Василиса Б. Шливар. Картины абсурдного мира в прозе Владимира Казакова. Белград: Издательство филологического факультета Белградского университета, 2022. 256 с.

Крайне радостно, что о Владимире Казакове (1938 – 1988), утонченном стилисте, авторе самобытнейшей прозы, драматургии и поэзии, наследнике русского авангарда (общение с А. Крученых и Н. Харджиевым он ценил и воспринимал как своеобразное посвящение), до сих пор остающемся на периферии читательского и исследовательского внимания, появилась полноценная монография. Симптоматично, что написана она в Сербии – а еще и на русском языке: мне давно уже кажется, что сербы зачастую больше ценят и любят русскую культуру, чем мы сами (в Белграде, скажем, в центральных книжных магазинах можно увидеть на витринах новые переводы прозы К. Леонтьева – где, кроме букинистов и старых антресолей, можно найти ее у нас?).

Работа претендует на всеохватность. Дан биографический очерк Казакова, перечислены его публикации (при жизни – в Германии в основном), работы о нем (тут относительно легко, ибо – по пальцам), его корреспонденты, круг чтения (богословское, исихасты — из известного) и общения, литературного, совсем не слишком вовлеченного (Е. Мнацаканова), и личного (младший брат Алексей, ныне священник, духовник, еще несколько людей). Отдельно – где не состоял, не был, не входил: «В общественной жизни В. Казаков никогда не участвовал, держался особняком и не примыкал ни к одной литературной группе того времени (лианозовцам, шестидесятникам, концептуалистам и др.)».

Почему же только претендует? Потому что Казаков, что в жизни, что в письме, старательно скрывается, таится, убегает от определений, формулировок, света обыденности. Он – в полной мере сокрытый автор (по сравнению с ним Сэлинджер и Саша Соколов, избравшие стратегию непубличности, просто публичные фигуры!). Биография? Вот, пожалуйста: «Родился в Москве, после окончания средней школы образование не продолжил: был исключен сначала из военного училища, куда поступил в 1956 году, затем из гуманитарного института в 1958 году. Уехал на Колыму, где около трех лет работал промывальщиком золота, учителем у чукчей-кочевников, плотником, кочегаром, лесорубом, матросом, взрывником. По воспоминаниям Б. Мюллера, вернувшись в Москву, В. Казаков стал профессиональным игроком, а затем занялся и писательским ремеслом. Казакову-писателю “основой для материального существования служила пенсия”». Это, скажу еще раз, отнюдь не отсутствие детективных интенций исследовательницы, регулярно общающейся с вдовой и музой-героиней многих его произведений Ириной Казаковой, а такая стратегия. Владимир Казаков существовал в своей изысканной, чуть романтичной, чуть барочной, точно авангардной прозе – большего и не надо, все же сказано.

С тем, как все это сказано, и работает Василиса Шливар. Здесь как раз тщательности и даже дотошности не занимать. Проанализировано будет все, вся вселенная Казакова, включая направление тени от настольной лампы и линии расположения карандашей у тетради, условно говоря. Тема мостов, крыш, бледности персонажей, тишины и молчания, дождей и окон, стрелок часов и ресниц, не только ночи, но и сумерек… Напоминает сотворение мира, когда описываются элементы, детали и их перводействия. Только тут деконструкция. Впрочем, это слишком грубое и постмодернистское словцо, нужно бы понежнее и точнее. Как та же научная тщательность исследовательницы казаковских миров: если дело до цитат (а пруф – он тут всегда), то не один, за уши упирающийся притянутый отрывок, а – на треть, половину страницы даже (а цитаты сами чаще накала и размера афоризма или реплики), из вещей ранних или поздних. Так что – не ошибешься.

Сухим каталогом, музеем казаковских диковинностей, бестиарием метафор и образов книга, однако, отнюдь не выглядит. Наоборот, вся формальная логика льется почти собственной прозой («Жизнь прозы», как называется одна из книг Казакова, она может быть разной, он и включал, и без постмодернистских изысков, в свои произведения отрывки из других, из переписки, а еще свои и брата коллажи и рисунки, которых еще ждут, кстати, галереи, они тонки). Вот разбор темы времени, через мгновения, переходит в тему звезд («От головы до звезд» — еще книга Казакова). Вот, почти как Лиффи в «Поминках по Финнегану» Джойса, как Офелия на картинах древних мастеров и в песне Летова, течет дальше. Огибая остров алхимии. «Мотив золота нередко выступает в переносном значении в качестве образа времени и связан с мотивом волос — еще одной из ипостасей времени в казаковском хаосмосе. Золото волос, присущее героиням, предстает как что-то сверхреальное, чудесное, принадлежащее высшим сферам, поражающее своей красотой, неожиданностью, силой».

Констатация конгениальности исследования исследуемому – фраза всегда скользкая немного, подставляешь и подставляешься отчасти. Но давайте просто посмотрим, в какой стиль облекает доцент Белградского университета и переводчица уже двух книг Казакова на сербский свои не самые простые аналитические конструкции вроде следующих: «Слияние этих мотивов в образе башенных часов результирует переход от диахронного к синхронному времени, уход в сторону атемпоральности, выраженной в ветхости башни, ее обращенности к небу, к прошлому, в ee способности помнить. Стрелки, показывающие мистическое время башенных часов, окутаны зловещей темнотой. Пронзая пустоту, они навевают страх. Такая пустота между мгновениями схожа с пустотой, которую мыслили чинари». Так, скажем: «Паузы предстают холодными, вздрагивают, сверкают, попеременно оживают, антропоморфизируются». / «“Вдруг” — это молниеносное дуновение вечности, оставляющее персонажей в недоумении». / «Подобные мгновения соответствуют миру, в котором они существуют, словесному хаосмосу, незаживающему холодному раю, который отражают». Каково, а? «Именно в отражении реки каменные здания освобождаются от своей тяжести, теряют вещественность. В амбивалентном образе заключается игривость мерцающего мира, его легкость, свобода в воскрешении, пере-рождении».

И при такой красивой бережности начинает откликаться и раскрываться проза (автор, к слову, скромна, разбирается, привлекается не только проза, как заявлено в названии, но и драматургия, поэзия; впрочем, все верно – в пределе это все одно) Казакова, обычно сокрытая, герметическая, алхимическая даже. Очень отчужденная от конвенциональных способов коммуникации («Перед нами предстают персонажи, отчужденные не только от мира, воплощенного в других персонажах, но и от самих себя, от своей другости»). Это вообще проза молчания. Но молчания не замыкающегося в себе, не имплозивного, но творческого, порождающего в своем внутреннем сосредоточении, как та же внутреннняя молитва исихастов, миры, иные миры. «Паломничество в себя совершается В. Казаковым посредством слов, в языке, который и есть место человека-мира. Это не каменные, оцепеневшие слова, а наоборот, слова, неустанно оживающие в лоне многоуровневого эксперимента, результирующего в бессмыслице и освобождающего язык. Становясь посредством различных трансформаций безвременным, трансцедентальным, все глубже погружаясь в молчание Логоса, освобожденный магический язык овладевает теургической функцией и, черпая чистый творческий потенциал в непроницаемых сферах бессознательного, творит казаковский мир, или скорее, в витгенштейновском ключе, расширяет уже существующий».

(Тут, возможно, стоит чуть отвлечься на язык и ту каплю дегтя, которая лишь подчеркивает сладость меда. Монография, выросшая из диссертации, не до конца избавилась от понятной и всем хорошо знакомой специфики первых больших высказываний молодых ученых – это подчас слишком сложный даже для носителя язык и частая апелляция, поиск подтверждения у чужой мысли, чаще всего философской, Бибихина и Хайдеггера, Кьеркегора и Рикера, Введенского и Друскина, классиков русской литературы и Ямпольского, Руднева, Эпштейна и др. Право, мысль глубока, контекст широк и так. И, если уж продолжать высказывание от лица адвоката дьявола, то лично мне кажется несколько завышенной та степень трагичности, абсурдности и отъединенности от мира и даже от самого себя вселенной Казакова. Проза егобезусловно меланхолична, печальна и даже трагична, но и, о чем пишет Шливар, романтична, куртуазна и чувственна даже. Она вряд ли может быть уподоблена по перечисленным показателям холодной внемирности вектору театра абсурда или экзистенциализма, градус чувств точно другой, теплее, что ли. Она в миру – просто по своим законам. Как те же монахи в миру в христианстве или скрытые хранители мира в буддизме. Творящие внутреннюю Иисусову молитву или выкладывающие мандалы из песчинок там, где их увидят только горы, ветер и птицы. Да, она устремлена в трансцендентное. Но – и это основа православия, глубоко в котором существовал Владимир Казаков, – чая иного мира, этот мир отнюдь не отвергает(ся). Совсем уж банально говоря, это проза не только звезд, но и их отражения на любимой чашке в комнате: «чай – это язык молчания звезд». Впрочем, это лишь то, как загадочный Казаков прочитался мной.)

Что же сказала, доверчиво прервав немотствование, показала, приоткрывшись, как раковина, как роза, столь сложная и ни на что не похожая проза Владимира Казакова, пока мы занимались какими-то спекуляциями вместо того, чтобы передать в Сербию нижайший поклон за эту труднейшую работу? Например, роль памяти, припоминания в мире Казакова. «Память — это гносеологическая попытка расширить рамки сознания, вспомнить то, что сознание не узнало из-за своей автоматизированности, попытка расширить кругозор и догнать мир. В этом кроется суть мерцающего казаковского хаосмоса, вечно возвращающегося в бытие-за-бытием». Или такая особенность совершенно алогичного, казалось бы, диалогизма у Казакова, где зачастую каждый действительно qui pro quo: «В сознании персонажей реплики следуют друг за другом лишь номинально, поэтому каждую реплику можно воспринимать как обособленное мгновение, существующее параллельно с другими, лежащими с ним на одной плоскости». Или же о логике казаковских афористических определений вроде «самая ночная профессия – день» или «настанет – вот лучшее, что можно сказать о будущем»: «Логика в казаковском языковом хаосмосе пародируется еще и в разоблачении устойчивых механизмов сознания, а именно, определения как привычного инструмента познания мира. Пародия определения наблюдается в постоянном пафосном выявлении совершенно очевидного, не требующего объяснения, и непременно вызывает комическиий эффект». Или еще о таком элементе казаковской прозы, что может вызвать удивление у его начинающих читателей, как повторы: «Серийность в прозе В. Казакова не исчерпывается лексической повторяемостью. Повторяются не только отдельные слова, словосочетания, реплики, но и целые фрагменты текста, ситуации, являясь почти единственными элементами связности текста (например, встреча в салоне хозяйки, разговор гостей / игроков / призраков / голосов, прогулка двоих по набережной, по ночному городу, встреча жениха и невесты, ожидание жениха/невесты и т. д.). Повторяющимся действиям В. Казаков придает оттенок ритуальности, тем самым обращаясь к прошлому и раскрывая тему памяти».

По шаблонам рецензии на филологические работы в финале полагается высказать надежду-пожелание вроде того, что эта прорывная работа разобьет лед, привлечет других исследователей и появятся в итоге еще труды о неуловимом Владимире Казакове, который, опять же для меня, оправдывает существование нашей литературы условной эпохи застоя наравне с Вениамином Блаженным, Сашей Соколовым, Эдуардом Лимоновым, Владимиром Бибихиным, Василием Кондратьевым. Но будем реалистичны, не будем требовать невозможного. О практической нереализуемости полноценной биографии мы уже говорили. Энциклопедия лексики и мотивов уже фактически дана в этой книге. А другие монографии если вдруг и появятся, то им придется сильно постараться, чтобы конкурировать с «Картинами абсурдного мира в прозе Владимира Казакова» Василисы Шливар.

НА ГЛАВНУЮ БЛОГА ПЕРЕМЕН>>

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ: