Без крайностей. И можно от уверенности в будущем посмеяться надо всем, что ни попадётся. И этот памятник тоже поставили в лихое время реставрации капитализма, в 2000 году. Не пропадём, — думает изворотливый одессит и ставит памятник, в сущности, себе. «Гость города, дорогой, присаживайся и веселись. Это бесплатно. Если ты уже растратился себе в удовольствие в других местах у нас».

Так зато это и поставлено в центре города.

Не то что Достоевский – не в Баден-Бадене ж тот. В парке. На природе. Куда бегут от городской суеты и обманов цивилизации. Вот и проигравшийся в этом городе в казино в пух и прах Достоевский… Аж одежду свою, обувь кому-то толкнул в обмен на шваль какую-то с чужого плеча, чтоб поставить последнюю деньгу на кон. И ту проиграл.

То есть, что если он в парке поставлен всё же не для смеха? Что если тут минус-приём: глобального же масштаба человек. Вон, аж на земном шаре стоит.

А до чего дошёл.

Что значит вседозволенность…

Это 2004 год. И не в России стоит. Не её беды волнуют Баранова. – А чьи? – Всего мира.

От чего земной шар прогнулся и трещит? От какой тяжести? – От вседозволенности, что охватила уже почти весь мир, общество материального потребления, даже не престижного потребления, а просто перепотребления.

Но во времена Достоевского буйствовала лишь богема, считающая себя духовной элитой, да дворяне, то есть меньшинство. Разве могло оно навредить Земле?

Достоевский – уж до чего многое предвидел – и не догадывался ж, что через сто лет Медоуз, отчитываясь перед Римским клубом, озабоченным будущим человечества, напишет, что каждые десять лет после 1980 года, потраченные человечеством без реагирования на смертельную угрозу от прогресса, приведут спохватившееся всё же когда-нибудь человечество к стабилизации положения, но на уровне тем ниже уровня жизни небогатого европейца в 1980 году, чем больше десятилетий оно бороться с прогрессом не начнёт.

Зачем, спрашивается, мне навязывать Баранову свою идею фикс?

Затем, что хоть о материальной стороне катастрофы Достоевский и не догадывался, но он догадывался о моральной её стороне. Это было время рождавшегося в России капитализма. Для него лично и части интеллигенции – время возможной переориентации России с капиталистического пути на почвенный, социалистический. Ибо капитализм уже показал на Западе, какой он ужас. (Его ж закон – максимальная выгода.) И этот закон не изменился, и потому смертельная опасность человечеству прозорливцу была нравственно видна ещё тогда. Его идеалом был христианский социализм. И Баранов в 2004 году, можно думать, разочарованный реставрацией капитализма в России, вполне мог усмотреть актуальность мировоззрения Достоевского. Тем более Достоевского, опустившего пальцы в язвы человечества, и лично отдавшегося безудержно игре в баден-баденском казино.

И вот стоит он, бронзовый, павший и одумавшийся, – посмотрите на этот лоб мыслителя, на это страдающее лицо воплощённой совести человечества, на эти трагические руки, жалко торчащие из коротких рукавов, – стоит он моральным предупреждением нам, людям Земли. «Люди! Если Бога нет, то разве всё позволено?!» — говорит нам художник.

*

А не исключено, что это ошибка интерпретации, и не то нам говорит художник. Не исключено, что лоб мыслителя, несчастность лица и всего облика Достоевского, это всего лишь шаблон, расхожая цитата, столь принятая в постмодернизме, принятая совсем не для сочувствия, а, наоборот, для опровержения. Что одёжкой (вещью достаточно случайной) в мировоззрении Баранова является именно идеал трагического героизма, а сутью, умом, по которому провожают, является всё же постмодернизм, столь же органичный, как и трагический героизм, для теперешней России, потерявшей себя и катящейся в поле всемирного притяжения американского глобализма к потере идентичности. Один перечень имён, к которым Баранов обратился в своём творчестве, об этом намекает: Ломоносов, нобелевский лауреат физик Басов, Пётр I, архитекторы Баженов и Казаков (это их Дом Пашкова против Московского Кремля, здание Сената в самом Московском Кремле, Колонный зал), Суворов. И через одного они приземлены, так сказать.

Как вот эта тётя.

Вот уж с нею, безвестной, оторваться можно. И лицом, вроде, Пушкин, а не женщина. И груди висят. И поза – ни то, ни сё. Стыдится тётя. И название: «Тётя и таз».

Малосимпатичное лицо Петра…

В другой проекции у него даже рога есть.

Оч-чень сомнительный Пушкин.

А вот очень такого изображения заслуживающий Горбачёв. Замаранный.

И… чем начали, тем и кончим: Достоевским.

Мефистофель какой-то…

Так что? Нет всё же ничего святого на свете?

Что точно подтверждается, так это закон, что без вдохновения идеалом художественность, то есть сложноутроенность (из противоречий), пропадает. Ну что это за противоречие: взять нечто почитаемое и унизить? – Нет. Противоречие – это столкнуть две ценности. Ценности, не меньше. И это случается от того, что не можешь иначе выразить то, что между ними. Когда же нет его, того, что между, то и противоречия оказываются не ими.

НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: