Обновления под рубрикой 'Прошлое':

ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ.

Coagulatio 5

Это — как узкая кромка, которая отделяет сон от реальности или не такого уж реального? Это — как в годы детства: ликероводочный на Троицкой, отделяющий Дворец пионеров от гастронома и противостоящий «Книге почтой». Так же и кофе между лекциями и библиотекой. А еще — это как разные оригиналы, как реальное посреди словесного бреда, которые пытаются выудить философский камень из Папюса. Выудил же какой-то древнеегипетский поэт драгоценный камень у рабыни. Правда, камень и рабыня, опять же, были непроходимо разделены непонятным словом. Что за «это» я имею в виду? Я точно и сам не знаю. Одни наития. Это некое небытие, или иное бытие, неописуемое, трудно воспринимаемое, почти незаметное, ускользающее, разделяющее две формы известного, расписанного на все лады существования. (далее…)

3 октября (21 сентября) 1895 года родился Сергей Есенин

В Советском Союзе Есенин был чуть ли не единственным источником, к которому припадала вся наша огромная, нервная, склонная к депрессиям и истерикам и вечно ищущая художественные формы для них народная душа. К его могиле на Ваганьковское кладбище приходили 3 октября алканы — застаканить за Серегу, Сереженьку, Сергея Александровича. «Эх, Серега, — кто-нибудь самый лиричный поднимал слегка запотевший граненый стакан, — поехали!», как будто он погиб только вчера.

Если хочешь почитать…

В начале 1960-х была объявлена подписка на первое (после трёхтомника 1926 года) собрание сочинений в пяти томах (светло-зеленый переплет), и широкая очередь не один день стояла от «Подписных изданий» на Кузнецком мосту чуть ли не до «Метрополя». Эх, Серега… В вагоне метро (допустим, Арбатско-Покровской линии) некто плохо выбритый, со спитым лицом объяснял тому, кто в очках и шляпе, как по-настоящему надо понимать Есенина. В бестолковый разговор ввязывался третий и читал с холодной безуминкой в глазах:

Ну кто ж из нас на палубе большой
Не падал, не блевал и не ругался?
Их мало, с опытной душой,
Кто крепким в качке оставался…

(И в самом деле — кто? Да никто практически, никто!)

Школьницы в пору полового созревания переписывали друг у друга из заветных тетрадок: «Девочка, не бойся, я не груб./ Я не стал развратнее вдали./ Дай коснуться запылавших губ,/ дай прижаться к девичьей груди» (наверняка только dubia). Когда хотели сказать что-либо доброе про генсека Брежнева (случалось и такое в номенклатурных кругах), то вспоминали про любовь к стихам Есенина. Нетрудно вообразить бедного Леонида Ильича, после изрядного количества рюмок «КВ» читающего, со слезой на глазах и в голосе, про старушку, которая, возможно, еще жива. И свита, и родня, обслуга и прислуга, тоже едва ли не на последнем рыдании, причем искреннем, шевелили губами в такт — есенинская ритмика легка, как песня.

Василий Аксенов воспроизвел Есенина в виде архетипа коллективного бессознательного в «Затоваренной бочкотаре» (1968). Что-то в таком духе: Идет по росе Хороший Человек, Сережка Есенин. Вы помните, вы все, конечно, помните… Серафима, если что узнаю, не обижайся. Не грусти и не печаль бровей. Шпарит себе по долине. А этого мента, Серафима, я сам, лично… На затылке кепи, в лайковой перчатке узкая рука. И вам, Серафима, пора за дело приниматься. А мой удел катиться дальше вниз… и т.д.

Профессиональные «патриоты» (в параллель школьному официозу) смастерили из его стихов свою лубочную Русь — для валютной «Березки». Любовь к родине, гармонь, околица, туман стелется, хороша была Танюша, просторы, твою мать! Рассея, рожь да васильки… В Перестройку добавили: Бухарин, злые заметки, жиды-комиссары, загубили русского крестьянина, песенную головушку, суки!.. Лубочный Есенин был, конечно, трогателен, но кондов, одномерен и оттого скучен до звона в ушах.

В какой-то момент Есенина стало так много, что фольклор определил это его исключительное место в национальном менталитете в несколько грубоватой, но, в сущности, адекватной форме:

Если хочешь почитать,
Почитай Есенина.
Если хочешь пососать,
Пососи у Ленина.

Это была здоровая реакция того же самого народа на затасканность образца до общего места. (далее…)

24 сентября 1896 года родился автор печальных романов о веселом «веке джаза»

Во всем, что делал Фицджеральд, пульсировала его идефикс — богатые люди. Они его интересовали, интриговали, завораживали — как Достоевского. Отсюда порой возникали недоразумения. Так, например, Драйзер искренне верил в то, что Фицджеральд занят «разоблачением бессмысленных прихотей богачей».

Острота Эрнеста

Хемингуэй вдоволь оттянулся на своем друге и сопернике в «Снегах Килиманджаро» (1936): «Он вспомнил беднягу Скотта Фицджеральда и его восторженное благоговение перед ними, и как он написал однажды рассказ, который начинался так: «Богатые не похожи на нас с вами». И кто-то сказал Фицджеральду: «Правильно, у них денег больше». Но Фицджеральд не понял шутки. Он считал их особой расой, окутанной дымкой таинственности, и когда он убедился, что они совсем не такие, это согнуло его больше, чем что-либо другое».

«У них больше денег. Острота Эрнеста» — так обозначил в своих записях этот эпизод Фицджеральд. А по выходе «Снегов…» написал Хемингуэю: «Дорогой Эрнест! Пожалуйста, при первой же перепечатке убери мое имя. <...> Я никогда не испытывал благоговения перед богатыми — только в тех случаях, когда богатство соединялось у них с высшей утонченностью и достоинством». (далее…)

ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩЕЕ — ЗДЕСЬ.

Что это за сила? – Творчество, смею ещё и ещё раз повторить. На него, по тайному мнению Павлова, способен каждый. Приведу в пример целый его рассказ. Он ультрамаленький. (далее…)

ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ

Но всё это – при условии, помните, что у Олега Павлова Скука духовная больше Несытости.

Так в «Тайной вечере» это ещё можно допустить. А как будет в рассказе, посвящённом бунту, подобному бунту, случившемуся в 1905 году на броненосце «Потёмкин»? В «Горе в котелке»? Там было тухлое мясо, тут – тухлое просо. Там – посреди революции. Тут – в преддверии – как назвать? – контрреволюции, раз в 1905 революция. Ибо в 1905 офицер считал матросов не вправе качать права (капитализм есть капитализм, и неравенство – в норме), а у Павлова командир чувствует свою вину («ротный попятился из столовой, так как давно думал, что солдатня за тухлую кашу его побьёт»). Поэтому он не только угрожает пистолетом. «Не стерпев, чуть не плача, ротный обратился к собравшимся: «Ну, ребятки, не балуйте, не первый же раз…»».

Это капитализм был строй чужой. А политаризм-то притворялся строем своим — социализмом. Это называлось «недостатки социализма». Это было ненормальностью. А не принципиальным невниманием к человеку: «материла тогда же тыловиков ротная комса». Такой пережиток капитализма, как стремление к неравенству, мол, двигал тыловиками и заставлял воровать.

Потому у Павлова своим «чуть не плача» ротный бунт прекратил. И повествователь (тут он без «я») в пейзажи всё скатывается: (далее…)

Потому что она не сообразила, чья она наследница и против чего направлена. Она наследница христианства (или скажем так — Средневековья), устремления вверх, к духовности, а направлена против низости, низменности, максимум – против телесной вседозволенности, против Нового времени. Сообразила б – вот тогда б и началось Новейшее время. Но не сообразила. Или забыла к концу ХХ века, если раньше помнила.

Потому писателю, смутно угадавшему эту несостоявшуюся дорогу, так непереносимо было видеть заброшенных в Среднюю Азию молодых людей служить во внутренних войсках СССР накануне краха последнего, эту опасность опустошения душ.

Я говорю об Олеге Павлове и его цикле рассказов «Караульные элегии» (1990). Каждый рассказик, как бы короток он ни был, заставляет пережить колоссальное томление души.

Вот глянем на первый, «Тайная вечеря». Первый абзац:

«К сумеркам мухи пустынные летали тяжело, дремотно и предпочитали вовсе не летать, а опуститься солдату на плечо или на веко, чтобы отдохнуть. И солдат доставлял их туда, куда надобно им было прибыть по мушиным хлопотам: в столовку, на параши или в больничку».

Это ж надо! – «на веко». И, понимай, добитый за день – жарой или муштрой – солдатик муху не сгонит… И этот его кругозор, мушиный… Эти ценности: столовка, параша, больничка… (далее…)

15 сентября 1941 г. родился Юрий Норштейн, классик мировой анимации, автор культовых мультфильмов «Ежик в тумане» и «Сказка сказок», признанных лучшими анимационными картинами XX века.

Судьба Норштейна могла бы стать классическим примером того, как советская власть собственными руками создавала диссидентов. В начале 1950-х отца Юрия, Бориса Норштейна, наладчика деревообрабатывающих станков, уволили с завода и выдали ему волчий билет — за то, что не донес на товарища и был евреем. В разгар очередной антисемитской кампании, начатой убийством Соломона Михоэлса и продолженной «делом врачей», двух этих обстоятельств было достаточно для того, чтобы стать «врагом народа». Борису Норштейну «повезло» — ему просто запретили работать в столице. А его сына Юру выгнали из художественной школы, где он был одним из подающих надежды учеников. (далее…)

НАЧАЛО (Trip 1) — ЗДЕСЬ

Коллаж из газет, Мартин Хесселинг
Коллаж из газет, Мартин Хесселинг

Я лежу на животе. Я всё чаще лежу на животе. Будто какая-то тайна, ритуал, о котором мало кому известно. Можно читать газеты. Читая их, постоянно-всегда сможешь найти ключик, намёк на то, что ничего не бывает просто так. Нечто, открывающее глаза, но при этом так и остающееся всего лишь прессой. И глаза действительно открываются, правда, этого просветления хватает лишь на пару дней, наверное. И это… Странное какое-то ощущение. С такого вряд ли тут же побежишь в церковь, хотя мне почему-то кажется, что именно церковь в данном случае и способна продлить это ощущение, пронести через всю оставшуюся жизнь. Впрочем, это лишь мои домыслы, мало общего имеющие с видением действительности. (далее…)

Недавно в журнале «Новый Мир» были опубликованы главы из «Дневника больничного охранника». Авторское предисловие в этой публикации было значительно сокращено. Перемены публикуют полную версию предисловия. В нем Олег Павлов рассказывает о своем армейском и больничном опыте и — о литературе, времени и реализме. Цитата: «Я убеждён, что литература нужна как правда. Опубликованное я, действительно, понимал как свидетельство – но о том, что виделось мне общей жизнью, народной, и о времени. Правда фактов за сроком давности лишается своего смысла. Но если лишь человек может быть источником правды, то, передав его состояние в конкретных обстоятельствах, мы и узнаем настоящую, подлинную правду».
Редакция Перемен

* * *

Время – это мы сами…

Помню, что хотел забрать кружку. Но парень, новенький, взял именно мою и уже пил чай, болтая с медсёстрами. Меня не замечали, со мной распрощались – а я почему-то замер и стоял, будто выпав из времени, пока не осознал: она, эта кружка, больше не нужна мне, хоть это единственное, что было моим – что можно подарить, забыть, потерять, оставить. Может быть, кто-то потом считал её своей… Почему-то я думал об этом.

Первый раз и я вышел на подмену: в скоропомощной стоматологии напился майор из академии, который выходил там в ночные. Пьяный майор беспробудно спал прямо на посту…. Так я принял своё первое дежурство. Зубные врачихи, пожалев, налили мне спирта. Для храбрости. Но в ту ночь не случилось ничего особенного, как я потом понимал. В зале обнаружили бомжа: спал и обмочился, выдав себя, хотя одет был прилично. Один человек сидел в очереди – и у него вдруг начался эпилептический припадок, которых я никогда не видел, и впал в ступор, подумав, что он у меня на глазах умирает. А под утро заявился пьяный парень в джинсовой куртке, вытащил из-за пояса пистолет и страдающе попросил, чтобы я подержал у себя, пока он сходит к врачу… Я не стал возражать и даже не задавал вопросов. Это был боевой пистолет Макарова. Вернул его, когда страдалец очень быстро освободился: напуганный, скисший. Сказав, что передумал… Боялся боли, не верил в наркоз… «Какой наркоз, бутылку водки выпил – а он, сука, болит!» Когда человек с пистолетом за поясом скрылся, от меня отхлынула мучительная тяжесть, которой всё это время наливался как свинцом – и стало так легко, будто бы это пролетел мимо и скрылся пьяный шальной ангел смерти. За спиной храпел майор. Но я его не будил. В семь утра я сдал дежурство его сменщику – и расписался, что за моё происшествий не было.

Я начал записывать: сценки, фразочки. От впечатлений. Потом это стало единственным способом вырвать себя из отупляющего их потока, когда приходил домой с дежурств. Казалось, слышу, вижу, чувствую – и не существую. И когда пишу – помню не себя, а чьи-то лица и голоса. Поэтому не ставил никаких дат, не было смысла. Только если год проходил – это что-то значило. 1994… 1995… 1996… 1997… Сколько людей осталось в этих записях, я не могу осознать – а было их тысячи. Приёмное отделение обыкновенной городской больницы. Вроде бы одно и то же. Подъехала скорая – и кто-то ещё поступил. Не было дня, чтобы на моих глазах кто-то не умирал. Но ко всему привыкали. Дежурили сутками, чтобы получать больше, набирая смен, кто сколько может. (далее…)

21 (9) августа 1871 года родился писатель, заглядывавший в бездны

«Он пугает, а мне не страшно», – так вроде бы граф Лев Толстой отозвался о Леониде Андрееве в разговоре с посетителем. И слова эти стали чуть ли не приговором: дескать, у Андреева всё не всерьёз. Поводом для приговора послужила «Бездна» (1902) – рассказ о чудовищной силе похоти, которую человек не может – или не хочет! – одолеть. Наверное, Толстому не было страшно (и не такое таилось в тайниках его души). Но к людям обычным это не относится.

Его биография известна, особенно в ее болевых точках. Отец-алкоголик, умерший в 42 года. Любящая мать. Испытание судьбы и себя: лег под поезд. Туманная юность, университет. Попытки самоубийства. Присяжный поверенный. Криминальный репортер. Пасхальный рассказ «Баргамот и Гараська». Запои. Депрессии. Клиники. Слава. Смерть первой жены при родах. Тюрьма (на его квартире проходило совещание ЦК РСДРП). Московский художественный театр и Театр Комиссаржевской. Невольная эмиграция. Незаконченный «Дневник Сатаны». «S.O.S.» – призыв к Западу спасти Россию от большевиков. Внезапная смерть 12 сентября 1919 года.

Споря с Шопенгауэром

Он увлекался Ницше. А может быть, еще сильнее Шопенгауэром. Тетка Андреева вспоминала: «Еще в гимназии, классе в 6-м, начитался он Шопенгауэра. И нас замучил прямо. Ты, говорит, думаешь, что вся Вселенная существует, а ведь это только твое представление, да и сама-то ты, может, не существуешь, потому что ты – тоже только мое представление» (один в один разговоры Чапаева с Петькой из романа Пелевина!). Его ворожила Мировая воля – все «проявления одной загадочной и безумно-злой силы, желающей погубить человека».

Мировая воля слепа, глуха, тупа и паскудно безразлична. Зачем ей губить человека – непонятно. Понятно одно: против неё лучше не идти. Однако герои Андреева – идут. Бьется в (безнадежных) попытках преодолеть свой удел заурядности наивный ницшеанец («Рассказ о Сергее Петровиче», 1900). И, в общем-то, преодолевает, с подсказки Заратустры: «Если жизнь не удается тебе, если ядовитый червь пожирает твое сердце, знай, что удастся смерть». (далее…)

Некоторые писатели страдают крайней степенью снобизма. Типа: вот мы – писатели, а вы кто?

Они (эти писатели) полагают, к примеру, что никто, кроме них, не может (просто не имеет права!) написать, скажем, роман…

Я вижу в подобном отношении писателей к людям неотъемлемые признаки бреда.

По-моему, любой человек, который способен написать роман (найти в себе силы написать роман) – должен это сделать. Потому что написать роман (не просто слепить сюжетец и там так и этак повертеть его, но — написать настоящий роман) — это работа над собой. Дающая, как минимум, бесценный психотерапевтический (а заодно и стилистический да и просто жизненный) опыт.

Ведь, что такое, в сущности, роман? Многие литературные критики (и многие писатели тоже) полагают, что это такой жанр художественной прозы, отличающийся такими-то характерными особенностями. И это так! Но это — не отменяет главного: написав роман, человек приобретает некую новую степень осознанности. Даже если и не ставит перед собой такой задачи.

