Герой в преисподней: от мифа к «Twin Peaks». 4
4 декабря, 2018
АВТОР: Дмитрий Степанов
ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩЕЕ ЗДЕСЬ
Плут в преисподней
Наряду с рыцарским романом существенное влияние на роман нового времени оказал испанский плутовской роман. Появившийся в средневековье, он обыгрывал все тот же мифологический мотив героя, странствующего по преисподней. Только героем плутовского романа был не «печальный» воин, спасавший погибающих и воскресавший мертвецов, а комичный пройдоха, пытавшийся обхитрить всех и вся (изначально такой плут пытался обхитрить смерть, позднее — хозяев царства мертвых, черта и, наконец, недостойных людей, погрязших в грехе, с которыми, согласно плутовскому наставлению, «надо быть хитрее самого черта»).
Уже в «Пополь-Вух» герои ведут себя как хитрецы, фокусами и превращениями одерживающими верх над владыками преисподней. В шаманских легендах хам нередко похищает душу человека у хозяев царства мертвых с помощью хитрости и плутовства. Первый собственно плут в преисподней античного мира — раб Ксанфий («Рыжий» — традиционная характеристика «солнечного» героя, так рыжеволосым представлялся Одиссей) из комедии Аристофана «Лягушки», спустившийся вместе со своим господином богом-трикстером Дионисом в Аид, чтобы вернуть из царства мертвых почивших великих поэтов, ибо «одних уж нет, а те, кто есть, — ничтожество» (литературное безвременье живо ощущал уже Аристофан).
Автор сатирического «Путешествия в подземное царство» Менипп, высмеивавший нравы и представления своих современников, сам стал плутом в преисподней в сочинениях Лукиана Самосатского.
Согласно «Разговорам в царстве мертвых», этот плутоватый раб, наряду с Диогеном, прозванным Платоном «обезумевшим Сократом», со смехом и по собственной воле вошел в царство смерти, чтобы вдосталь посмеяться над его обитателями:
Харон: «Откуда ты выкопал, Гермес, эту собаку? Всю дорогу он болтал, высмеивал и вышучивал всех сидевших в лодке, и, когда все плакали, он один пел».
Гермес: «Ты не знаешь, Харон, какого мужа ты перевез? Мужа, безгранично свободного, не считающегося ни с кем! Это Менипп!»
Через комедии Менандра, Плавта и Теренция плутоватый раб, бесправный неимущий, но безгранично свободный, проник в средневековый плутовской роман. Здесь он обогатился чертами фольклорного простака и хитреца — излюбленного героя анекдота и бытовой сказки и новеллы, приобрел национальный испанский колорит и социальный статус обездоленного пикаро (его низкое социальное положение определяет его мифопоэтическое одиночество, он — изгой, сирота).
По словам Леонида Пинского:
«Пикаро — босяк, бродяга, «сын праздности» (Алеман), рыцарь социального дна, «искатель житейской удачи» (Кеведо), ради которой он не брезгует никакими средствами. То он нанимается слугой, но, ни к кому не привязываясь, легко меняет хозяев, то ходит с «корзиной», подносит покупки с рынка, то помогает на кухне… Временами он ворует, побирается, но это не профессиональный вор, не нищий… пикаро — вольная птица и не любит клетки. Продукт разложения корпоративного строя, он своего рода робинзоном проходит через мир, где все против него и он один против всех. Но это робинзон беспечный, живущий сегодняшним днем, не накопитель, а мот, картежник, шулер и порой, если улыбнется фортуна, франт, хотя чаще щеголяет в лохмотьях и питается чем попало. Вместе с тем он предприимчив, остроумен в проделках, нередко образован и по-своему воплощает модный идеал века — «инхениосо» (человека с «идеями»). У него своя честь, которая не дозволяет ему заниматься каким-либо ремеслом. При этом ему, по словам плута Эстебанильо Гонсалеса, «плевать и на султана, и на персидского шаха, не говоря уже о чести дворянской». «Настоящая жизнь — это жизнь пикаро», полная превратностей и лишений, но зато праздная и независимая…»
Нижний мир архаических мифологий в испанском плутовском романе преобразился в мир социального дна. Мифопоэтически это все та же преисподняя, «страшный мир» всевозможных злодеев, воров, продажных женщин, безумцев, мошенников, священников и аристократов, погрязших в грехе. В «Гусмане де Альфараче» он описывается следующим образом: «Все идет наоборот (мир наоборот — традиционный образ преисподней — Д. С.), всюду подделки и обман. Человек человеку враг; всяк норовит погубить другого, как кошка — мышь или как паук — задремавшую змею: спустившись на паутинке, он впивается ей в темя и не оторвется до тех пор, пока ядом не убьет жертву». В том же романе один из героев романа Матео Алемана произносит, что «ныне вся земля превратилась в сумасшедший дом… Говорят, что на свете остался лишь один человек в здравом уме, но пока не удалось установить, кто этот разумник. Каждый думает, что именно он, но другие с ним не согласны». Этот образ безумного мира (= преисподней) позднее получит развитие в творчестве романтиков, символистов, сюрреалистов и постмодернистов (характерен он и для третьего сезона «Twin Peaks»).
