уйдя на дно речное в самом деле, а вынырнув стать сочным еловеком.
          Борис Кудряков

А текст был, да не всплыл.

Что ж, такая судьба. Она даже естественна для не такой уж плавучей вещи, как текст. И касается большого количества недавних, весьма ценных литературных произведений. Они писались в советское безвременье, в состоянии невесомости, в стремлении такому времени не противиться, а просто, игнорируя его, включиться в мировой литературный процесс. Это тексты 60-х, 70-х и 80-х годов, которые могли бы писаться во Франции, или в Штатах, с разреженной сюжетностью и экспериментальным духом. Они питаются, в основном, самим своим словом, они сложные, густые, недоступные широкой публике. Они не пользовались спросом в свое время ни на Западе, жадном до антисоветских полит-агиток, ни в новой России в перестроечные и первые послесоветские годы, так как нужно было враз заново открыть целый век литературного наследства, а новоявленному издательскому рынку требовались товары ширпотреба.

Их авторам, как самому Кудрякову, вероятно казалось, что, если погрузиться поневоле и даже охотно на самое черное и глубокое дно, произойдет, сквозь время и вопреки ему, чудесная метаморфоза, воссияет сам собою свет признания. В жизни, однако, такое случается редко. Хотя в самом тексте процесс звучит прекрасно. И убедительно. О том же состоянии, что в эпиграфе, еще гуще Кудряков пишет в повести «Ладья темных странствий», словотворчествуя о «посюсторонных дновидениях». А ладья эта, нас всех объединяющая и везущая через миры и душевные пласты, суть самый полноценный образ затерянных книг, о которых пойдет речь. Она, ставшая задолго до своего издания (в 1991 г.) мифической в питерском подполье — и это уже оксюморон — сплетает в тончайшем узоре все крайности — «ты» и «я», внутри и снаружи, нос с кормой, душу с телом, плюс каждый олицетворенный орган по отдельности, и доплывает до острова смерти, где «находилось озеро, в котором плавал остров, на нем — озеро поменьше, на крошечном островке виднелось вовсе не заметное озерцо, в котором бурлили силы».

Лишь этими силами питаясь, не менее оксюморонные писатели остались на дне.

У многих из них саморастрата, самоуничижение, асоциальность, мания преследования являлись неотъемлемыми чертами восприятия мира. Павел Павлович Улитин, превратив всеобщее наше существование в шифр своей стилистики скрытого сюжета, писал в первую очередь о своих творениях сокращением «ппу» — «по прочтению уничтожить». Кудряков бродил по миру, принимая всё и всех за сюжеты творческих построений, наблюдая тотально чужую для него жизнь с такой напряженностью, что ни с того ни с сего знакомые и незнакомые многократно на него нападали. Красавец, профессиональный спортсмен и йог Александр Кондратов в последние годы жизни замуровался в душной комнатке и морил себя голодом. Безусловно, советская власть не всегда сохраняла терпение и сажала их (Улитина, Александра Фенёва), пусть они и попадали в психушку (Рид Грачев, Василий Филиппов, Федор Чирсков) в основном без непосредственного участия органов. Леонид Аронзон, Генрих Шеф, Чирсков, Фенёв, Александр Морев покончили жизнь самоубийстовом.

Несомненно большинство из них было того же мнения о себе, что и Александр Кондратов (считавший себя лишь третьим, после Пушкина и Блока), но судьба вечного гонения была им сродни, естественна, по душе. «Ася Львовна рассказывала мне сказки/ О поэтах, которых никогда не напечатают/ Ни на Западе, ни у нас», пишет Василий Филиппов. И завещая свои произведения Колумбийскому университету, Шеф запрещал их публикацию «на территории, занимаемой ныне СССР».

Что с ними делать тогда? Ежели с такой гордыней они сами себе того желали, какое нам до них дело? Тем более пишущему издалека?

Причины, на мой взгляд, есть. И их, по меньшей мере, три.

1. Восстановить, хоть бы лишь частично, искаженное представление о недавнем прошлом России. Такие тексты являются всеобщим достоянием. Во многих странах мира государственные учреждения, академии, университеты считали бы первоочередной своей задачей их сохранение. Не станем рассуждать о том, почему в России далеко не так, а зададим себе вопрос, нужно ли молодому, стопроцентно постсоветскому поколению глубже знать о культуре и о глубинном духе эпохи, которая все чаще воспринимается лишь понаслышке, через новогодние фильмы и вещественную ностальгию старших.