Денис Драгунский недавно в своих ответах на вопросы Неудобной Литературы написал, что: не следует «путать литературу с психоанализом – вернее, с «само-психоанализом». Почему? – тут же спросил я виртуального Дениса Викторовича, прочитав это утверждение. И Денис Викторович тут же ответил: «Потому что психоанализ – это работа с аналитиком. Понимание себя рождается в общении с другим». Вот и поговорили.

Эмоциональный выплеск Льва Пирогова (чей любимый писатель Аркадий Гайдар, всю сознательную жизнь, кстати, только и делал, что практиковал литературу как бесконечный психоаналитический сеанс, помогавший ему справиться с неврозами и прочими муками душевными, о чем подробнее читайте тут), так вот: выплеск Пирогова (удаленный автором из ЖЖ, но сохранившийся в Хронике Неудобной Литературы) вспоминается мне по этому поводу. Льва тогда буквально заклевали знатоки и ценители литературы и философии, так и этак скандируя насчет некоторой «банальности» продвигаемого Пироговым романа «Адаптация». В ответ Лев рассвирепел и дерзко бросил им: да вы ведь просто кучка некрофилов! Почему? Да потому что вы любите литературу не так, как я ее люблю. То есть не жизнь в литературе вы любите, а любите в ней буквы, слова и складные предложения. В которых, самих по себе, нет ни жизни, ни красоты, ни живого смысла. А есть только приемы, мертвый эстетизм и игры бесплодного разума.

Впрочем, пусть лучше он сам повторит:

«Я сейчас читаю рассказ, в котором среди прочего идет речь о маленьком мальчике, оставшемся сиротой. И давлюсь комками в горле. Я его уже второй раз читаю и второй раз давлюсь. Перед этим читал роман, там был безнадёжно больной младенец — и тоже давился! И мне эти произведения очень нравятся. И мне не то чтобы похер, — я не различаю, как они там написаны. Как совершенно верно заметила Колядина, мужчине должно быть похер, какого размера задница у любимой женщины. Или что там. Околососковые кружки.

Я читаю сквозь это. Для меня литература не имеет значения. Я, как надеюсь и все люди, не считая кучки экзотических некрофилов, не люблю литературу. Что там с ней, мне всё равно. Мне интересно лишь то, что эта литература делает: успокаивает, развлекает, будоражит, искушает, совращает, возбуждает, лечит, калечит. Но — это делает не она. Не литература. Не окно показывает вид за окном. А кто? Не знаю. Можете сказать «я сам себе его показываю». Может — как-то иначе».

Дальше можно не цитировать. Потому что дальше Пирогов скатывается в постсоветскую риторику насчет литературы смысла, и нам становится понятно, что тьма неведенья заполонила разум этого некогда столь крутого и революционного литкритика. То есть понятно становится, что говорит он уже как-то несколько не о том… Не о том, о чем говорю я, призывая каждого, кто может найти силы написать роман, — непременно сделать это.

Что будет, если каждый человек, способный написать роман, сделает это?

Что вообще означает «способность написать роман»? (далее…)

Я бы мог отправиться вслед за утраченным… Мог бы снова отправиться на его поиски, убеждая себя, что всё в порядке, что оно не погибло тогда, в те дни без солнца… Чей-то знакомый голос утверждает, что оно действительно не погибло. Оно живёт, оно тоскует без меня, считая меня таким же утраченным.

«Ты всегда делал шаг первым. Утраченное никогда не найдёт тебя само. Ты должен сам пройти через этот невыносимо трудный путь».

«Помолчи», — прошу я своего невидимого собеседника, съёжившись от страха…

Перед моими глазами возникают жуткие образы… Оно действительно живо, тоскует по мне, надеется на то, что я, как всегда, сделаю шаг первым…

Я пытаюсь убежать от этой страшной картины, закрыв глаза, но образ лишь стал более чётким…

Я никогда не думал, что утраченное можно вернуть. Теперь я всерьёз задумался над этим. Мало того, я задумался над тем, что представляет собой это УТРАЧЕННОЕ. Что это? Мысль? Чувство? Эмоции? Или же это человек? А вдруг это часть моей души? Самая яркая часть сознания, горящая, подобно звезде? Вариантов много, об этом можно думать до конца своих дней, но, однако ж, это не меняет одного плачевного факта: я изменился за это время. Я больше никогда не делаю шаг первым, прошли эти времена. И я заранее знаю, что уже НИКОГДА и шага не сделаю по направлению к утраченному. Ведь если утраченное стало утраченным, значит это было кому-то нужно. Вряд ли это произошло для того, чтобы я отправился в далёкий путь, чтобы вернуть это себе.

