Обновления под рубрикой 'Перемены':

К 100-летию Октябрьского переворота, или Великой Октябрьской социалистической революции

«Какому хочешь чародею отдай разбойную красу», — разрешал Блок Руси, он называл её своей женой. И накликал: осенью 1917-го чародей пришел за своим. Он был лыс, картав, невысок ростом, зато с харизмой. Русь не устояла.

Сарынь на кичку

Не только в ссылках, эмиграции, подполье готовилась русская революция. В салонах, в поэтических кафе, в редакциях эстетских журналов мечтали о революции, призывали ее. Люди жаждали свободы, равенства, братства, социальной справедливости – всего этого действительно не хватало. Революция казалась (а может быть, и была) единственным выходом. К тому же, она хорошо вписывалась в идею русского мессианства. И Серебряный век перьями своих лучших поэтов готовил для нее психологическое (и идеологическое) обеспечение.

В 1905-1907 годах свои вязанки дров к революционному костру споро несли Гиппиус, Мережковский, Сологуб и многие другие. Утонченный Бальмонт клеймил: «Наш царь – Мукден, наш царь – Цусима,/ Наш царь – кровавое пятно,/ Зловонье пороха и дыма,/ В котором разуму темно./… Он трус, он чувствует с запинкой,/ Но будет, час расплаты ждет./ Кто начал царствовать – Ходынкой,/ Тот кончит – встав на эшафот». Стихи были так себе, но искренние. И, увы, пророческие.

Когда началась Мировая война, поэты (опять же в большинстве) оказались пацифистами, что тоже способствовало росту их революционных настроений. Кроме того, поэты простодушно верили, что императрица Александра Федоровна стала хлыстовкой, но притом остается немкой и интригует в пользу брата Вильгельма, что все зло от Распутина и в прочие сплетни. Быть монархистом считалось не комильфо.

Революцию ждали, революцию хотели. И даже странно, что один только Маяковский почти угадал в 1915-м: «Где глаз людей обрывается куцо/ Главой голодных орд/ в терновом венке революций/ грядет шестнадцатый год». (далее…)

На пузатую церквушку, с карачек глазевшую из-за угла, он перекрестился с таким размахом, что от него шарахнулись:

— Поп!

Ничуть он не был похож на попа, он был вызывающе одет, на него оглядывались. Недавно перелицованное, почти новое летнее пальто, шерстяное, кашне-самовяз, шляпа.

— Буржуй недорезанный, — бросали ему вслед, и это тоже не подходило.

Еще до Революции, на второго года войны он твердо решил стать летописцем. Отечественным Саллюстием! За горло брала всепроникающая мерзость распутинщины! Как если бы весь Питер заключили в душную атмосферу дворцовой спальни на исходе ночи, когда сбраживаются в ней запах мочи и пота. Словно всякого мыслящего человека заставили быть свидетелем того, чего вообще ненадобно видеть русскому!

Его замысел, уже поглотивший несколько толстых тетрадей, одобрила сама Зинаида Николаевна Гиппиус, женщина неженского ума и неженских интересов.

В желтоватый мундштук слоновой кости она вставляла папиросу – получалось неизмеримо! – и говорила сквозь змеившийся у губ клубок:

Вы – Серж Свиягин. Свияга впадает в Волгу. Ваши предки, уверена, были в царских полках, когда Грозный брал Казань. Да… с такой кровью несладко рассматривать тот жидовник, в который превратилась нынче столица империи. Почитайте-ка ещё немного.… С того куска, он начинается: « И перекрасившись, они сделали подлинными…»

Он помнил, что читал тогда:

«…Точно благородного скакуна, они повлекли мою родину по всемирной грязи, по своим отбросам, они внушали ей, что это и есть единственный путь. Сброд правил бал в столице. Торгаши и банкиры заняли место тех, кто ушел на фронт. Каждая ночь царицы обсуждались в прокисших пивных. Народ роптал, не потому что скуден и чёрств был его хлеб, а потому что спекулянты бесстыдно перепродавали снаряды, отлитые рабочими Петрограда, немцам. Ни один из рычагов власти таковым не был. Министры, подобные сгнившим жердям, не могли удержать обветшавшего правления. Чем далее, тем более укреплялось мнение, что, ежели фронт ещё стоит, то обе столицы империи сданы внутреннему врагу, войны не объявлявшему. Всякий, кто воротился бы из Ставки на вопрос, чем занят государь, говорит: ворон стреляет. Эти слова уже стали крылатыми. Очевидно, ими и станут определять наше время потомки…»

Колыхая змеящийся клубок дыма, привычно лаская его вялыми губами, Зинаида Николаевна попросила:

— Только, ради бога, не спешите. Не ходите с вашими откровениями по редакциям. По моему разумению – убьют! Говорят, это нынче совсем просто.