2. Откорректировать не менее искаженное представление о литературном процессе. Поскольку то, что пропущено — несомненно важно. Среди авторов рассматриваемых текстов – бесспорно великие писатели: Кондратов, Кудряков, Улитин, Губин. В свидетели могу пригласить Айзенберга, Золотоносова, Зиника, Юрьева, Мирзаева (но, увы, уже ни Михаила Гаспарова, ни Лосева). Литературный самиздат состоял далеко не только из Максимовых и Солженицыных, и из всех тех, которые придавали художественную окраску политической борьбе — заботясь единственно о судьбе слова, жили, творили, искали десятки и десятки разнообразнейших мастеров письма. До сегодняшнего дня размытые историко-литературные определения ограничиваются в их отношении лишь признанием образа живого классика Саши Соколова. А за ним стоит множество ему подобных (хотя, возможно, и не равных)

3. Жаль текстов.

Очень жаль, когда текст умирает. Пропадает. А тут речь идет о нескольких великих произведениях, о многих очень хороших и очень многих вполне достойных. Тексты — это единственное, в чем себя по настоящему ощущали в те годы творческие люди, отрешенные от общества. Эти, писавшие, и те, которые их окружали. В текстах скрывали себя, в тексты изливали душу. В текстах, надеемся, они еще живы.

Тогда о каких именно текстах идет речь?

Вполне обобщающим могло бы звучать определение Юрьева по поводу Владимира Губина: «эта традиция вывернутого, сдвинутого, орнаментального слова, загоняющего смысл в невозможность никому и ничему служить, кроме себя самого». А если покажется, что тогда чересчур узкий получается кругозор, процитируем Валерия Попова, которого нельзя подозревать в экспериментальных крайностях: «Составлялась весьма экстравагантная «ленинградская школа». […] В этой компании нельзя было писать «просто так» — надо было писать необыкновенно. Тут начисто отвергалось занудное поучительство традиционной советской литературы. Здесь, скорее всего, продолжали Хармса, Олейникова, «обэриутов», прославившихся в двадцатые-тридцатые – и начисто забытых за советское время»

В рамках таких координат вполне уместно выделить два основных направления: а) остраненное дневниковедение, художественная интимизация повседневности (Богданов, Улитин), разные уровни самовыдумывания (в духе Венички Ерофеева или Синявского) у Кондратова или у «миф-машины» Кудрякова; б) теснота, сочность словесного ряда, ритмизация прозы, размывание сюжетных и мировоззренческих границ между мирами и состояниями души, словотворчество, хлебниковская активизация словесных корней (у Губина, у Кондратова, но в целом у всех) — здесь же сближение прозы и поэзии в миниатюрах и мини-новеллах, экстравагантно-абсурдистский афоризм, сложно-издаваемая конкретная и визуальная поэзия.

Тексты такого рода, написанные в те годы, буквально скользят через время, не вписываются ни в какое течение, направление, властную группу на литературной арене. Когда Кудряков экспериментирует с фонетическим правописанием, он опережает сегодняшний ольбанский язык или продолжает опыт Зданевича? Пронизанное духом пародии и автопародии творчество Кондратова исходит из самих корней постмодернистского состояния, когда в России о постмодернизме не слышалось ни звука. Неизбежная запутанность, головокружения в восприятии придают или, будем надеяться, придадут текстам легкость, живучесть. С другой же стороны, тверды были у таких писателей основы и ориентиры – несомненно все признавали плодотворность урока исторического авангарда, и у многих отмечается, вопреки железному занавесу, удивительная близость не только с модернистской, но и с тогдашней западной литературой. Кондратов пропитан Селином и Артуром Миллером, мультиязычие письма Улитина отсылает к самому сложному произведению Джойса «Поминки по Финнегану», всеобщие шарады и каламбуры отражают игровую вселенную Перека, Кортасара, Кальвино. Учитывая все это, кажется, что именно в таких писателях (и в их неизданных произведениях) следует искать пропущенное промежуточное звено, мифическую связь времен в развитии русской литературы XX-го века.

Что делать? Что делалось?

Тут, чтобы сосредоточиться на цели, следует исходить из двух абсолютно сомнительных предпосылок: а) тексты, изданные в тамиздатской и самиздатской (тиражом, скажем, выше десяти экземпляров) периодике, считаются спасенными; б) оставшимся в живых и прожившим за границей приходится (приходилось) самим спасать себя. Если попытаться хоть с какой-то определенностью описать на новых основах литературный процесс, обе предпосылки следует, конечно, пересмотреть. Но наша задача намного более ограниченна. Она чисто гуманитарного толка.

Поэтому, в знак благодарности, и чтобы дать более точное представление о предмете поисков, отметим сначала тех, кого уже спасли. Полностью или частично. Евгения Харитонова, скажем, Бориса Вахтина, Евгения Шифферса, Владимра Казакова. В меньшей степени Леона Богданова.