Когда я пришёл к такому выводу, мой невидимый собеседник больше никогда не разговаривал со мной. Кем он был, этот невидимый собеседник? Останками некогда сильной надежды, что когда-то жила во мне?

Если так подумать, то я разрушаю всё, что поселяется в моём сознании. Я разрушил надежду, я создал утраченное… Слишком много этого утраченного во мне. Неизменной остаётся лишь память, которую я тоже, по глупости, чуть не уничтожил. Приобрёл ли я что-то новое? Это крайне сложный вопрос, который я слишком часто задаю…

Неужели всё то, что я приобретаю, это то самое, утраченное, слегка исказившееся? Неужели я всё видел, и всё остальное – всего лишь глупое повторение?? Я не хочу, и не собираюсь с этим соглашаться…

Когда-то я жил надеждой. Это прошло. Теперь я просто смотрю в будущее. Мне нравится то, что я там вижу. Остаётся лишь идти по этому пути и не сбиваться с него. Этот путь специально для меня. Только мой путь. Как всегда, не самый простой…

Я больше не создаю утраченного. Мне надоело слышать этот глупый голос надежды, утверждающий, что всё моё будущее состоит в утраченном. Нет, это будущее не для меня.

Когда я видел сны, ещё в далёком прошлом, я видел это будущее… Тогда оно показалось мне странным, и, проснувшись, я ещё очень долго думал об этом странном сне, который тогда являлся всего лишь сном. Тогда у меня было всё по-другому. Другой внешний вид, другие цели, и весь мой мир был сплошной мечтой. Мечтой о том, что утрачено сегодня.

Зная будущее, я могу смело шагать вперёд, остерегаясь лишь бесов и убийц. Я знаю, что рано или поздно и те, и другие появятся на моём пути, но на то мне и даны ум и хитрость, чтобы обойти их стороной.

Я нисколько не жалею об утраченном. Так или иначе, моё будущее с ним не связано, хотя и будет в моих мыслях до конца моих дней.

Утраченное. Это даже не проклятье… Сейчас это всего лишь прошлое. Прошлое, в котором я не нуждаюсь.

Сегодня Перемены начинают публиковать Часть Третью романа Валерия Осинского «Предатель». Роман этот я уже представлял подробнее в Хронике Неудобной Литературы, писал о его странной судьбе и тех особенностях, которые эту судьбу формируют. А в этот раз — почитаем ответы Валерия Осинского на нашу писательскую анкету.

Мона Лиза

Базовая информация о Валерии Осинском — здесь. Начало Третьей Части романа «Предатель» — здесь. Кстати, в этой части очень хорошо описаны всяческие литературно-процессуальные, около-литературные и толсто-журнальные дела, о которых отчасти мы и говорим в Хронике Неудобной Литературы. А также выведен некий политический деятель, лидер коммунистов и лауреат литературной премии имени Шолохова, Зубанов. Вот, к примеру, эпизод из первой главы третьей части. Писатель и литературный чиновник Ушкин приходит к Зубанову, чтоб попросить за арестованного и посаженного в психушку своего бывшего студента. Далее по тексту:

– Для чего он тебе нужен? – перебил Зубанов, двумя пальцами разламывая баранку и макая ее четвертинку в чай.

– А для чего мы все, писатели, нужны? – уклончиво ответил Ушкин и осклабился.

– Опять темнишь, Ушкин. Ладно, если нет уголовщины, поможем. А теперь вот что. Один наш товарищ из Абхазии, очень большой друг России, нуждается в нашей поддержке. Регион на пороге экономического бума. После того, как ослабла политическая, а значит и военная угроза со стороны Грузии, в туристический бизнес республики хлынут инвестиции. Это вопрос политический. Наймиты антинародного режима перехватили инициативу. И партия не может оставаться в стороне.

Ушкин терпеливо слушал «введение», уже предугадывая суть. И не ошибся.

– …Политический вес политика это не только его авторитет среди масс. Это еще его личные качества. По ним судят о людях. Практически у него готова книга воспоминаний.

– А что за человек?

Зубанов назвал фамилию, ничего Ушкину не говорившую. Записывать ее в присутствии собеседника он не стал. «Потом уточню у Тарнаева», – решил он.

– Ты, Александр Сергеевич, член многих комиссий по присуждению литературных премий. Знаешь людей. Подбери какую-нибудь солидную премию для него.

– Он на русском пишет?

– Переведем на русский. Ты суть улови. Подбери состав участников посолидней. С именами. Поговори со своими. Если надо, учредим новую премию. С деньгами поможем.

– Если с деньгами поможете, сами слетятся.

– Тогда все. Пока все! Ладно, Александр Сергеевич, попей чайку, а нам пора работать.

Теперь читаем ответы Валерия Осинского:

Есть ли среди Ваших знакомых писатели, чьи тексты отказываются издавать, хотя эти тексты вполне достойны быть изданными и прочтенными публикой? Если возможно, назовите, пожалуйста, примеры. Каковы причины отказов?

Специально этим вопросом не интересовался. Знаю лишь, что у моего знакомого, писателя и драматурга Фарида Нагимова (псевдоним Фарид Нагим), постоянного автора журнала «Дружба народов», шли пьесы в Германии, и по какой-то причине их не ставили в России. Чему в Германии искренне удивлялись. Боюсь переврать обстоятельства, потому подробнее рассказать не могу. (далее…)

Вьюга бесновалась так, будто в самом аду ее спустили с цепи. Будто, двигаясь от замерзшего озера девятого круга, того самого, в котором был заточен Люцифер, холод поднимался вверх, к этим проклятым равнинам, пустынным, безразличным к жизни. Она резала людей по лицам, пыталась сорвать с них одежду, толкала их, сбивала с ног, волочила по земле. Уставшие сопротивляться, люди оставались неподвижно лежать, и, словно добившись того, чего она от них хотела, вьюга накрывала их своим белым саваном, уже без всякой злобы, будто бы даже ласково. Укрывала их и убаюкивала.

Люди. Разве можно было назвать этих существ людьми? Закутанные в шубы мужские и женские, иные в платки или в шерстяные и шелковые материи, головы и ноги обернуты платками и тряпками. Лица черные, закоптелые; глаза красные, впалые, словом, нет в них и подобия солдат, а более похожи на людей, убежавших из сумасшедшего дома. Изнуренные от голода и стужи, они падают на дороге и умирают, и никто из товарищей не протянет им руку помощи. Они падают без хрипа, стона иль слова. Будто бы даже со вздохом облегчения. Они не тянут к идущим рук. Не говорят и не плачут. У них нет сил. Холод и голод выпили из них силу: куда делись те бравые воины, пересекавшие Неман в июне сего года? Куда подевались эти стройные полки, уверенные лица, с напомаженными усами; блестящие штыки, пестрые мундиры, султаны и плюмажи, разноголосый говор французов, поляков, немцев, итальянцев, голландцев, испанцев? Их задорный смех, песни, звон оружия и ржание лошадей, бой барабанов и звуки флейт? Все это кануло в Лету, замерзшую русскую Лету, которая расступившись и освободившись ото льда, поглотила все это без остатка и снова облачилась в лед. (далее…)

Несколько сюжетных линий, спонтанно возникших в Хронике Неудобной Литературы, навели меня на мысль опубликовать статью Олега Давыдова «И мальчики кровавые», написанную и впервые опубликованную двадцать лет назад в «Независимой газете». Формально статья «И мальчики кровавые» привязана к выступлению Дмитрия Галковского, случившемуся в той же «НГ». Галковский тогда наехал на писателей шестидесятников, которые не желали, мол, уйти с литературного Олимпа и уступить место следующим поколениям литераторов. Однако из текста Олега Давыдова можно легко убрать этот как бы устаревший информационный повод и подставить на его место новый. А конкретно – эти самые сюжеты (связанные с Неудобной Литературой, а потому попавшие в ее хронику, хотя ею на самом деле – не являющиеся), сюжеты, о которых поговорим чуть ниже.

Несущая конструкция текста Олега Давыдова – это вcпоминание и анализ мифов. Древнегреческих, библейских и, наконец, русских мифологических сюжетов, лежащих в основе взаимоотношений отцов и детей. И пристальнее всего этот конфликт поколений рассмотрен в его формах, характерных для русской мифологической почвы.

Что дает мне повод провести аналогию между событиями двадцатилетней давности, к которым был приурочен тот текст, и нынешним литературным процессом? Вот эти сюжеты: (далее…)