Плутовской роман описывает все то же странствие по преисподней, выраженное рационально — в декорациях испанской реальности XVI—XVII вв. Характерно, что на немецкий язык плутовской роман Матео Алемана «Гусман де Альфараче» перевел Эгидиус Альбертинус, автор свыше пятидесяти назидательных и устрашительных книжек, в том числе сочинения «Царство Люцифера и Охота за душами» (1617), где представил красочные картины пылающего ада и его отделений для различных пороков. Он же сочинил вторую часть немецкого «Гусмана», превратившую плутовской роман в назидательный. Очевидно, что в сознании Эгидиуса гармонично уживались приключения плута в «страшном мире» и странствия души в преисподней.
Мифопоэтическая сущность плутовского романа, впрочем, вызывала соответствующие ассоциации и у читателей XX века. Так, Н. Томашевский делился своими впечатлениями от прочтения «Дона Паблоса» следующим образом: «Кеведо создает мир инфернальный, отвратительный, населенный почти нечеловеческими существами. Одним словом, создает что-то похожее на фантазии Босха… Реальность «Паблоса» — бесчеловечная реальность, призрачная, ирреальная, создающая тем не менее символ того общества, которое опустилось на последнюю ступень моральной деградации…
Создавая этот абсурдный дьявольский мир, как бы купаясь в слове, он вдруг успокаивается, и горькая гримаса сменяется заразительным веселым смехом. Так с помощью изобретательной и живописной метафоры Кеведо моделирует причудливый свой мир, в котором реальные ценности приобретают иные пропорции и привычные границы стираются».
Стоит напомнить, что Франсиско де Кеведо является также автором цикла памфлетов, написанных в жанре «видений». «Сон о страшном суде», «Бесноватый альгуасил», «Сон о преисподней», «Мир изнутри» и «Сон о Смерти» описывают мир людей как преисподнюю, а преисподнюю — как мир людей.
В одном из таких «видений» черт произносит с комическим возмущением:
«…я хочу вам сказать, сколь огорчены мы тем, что вы нас какими-то чудищами изображаете, приписываете нам когти, хоть мы и не хищные птицы, хвосты — хоть есть черти и куцые; рога — хоть мы и холостяки, и безобразные бороды — хотя многие из нас могли бы сойти за отшельников и коррехидоров. Исправьте это, ибо не так уж давно побывал у нас Иероним Босх и на вопрос, почему он изобразил нас в своих видениях такими страшилами, ответил, что никогда не думал, что черти существуют на самом деле».
Просьбе кеведовского черта и следуют авторы плутовского романа, изображающие «чертей» в реальном мире.
Уникальный случай подобной демифологизации «страшного мира» представляет собой творчество Николая Гоголя, в котором малоросская нечисть превратилась в великоросское чиновничество. Характерна в этом контексте концовка «Шинели» Гоголя: Акакий Акакиевич, пытавшийся вочеловечиться с помощью шинели, после смерти стал тем, кем был изначально, — призраком, выходцем из преисподней. Остается только удивляться глубине мифопоэтических прозрений Николая Васильевича!
Е. М. Мелетинский видел в плутовском романе мотивы инициации. Я полагаю, что применительно к пикарескному роману следует говорить скорее о комичной инициации или, если хотите, антиинициации. Во время своих злоключений плут не приобретает новых «чудесных» качеств; он не вписывается в мир людей (его женитьба, как, например женитьба Ласарильо с Тормеса, описывается комично, как очередная неудача), его достижения сомнительны. Плутовской роман изображает не путь приобщения героя миру, а путь отчуждения от него — отчуждения от преисподней.