Самым быстрым темпом процесс осознания недавнего литературного прошлого развивался на исходе и сразу после распада СССР. В те годы казалось, что осуществить стопроцентный виток русских культурных ценностей — это прямо как снять яблоко с дерева, а Андрей Левкин как ни в чем не бывало стал публиковать Соколова с Рубинштейным в официальном рижском «Роднике», тогда как «Вавилон» Кузьмина и «Митин журнал» Волчека плавно переходили из самиздата в типографическую печать. И именно тогда пионер независимого издательского дела Руслан Элинин впервые осознал необходимость создания «архива неизданных рукописей» (который в основном ограничивался поэтическими текстами 80-х годов). И уже на рубеже 90-х в альманахе «Вестник новой литературы» Михаила Берга и Михаила Шейнкера печатались впервые в России Улитин, Богданов, Гиршович, Кудряков, «Шмон» Кривулина.

Дальше все сложнее. Медовый месяц литературного самиздата с печатным станком обрывается. Общество погружается за деньгами в лихие девяностые, а основной культурно-политический поток уже направляется к воссозданию, увы!, связи советского с царским временем. Интерес к спасению рукописей проявляют лишь единицы. В основном это друзья авторов, почтившие память близких сердцу людей, и тем самим канувшие в собственное прошлое и в бурление собственных переживаний, в котором грань с идеальным, чисто душевным соавторством зачастую весьма тонка. Таким образом Юрий Тараканов-Штерн издает лагерного товарища Александра Фенёва, Анатолий Домашёв — Александра Морева. Готовность к бесплатному труду редактора и куратора не менее часто проявляют и другие писатели — Иван Ахметьев, издавший с Айзенбергом и Зиником три книги Улитина. Намного реже, чем можно было бы ожидать, волнуются о судьбе текстов родственники автора. Тут важную роль в самом полном издании стихов Аронзона играл старший брат Виталий. До боли приятно, когда роли совпадают, и Владимир Уфлянд издает целую серию книг ушедших из жизни соавторов в ленинградской «филологической школе» — Юрия Михаилова, Михаила Красильникова, Сергея Кулле и Кондратова. Довольно-таки ограниченно, явно не используя в полную силу имеющиеся средства, участвуют толстые журналы (за исключением «Звезды» в отношении питерских писателей). Поражает абсолютная непричастность к вопросу со стороны литературоведов, в том числе и западных.

Отсутствием в России крупных «институциональных» издательств, покрывающих весь спектр книжного рынка, в том числе за пределами коммерческой продукции и непосредственной выгоды, достаточно логично объясняется неучастие китов издательского дела в поиске рукописей. Тем более заслуженной на этом фоне представляется деятельность издательства «Новое литературное обозрение», которое выпустило ценнейшее, единственное избранное Леона Богданова и две книги Василия Филиппова, отдавая все-таки предпочтение бывшим участникам самиздата, еще (в момент издания) литературно активным — Гиршовичу, Холину, Георгию Баллу, Игорю Клеху, Михаилу Сухотину и, конечно, Пригову. Еще более ценный вклад в сохранении литературного наследства внесло петербургское издательство Ивана Лимбаха, не только собраниями сочинений Аронзона и Олега Григорьева, но особенно тремя томами монументальной антологии «Коллекция: Петербургская проза [Ленинградский период]», которая объединяет огромное количество неизданных текстов 60-х, 70-х и 80-х годов. За концепцией издания стоит глубочайшее знание подпольной культуры одного из ее главных деятелей, Бориса Иванова, который, вместе с Северюхиным, Долининым и Останиным, курировал не менее важную литературную энциклопедию «Самиздат Ленинграда». Сборники и антологии, несомненно, способствовали за эти годы доступу к отдельным высококачественным текстам — процитируем, по крайней мере, «Самиздат века» Стреляного, Бахтина, Ордынского и, конечно, Сапгира, и «Антология самиздата» Барбакадзе и Игрунова. К которым непременно следует добавить основополагающий текст тамиздата «У голубой лагуны» вулканического Константина Кузьминского, идеально доступный в Интернете, где он живет новой жизнью, постоянно обогащаясь.

Где же, в таком случае, и как искать? И чего можно ожидать от поиска?

О каждом вызывающем интерес писателе можно пока судить только на основе проявленных островков его творчества, В самом удивительном случае, мы знакомы с Кондратовым, общепризнанным мастером и кумиром подпольной литературы, только по разбросанным журнальным публикациям и крошечным книгам стихов. Его скандальный роман «Здравствуй, ад!», настоящий «бестселлер» самиздата, вышел в неполной версии в журнале «Новое Литературное обозрение». Через него мы представляем себе угрюмый, мрачный, до боли напряженный мир вдохновения автора; читая игриво-изящный детектив «Продолжение следует», ощущаем насколько удачно человеконенавистничество может превратиться в словесной узор. А дальше? Как будет звучать поэма-роман в стихах «Кащей», написанная с учетом всех функций, указанных в пропповской «Морфологии сказок»? И роман «Ночной шлем», «учебник бриджа в виде детектива»? Ожидания основываются только на доверии, на идентичности эстетического чувства с теми, кто рукописи читал (Золотоносов и Мирзаев, в случае Кондратова). От неудержимого мистификатора Кудрякова знаем, что у него «Объём написанного 130-140 печатных листов», а доступной читателю тогда можно считать какую-то десятую часть. Хотя Констриктор-Ванталов сомневается в реальном существовании даже непосредственно процитированных ему автором текстов. В других случаях полное отсутствие известий ведет к чистым предположениям — может ли великолепный роман «Илларион и Карлик» являться чуть ли единственным произведением Губина?