До редакций ли было в ту пору?

Центром свихнувшегося с оси земного шарика ощущал себя Свиягин. Ему было противно, но он не мог не видеть, что люди вокруг говорят и делают вовсе не то, что должно. Война и голод вгрызались в оконечности страны, а столица – её коронованное сердце – жила хмельной, беспечальной жизнью; она ложилась на заре и пробуждалась в сумерках. Чтобы быть терпимыми помощниками деньги должны знать своё место; сейчас цены были спущены с цепи и заменили собой экономику.

Он не ошибался – с каждым днем Петроград становился женственнее. Нет, гладких, нагловзорых мужчин-земгусаров хватало, но самцы сделались обаятельно расчетливыми и опасными, а прекрасный пол с наслаждением предался неприкрытому цинизму. Состоятельные женщины города, проводив на смерть отцов, мужей и братьев, праздновали свободу. Эй, побольше восточных, приторных сладостей, заморских фруктов, густого тяжелого вина и цветов без запаха; пусть все обобьют шелком и не смеют убирать объедки и замаранное бельё – наша Свобода приходит без штанов, шагая по блевотине, пусть все видят, сгорая от зависти!

Воспоминания вдруг разом обрезало, как гильотиной, сверху вниз, поперек вчерашних слов. Перед глазами одно настоящее – разворованная Россия, Гражданская война, бесприютная весна в голодной Москве… (далее…)

Антонен Арто в 1926-27 гг., фото Мана Рея

В России Антонен Арто известен преимущественно как автор трактата «Театр и его двойник». По-прежнему остаются в тени текстовые, графические и аудио-визуальные опыты, сделавшие Арто одной из ключевых фигур модернизма. Из 26 томов галлимаровского собрания сочинений переведены не более пяти: на русском языке представлена лишь небольшая часть огромного наследия, во многом определившего как эволюцию театральных практик, так и векторы развития европейской философии второй половины ХХ — начала ХХI вв. Можно с уверенностью утверждать, что наше приближение к осмыслению феномена Арто только начинается.

У книг Антонена Арто были столь внимательные читатели, как Жак Деррида и Сьюзен Зонтаг; его понимание безумия стало точкой отсчёта для переосмысления психиатрического дискурса, инициированного Мишелем Фуко и Юлией Кристевой; театральные теории Арто привлекали внимание Питера Брука и Ежи Гротовского; искусствоведы сравнивают его графические работы с произведениями Эдварда Мунка и Альберто Джакометти. Арто можно с равным успехом определить как философа, поэта, прозаика, драматурга, теоретика театра, режиссёра, актёра, критика, и этот список можно продолжать. Впрочем, едва ли понимание каждой из этих ипостасей как чего-то обособленного будет верным – Арто не укладывается в те или иные направления и жанры. Во многом это происходит потому, что он посвятил свою жизнь не только разрушению барьеров между видами искусств, но и стиранию границ между безумием и разумом (годы с 1937 по 1946 он провёл в психиатрических лечебницах). И, возможно, именно эта попытка слияния жизни и искусства превратила Арто в одну из самых трагических фигур ХХ столетия.

Осмысляя искусство Арто, нужно помнить, что каждый его опыт может быть рассмотрен в отдельности только как деталь некоего общего механизма. Но, одновременно нужно быть готовым к тому, что взятые в совокупности, эти произведения упорно начнут сопротивляться всякой иерархии, оставаясь лишь указывающими друг на друга двойниками. (далее…)

Пытаешься иногда искренно стать толерантным. Пытаешься смотреть новые фильмы. которые никогда бы не стал смотреть будь ты ретроградом. Знакомишься с новыми людьми, которые тебе заранее не интересны, но ты лечишь себя, что возможно ошибался. В общем пытаешься стать человеком в общепринятом смысле этого слова, а не быть мизантропом. То есть втюхиваешь себе что это блядь хорошее кино, или что это хорошая книга или что это хорошая песня, да и этот человек вроде бы не так уж плох…