«Похождения Гусмана, — отмечал Л. Е. Пинский, — начинаются с того, как мальчиком он в сумерках покидает родной дом в Севилье и, обливаясь слезами, не видя ни неба, ни земли, бредет по дороге, голодный и одинокий, в «совершенно чужом мире», где, как ему начинает казаться, он скоро «перестанет понимать язык окружающих». Эти похождения завершаются сценой отправления на галеры; Гусман, уже пожилой человек, медленно шагает в наручниках по улицам Севильи, — даже родная мать не вышла его проводить, не пожелала его видеть. «был я совсем один, один среди всех». Но предела «одиночества среди людей» он достигает на галере, когда, всеми покинутый и гонимый, на этот раз безо всякой вины, он подвергается чудовищным мукам и унижениям».
Мотивы инициационного становления проникают в плутовской роман позднее, когда пикареска, преобразуясь, начинает впитывать в себя элементы романа рыцарского. Процесс этот, завершившийся во французском «комическом» романе, выражен уже в «Симплициссимусе» Г. Я. К. Гриммельсгаузена. Герой романа, сочетающий в себе черты «святого простака» (вроде героя «Парцифаля» Вольфрама фон Эшенбаха) и плута, проходит жизненный путь, в котором, в частности, угадываются мотивы инициационного становления героя.
После бегства из разоренного дома Симплициссимус отправляется в лес и ночует в дупле дерева. Завидев отшельника, он кричит: «О, ты сожрешь меня! Ты сожрешь меня!» (мотив инициационного чудовища). На вопрос, кто он и как его зовут, Симплиций отвечает, что он не знает, кто он, что у него нет родителей, но при этом замечает, что мать называла его «плут, осел долгоухий, болван неотесанный, олух нескладный и висельник» (мотив неведения, безумия и причастности иному миру, предшествующих инициации). «Не было тогда, — признается юноша, — у меня понятия ни о Боге, ни о людях, ни о небе, ни о преисподней, ни об ангелах, ни о чертях и я не знал, как отличить добро от зла».
Отшельник учит его морали, христианскому миропониманию. Захоронив отшельника, Симплициссимус отправляется в мир.
Присутствует в романе Гриммельсгаузена и шутовская инициация Симплициссимуса:
«При первом сне явились к моей постели четверо в ужасающих бесовских личинах; сии скакали вокруг, словно фигляры и масленичные скоморохи; один с раскаленными вилами, другой с факелом; а двое остальных кинулись на меня, сволокли с постели, поплясали со мною несколько времени… И повели они меня … по многим лестницам то вверх, то вниз и под конец завели в погреб, где полыхал большой огонь… Они изрядно втолковали мне, что я помер и днесь нахожусь в преисподней… подкалывали они меня вилами, кои во все время лежали у них в огне, и гоняли по погребу из одного угла в другой…
И когда я в такой травле свалился с ног … то сгребли они меня снова и прикидывались, будто вознамерились кинуть в огонь… Три дня и две ночи провел я в дымном сем погребе, где не было иного света, кроме как от разложенного там огня; оттого голова моя зачала бродить и яриться, как если бы восхотела она лопнуть… Тут завернули они меня в холщовую простыню и прибили столь безжалостно, что у меня чуть было все внутренности и вместе с ними душа не полезли наружу, от чего я толико ослабел и лишился всех чувств, что лежал подобно мертвому; и я не знаю, что было со мною далее, как если бы лишился я жизни… А когда пришел я в себя, то обретался уже не в пустом погребе с чертями, а в изрядном зале на попечении трех старух наискареднейшего вида, каких только когда-либо земля носила… сии честные старые матушки догола меня раздели и, словно новорожденного младенца, отмыли от всякой скверны… уложили в изрядную постель, где я и уснул без всякого укачивания… провел я в беспрестанном сне более суток; и когда я вновь пробудился, у изголовья моего стояли два крылатых отрока в белых рубахах… Сии ангелы, как они себя объявили, восхотели меня уверить, что отныне я обретаюсь в раю, ибо столь счастливо претерпел в чистилище и от черта вместе с его матушкой навеки избавился… На следующий день пробудился я вновь … однако ж обрел себя … в моем старом гусятнике. И была там паки тьма кромешная, как в недавнем погребе; и сверх того было на мне платье из телячьей шкуры шерстью наружу … А сверху напялили на меня до самой шеи колпак наподобие монашеского капюшона, украшенный парой красивых больших ослиных ушей… Тогда-то впервые начал я размышлять о самом себе и о лучшем своем уделе…»