Очень часто нет и не может быть никакой уверенности в том, что неопубликованными остались действительно ценные произведения. Степень проявленности какого-то островка слишком ограниченная, источники восторженных суждений не заслуживают стопроцентного внимания. Но мы знаем, с абсолютной точностью знаем, что фактически всё осталось ненапечатанным у Генриха Шефа, Аркадия Гаврилова, Федота Сучкова, Сергея Петрова, Александра Фенёва и у многих других. И снова: что делать? Как оставить их на произвол судьбы? А если они исчезнут? С текстами исчезнет жизнь целого поколения, которое в сложнейшей социо-политической обстановке оборонялось поэтическим словом и обороняло поэтическое слово собой.

Искренне надеюсь, что поиск продолжится. Направляясь, естественно, в большей степени в сторону Петербурга. Да, это первая очевидная результативность нашего обзора — в северной столице лежащих за шкафами рукописей намного больше, чем в Москве. Может быть, это просто случайность, или частично повлиял дурной характер Кондратова, Кудрякова и Губина и тотальное несоответствие их идеологических установок всеобщей духовности, ныне (и тогда) царящей у берегов Невы. Также следует учесть, что монолит московского концептуализма всегда жил цельно, как совокупность единонаправленных эстетических стремлений, и так же цельно проявился, не без влияния большей близости к федеральным СМИ и источникам госфинансирования. Не менее очевидно представляется, что спасти прозу намного труднее, чем поэзию. Особенно тяжело приходится увесистым романам. Даже «Здравствуй, ад!» Кондратова и «Бедная черепаха» Холина (последний благодаря усилиям заслуженного тель-авивского «Зеркала») вышли только в журналах, и то в сокращенной версии.

Иногда поиску мешает чисто человеческий фактор, в самом широком смысле — начиная с недоступности архивов ФСБ, до личной неприязни к авторам или жадности тех, кто уже считает рукописную книжку по возможности ценным товаром, а не произведением искусства. Но, тем не менее, именно в человеческом факторе заключается та энергия, благодаря которой может возобновиться общественно-культурный интерес к забытым текстам, может возникнуть положительная динамика, ведущая к созданию международных научных проектов (и подумайте, как широко поле деятельности, хотя бы только в рамках текстологии!), и, самое главное, к вовлечению младшего поколения, владеющего навыками, необходимыми для продвижения рукописей в электронную среду, единственную, где им сулится вечная жизнь, забота и участие заинтересованного сообщества, которое сможет сосредоточить силы и взаимодействовать на специализированных сайтах.

комментария 2 на “Спасти слово — сохранить душу (о неизданных рукописях)”

  1. on 01 Июл 2012 at 12:45 дп Олег Юрьев

    Владимир АНдреевич Губин действительно написал немного. Он всю жизнь мучительно переписывал, шлифовал, отменял, заменял. Есть еще повесть «Бездождье до сентября», она опубликована в «Звезде» и циклы рассказов. И чудесные письма. В общем, на книжку бы хватило.

    Никакого скверного характера Губин, кстати, не имел — он был нежнейший, кротчайший, доброжелательнейший человек на свете.

    Что касается его архива, то у него есть сын, живущий в Петербурге. Найти его при необходимости было бы нетрудно.

    В целом я с Вашим пафосом согласен (в частности — не со всеми оценками). Особенно правильно подмечено (само)уничтожение «неофициальной культуры» в результате встречи и попытки объединения с официальной советской, а позже с российской коммерческой культурой. Но это отдельная тема, требующая разработки.

  2. on 10 Июл 2012 at 3:56 пп Марио Карамитти

    Да, упоминание о дурном характере это абсолютно необоснованное обобщеине. Очень мне хотелось найти еще одно связующее звено между ним, Кондратовым и Кудряковым, подчеркивающее общность судьбы трех великих, одинаково недооцененных, питерских творцов слова. И, обобщая в том контексте, я еще имел ввиду какую-то общую несовместимость, хоть только эстетическую, со всеми «чистыми и праведными» — а это, в моем восприятии, конечно, несомненный комплимент.

НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: