Хруст
25 марта, 2019
АВТОР: Константин Мамаев
Если вслушаться в щелчки поленьев при колке дров: ясен-неясен шум топящейся печки, если вслушаться в щелчки при колке сахара — чувствуешь сладость чая.
Что происходит с поэтической строкой, когда она записана на бумаге? — Как правило, ничего. Тогда запись — откладывание про запас чтения стиха вслух. Или про себя. Но ведь запись — это переложение в другую знаковую систему, перевод, и, как перевод — необратима. Ассигнации вместо золота. Денатурат.
Записанное слово склонно распадаться: Конь и як — ресторанчик в Е-бурге. Да и сам Е-бург или Катер е — тоже такого рода распад. Это игровое начало рекламы: обратить внимание на слово, зашевелить язык. Что-то детское.
Это деление и сложение запускает в ход глупейшую дисфункцию языка: над-ругательство над словом. Если понять это как самоцель: коверканье в ожидании. Чего?
Зависнуть над знаком: детский пальчик проводит по запотевшему стеклу, соединяет капли в струйки, размазывает варенье по столу: тоска по протознаку по необязательному, желание несказанного несказанного.
Но если сущность поэзии понимать как откровение самого языка, а не души поэта, как гул языка по Барту, как бессодержательное откровение его собственной красоты, то дело наше примет иную окраску.
Хруст рваного слова теперь — вспышки электросварки, между ними ослепление тьмы. В этой тьме незрима тема: слитный гул.
Разные регистры языка рассечены. Это рассечение выдает его объем. Этот объем гулок.
Желание сказать то самое: Я слово позабыл, что я хотел сказать. — Теперь не высказано, не названо даже, оно повисает как мука, как мука на порванной паутине слов.