Пережив подобную инициацию — инициацию скорее пророчествующего шута из романа «Персеваль» Кретьена де Труа (неслучайно он сравнивает себя с пророком Ионою), чем плута, — Симплициссимус начинает свои странствия по «страшному миру» — странствия, завершившийся бегством из него (мотив инициационного бегства из преисподней) и высказыванием о мире, адресованном капитану, предложившему герою вернуться в мир:
«О боже! Куда вы влечете меня? Здесь мир — там война; здесь неведомы мне гордыня, скупость, гнев, зависть, ревность, лицемерие, обман, всяческие заботы об одежде и пропитании, ниже о чести и репутации; здесь тихое уединение без досады, ссоры и свары, убежище от тщеславных помыслов, твердыня противу всяких необузданных желаний, защита от многоразличных козней мира, нерушимый покой, в коем надлежит служить Вышнему и созерцать, восхвалять и славословить дивные его чудеса. Когда жил я еще в Европе, там повсюду (горе, что сие должен я свидетельствовать о христианах!) была война, пожар, смертоубийство, грабежи, разбой, бесчестие жен и дев и пр.; когда же, по благости Божией, миновали сии напасти совокупно с моровым поветрием и голодом и бедному и утесненному народу снова ниспослан благородный мир, тогда явились к ним всяческие пороки, как то: роскошь, чревоугодие, пьянство, в кости игра, распутство, гульба и прелюбодеяние, кои все потащили за собою вереницу других грехов и соблазнов, покуда не зашли столь далеко, что каждый открыто и без стеснения тщится задавить другого, дабы подняться самому, не щадя для сего никакой хитрости, плутни и политического коварства. А всего горше то, что нет и надежды на исправление… Надлежит ли мне вновь стремиться к таким людям? Не должен ли я помыслить о том, что ежели покину сей остров, куда перенес меня чудесным образом Господь, то не приключится ли со мною в море то же, что и с пророком Ионою?»
Это классическое описание «страшного мира» — мира, описанию которого автор мог бы предпослать слова Данте «Оставь надежду всяк сюда входящий». Из этого «ада» Симплициссимус бежит в собственный мир.
На безлюдном острове он находит свою свободу и покой:
«Итак, остался я один властелином всего острова и стал снова вести отшельническую жизнь, к чему у меня был не только довольный случай, но также твердое намерение и непоколебимая воля… Сей малый остров должен был стать для меня целым миром, и всякая вещь в нем, всякое деревцо служить напоминовением и побуждать к благочестивым помыслам, приличествующим всякому честному христианину. Итак, узрев какое-нибудь колючее растение, приводил я себе на память терновый венец Христа; узрев яблоко или гранат, памятовал о грехопадении наших праотцев и сокрушался о нем; а когда видел, как пальмовое вино источается из древа, то представлял себе, сколь милосердно пролил за меня свою кровь на святом кресте мой искупитель; глядел на море или на горы и вспоминал то или иное чудесное знамение или историю, случившуюся в подобном месте с нашим спасителем…».
Симплиций наделяет окружающий его мир собственными смыслами, переносит свой внутренний мир вовне и так примиряется с миром внешним. Этот «чудесный» мир Симплициссимуса предшествует созданию сказочных миров творцов европейского романтизма, всевозможных escapelands романистов нового времени, появлению того самого Лимба — места не света, но покоя, — в котором нашли отдохновение булгаковские Мастер и Маргарита, и в который из реального мира бежал Джером Дэвид Сэлинджер.
В романе «Правдивое комическое жизнеописание Франсиона» Шарля Сореля, усвоившего традиции плутовского романа, инициационные мотивы становления героя выражены предельно четко. Франсион — не «низкий» герой, а обедневший дворянин, волею судеб вынужденный вести жизнь плута. Голод и нужда заставляют его совершать недостойные дворянина выходки, сам же он обладает «инстинктом, заставляющим… презирать низкие поступки». Поэтому его шутовские проделки совершаются либо ради веселья, либо с намерением наказать порок, ведь «нет ничего предосудительного в том, чтоб позабавиться за счет лиц, ведущих дурную жизнь».
Франсион подвергает осмеянию как традиционных, так и новых — современных Сорелю — персонажей «страшного мира»: здесь и «подлые личности» адвокатов и судейских крючкотворцев, и «грубые скоты» — пажи и лакеи, и «простые и грубые» крестьяне, неспособные разобраться в «естественных причинах явлений», и придворные «скоты», презирающие народ, и всевозможные претенциозные честолюбцы, скупцы, мошенники, трусливые бретеры.
Комические похождения Франсиона завершаются традиционным инициационным финалом волшебной сказки — женитьбой героя:
«Франсион, будучи вынужден бросить свою холостую жизнь, стал человеком степенного и серьезного нрава, и никто не узнал бы в нем прежнего удальца».