Но, как только услышишь или увидишь доброе старое вечное — «Девочка и эхо», «Дубравка» или «Не болит голова у дятла» сразу понимаешь какая все таки хуйня тебя сейчас окружает и самовнушение «ради общества» перестает работать…
Сами собой из тебя вылетают сакраментальные слова «Говно!» или «Дерьмо!» и ты скидываешь наваждение превращаясь в радикала или экстремиста. Понимаешь, что не нужно заставлять себя поверить, что Леди Гага или Мадонна записала хороший альбом, когда можно послушать винил Ванды Джексон или Марши Хант. И с яростью выключаешь кино вроде «Обитаемого острова», которое ты пытался честно посмотреть, дабы понять на что тратят в российском кинематографе миллионы и понимаешь, что «Духлесс» ты точно уже смотреть не сможешь… Просто нет никаких сил пытать свой мозг и издеваться над собой. У тебя рвотные спазмы от такого «современного искусства». Ведь это ни хуя не смешно, когда из «Кин дза дза» начинают делать «Звездные войны» и «Пятый элемент». Это так же неестественно, как хипстеры на Дожде, которые на полном серьезе делают вид, что играют рок. Так неудобно, когда барыги бизнесмены корчат из себя контркультурщиков. Так все это по-мудацки выглядит. Потому что это даже не пародия. Это все по серьезке. Одни думают, что они снимают фантастическое кино, другие что они музыканты, третьи корчат из себя революционеров . Фу мразь… На хуй, на хуй к терапевту. Включаешь «Золотую мину», «Пираты 20 века» или «Экипаж» и пытаешься вернуться к себе, послав в жопу все эти массы оболваненных кино и теле зрителей с хитрожопыми режиссерами и ведущими. Лучше быть не современным, чем читать или смотреть всю эту срань. Не нужно информационного повода, чтобы взять интервью у гения. Не обязательно смотреть паршивое кино или читать бездарную книгу, чтобы вынести им смертный приговор. Нельзя быть толерантным и тратить свое время на изучение предмета, как настоящий джентельмен. Чтобы назвать помойку помойкой не обязательно в нее залезать. Довольно и одного беглого взгляда. Быть цивилизованным и вдумчивым критиком точно не для меня. В такие моменты отвращения к так называемой «культуре» я понимаю, как это верно было «без суда и следствия» и по «закону военного времени».

На снимке: сын Анны Андреевны Ахматовой и Николая Степановича Гумилева историк Лев Николаевич Гумилев с женой Натальей Викторовной на вечере памяти поэтессы в народном музее А.А. Ахматовой, 1989 год.

История – это выгодный бизнес. Новые исторические теории и их развенчания появляются с завидной регулярностью. Одни потребители охотно заглатывают наживку сенсации, другие ее отторгают. В результате горячие умы варятся в котле дискуссий, а подстрекатели скандалов стригут купоны. Книга Сергея Белякова не относится к категории «утка». Но она точно станет «красной тряпкой» для всех гумилевоманов, посягнув на их «святая святых» – идею «евразийства».


Владимир Гуга: Лев Николаевич Гумилев – фигура очень яркая. У любителей и знатоков истории его судьба и учение вызывают как негативные, так и позитивные эмоции. Так или иначе, имя Гумилева у всех на слуху. Не слишком ли самонадеян ваш поступок? Написать книгу о Льве Гумилеве — это все равно, что написать книгу, ну, скажем, о Наполеоне Бонапарте. Реакция, скорее всего, будет негативная, просто в силу того, что «какой-то» молодой исследователь взялся за то, за что опасаются браться маститые ученые. Представьте себе такую картину – на столе стоит торт. Голодные люди ходят вокруг и облизываются, но все боятся отрезать себе кусок. И вдруг самый молодой, этакий выскочка, «цапает» себе центральную, самую большую розу из крема. Как на это реагировать?

Сергей Беляков: Значит так: я – самый маститый ученый в гумилевоведении. Если вы мне покажете какого-нибудь другого подобного специалиста по Гумилеву, я буду очень рад. Нет, есть, конечно, ученики Гумилева, которые отлично знают и жизненный путь Льва Николаевича, и его теорию этногенеза. Но никто из них не написал полную биографию этого ученого. Возможно, счастье работать долгие годы с Гумилевым заменило им счастье запечатлеть его жизненный и научный путь на бумаге. Конечно, они будут недовольны этой книгой, потому что она разрушает тот «прекрасный» образ Гумилева, который возник и стойко держится в сознании поклонников. В книге много критики его «тюркофильства», которое обычно называют «евразийством». На мой взгляд, эта его любовь к народам Центральной Азии привела к многочисленным ошибкам, передержкам, которые в значительной степени и подорвали его репутацию как ученого. Именно по этой причине многие серьезные ученые смотрят на него скептически. Один мой знакомый, математик, кстати, сказал, что для многих образованных читателей Гумилев – мягкий вариант Фоменко (имеется в виду автор скандально-известной «Новой хронологии», математик Анатолий Фоменко, — В.Г.). Не случайно Лев Данилкин в своей рецензии посетовал, что я не сопоставил Гумилева и Фоменко. Хотя, что у них общего? Ничего. Но в сознании российских интеллектуалов эти имена связаны. И это говорит, к сожалению, о многом. В результате к фантазиям Фоменко приравниваются серьезные работы Гумилева. Но в отличие от Фоменко, Гумилев, прежде всего, историк. И историком всегда оставался. Это очень важно. А что касается ученых-гумилевоведов маститых и не маститых… Я уже двадцать лет читаю одно и то же: попытки выделить новый пассионарный толчок, определить «источник» пассионарности… Но все это, как правило, делается на уровне любительском. Чтобы связать теорию этногенеза с естественными науками, нужны не любительские исследования, а нужна настоящая, серьезная работа научных институтов. Такая работа никогда не проводилась. В ней необходима помощь историков. А среди историков сторонников теории Гумилева, кроме себя самого, я не знаю.

В.Г.: Вы сейчас сказали, что тюркофильство Гумилева отвратило от него много интеллектуалов. А чем это тюркофильство так уж плохо?

(далее…)

Дорогой Петр Бернгардович!

Надеюсь, Вы не станете отрицать, что проблема взаимоотношений народа и интеллигенции всегда чрезвычайно волновала Вас. Об этом свидетельствует ряд весьма значительных Ваших работ – взять хоть эпохальную статью «Интеллигенция и революция», которая была опубликована в 1909 году в сборнике «Вехи». Неудивительно, что всякий раз, когда речь заходит о российских интеллигентах, я вспоминаю именно Вас, как одного из главных экспертов по этому все еще животрепещущему вопросу.

А потому не могу не поделиться с Вами своими впечатлениями от некоей знаменательной притчи, не столь давно виденной мною в синема. Фильм называется «Портрет в сумерках» (реж. Ангелина Никонова). Вообразите себе, милейший Петр Бернгардович, интеллигенцию в виде красивой, образованной, молодой еще женщины, с которой произошел несчастный инцидент: ее грубо, по-скотски, изнасиловал народ. Так и вижу, как Вы понимающе качаете головой – нет-нет, она была вовсе не из тех народниц, которые по своей воле «шли в народ», и которых действительно, случалось, насиловали крестьяне с молчаливого благословления уездных урядников. Тут же история иная: женщина шла не в народ и даже не в деревню, а всего лишь по тротуару городского проспекта; народ же, напротив, проезжал мимо, но именно (Вы будете смеяться) в форме полицейского урядника. Ну и, чтоб зря не ездить, изнасиловал, да и бросил в канаве. (далее…)

Дом Игоря пропал. Внезапно и неожиданно, как будто сам Копперфилд его накрыл своей волшебной тряпкой. Пропала и машина Игоря, да и сам Игорь тоже пропал. Ещё вчера я жал его мозолистую руку, ещё вчера он яростно и дерзко дискутировал со мной о проблемах взаимоотношений с «чурками», а сегодня его уже и нет. И дома, и машины – тоже нет.

Сначала я даже решил, что Игорь просто сел в машину и уехал, но потом понял, что не мог же он с собой и дом увезти, как улитка! Игорь не улитка. Игорь – это Игорь.

До последнего не веря в то, что я вижу, я аккуратно, словно боясь наткнуться на невидимую преграду, сделал первый шаг в то место, где должен был стоять дом. Но ни о какой преграде и речи быть не могло, дом Игоря исчез, и это было столь же очевидно, как и то, что сегодня 29 августа, и что я за весь день так ничего и не ел. Впрочем, последнее, о чем я думал в тот момент, так это о еде, мне нужен был Игорь, но его не было. Его телефон не отвечал, а место, где раньше стоял дом – поросло травой, будто его здесь и не было никогда, и уже сложно было поверить, что ещё вчера всё было по-другому.

Оглянувшись по сторонам, я увидел небольшую группу мужиков, накрывших поляну прямо в том месте, где раньше стоял гараж Игоря. Подойдя к ним поближе, я понял, что это, вероятно, и есть те самые «чурки», которые мешали Игорю жить.

— Аа… А где Игорь? – несколько растерянным голосом спросил я у них.

— Какой ещё Игорь? – недовольно ответил, по-видимому, «главный чурка», не особо отвлекаясь от процесса переворачивания шампуров. (далее…)

19 октября — день рождения Джона Ле Карре (родился 19 октября 1931 года)

«Шпион, выйди вон» («Tinker, Tailor, Soldier, Spy») – одна из киносенсаций 2011 г.: куча премий, три номинации на Оскар, восхищенные отзывы об игре Гэри Олдмена, бесконечные сравнения со знаменитым сериалом ВВС 1979 г. (с Алеком Гиннесом в главной роли)… Вообще-то это уже шестнадцатая экранизация романов Джона Ле Карре. Кинематографисты его любят – вот и сейчас в разгаре съемки фильма по книге «Особо опасен» («А Most Wanted Man»), в ролях звезды Голливуда Уиллем Дефо и Филип Сеймур Хоффман. Публика тоже – имя Ле Карре вот уже несколько десятилетий значится в спмсках самых продаваемых англоязычных авторов. Рецензенты периодически выдают отзывы типа: «Ле Карре остается одним из тех литературных гигантов 60-70-х годов, чьи работы, кажется, становятся только лучше с течением времени» (известный критик «Guardian» Роберт Мак-Крам). Сам писатель на публике появляться не любит. В 2010 г. он заявил, что больше не будет давать интервью, и, хотя обещание это через год нарушил, в дальнейшем, похоже, собирается его исполнять. О его планах на будущее ничего не известно. Собирается ли он писать очередной, 23-й роман? Экранизацию «Шпиона» он оценил как «триумф» — но это скорее исключение из его правил. Впрочем, правила, планы и замыслы шпиона никому и не могут быть известны заранее. Даже если шпион бывший. И не совсем идеальный. (далее…)

«Преемство от отцов»: Константин Леонтьев и Иосиф Фудель: Переписка. Статьи. Воспоминания / Сост., вступ. ст., подготовка текста и коммент. О.Л. Фетисенко. – СПб.: Владимир Даль, 2012. – 750 с. – (Прил. к Полному собранию сочинений и писем К.Н. Леонтьева: в 12 т. Кн. 1).

    «Леонтьев — глубокий мыслитель и никуда не годный политик. Есть многое в политике, что можно делать и о чем нельзя говорить. <...>
    По французской поговорке, бывают в семьях «страшные дети», которые говорят взрослым правду в глаза. Леонтьев — страшное дитя русской политики. Человек последних слов, он сказал несказанное о русском государстве и русской церкви. Выдал тайну их с такой неосторожностью, что может иногда и союзникам казаться предателем».
    Д.С. Мережковский. Страшное дитя. (1910)

    «<…> для борьбы с В. Соловьевым нужна иная почва, здесь нужна в противовес ему такая же ясность мысли и желаний. <…> Мало кроме того знать, в чем ошибка В. Соловьева; надо еще противопоставить ложному идеалу Соловьева – такой же ясный свой идеал. А у кого из нас он есть? В этом вся беда»
    о. И. Фудель – К.Н. Леонтьеву, 16.V.90.

Константин Леонтьев и Владимир Соловьев

Вышедшая в петербургском издательстве «Владимир Даль» переписка Константина Николаевича Леонтьева (1831 – 1891) с Осипом Ивановичем Фуделем (1864/65 – 1918) примечательна во многих отношениях. Известно, что книги имеют свою судьбу – так, о переписке Леонтьева с Фуделем было известно давным-давно и уже сто лет назад, при публикации (с сокращении) о. Иосифом двух писем к нему К.Н., Розанов сетовал, как мог тот держать подобную ценность под спудом. Однако целиком они оказались опубликованы только сейчас – причем опубликованы вместе с собранием статей о. Иосифа, посвященных К.Н., нескольких его писем разным адресатам и писем к нему на темы, связанные с Леонтьевым, и уникальными воспоминаниями о Леонтьеве, написанными Фуделем по просьбе С.Н. Дурылина менее чем за месяц до смерти, в сентябре 1918 г.

Опубликованная переписка ценна в первую очередь тем, что вводит в самое средоточие поздней мысли Леонтьева – с о. Иосифом тот делится самым важным, что занимает его, стремится объяснить саму суть своего учения, делится замыслами и вновь и вновь разъясняет наиболее вдумчивому из молодых учеников из окружавших его в последние годы жизни то в своей мысли, что окружающие не желают или не могут понять – и что объяснить печатно у него уже не хватает ни времени, ни сил (сил пробивать общее невнимание, пристраивать в изданиях, подлаживаться к моменту – словом, выносить все тяготы периодики, уготованные непопулярному публицисту во второсортных изданиях).

Но при всем многообразии поднимаемых тем и упоминаемых лиц, один персонаж, Владимир Сергеевич Соловьев, занимает в переписке безоговорочно центральное положение, к размышлениям о нем постоянно, с разных ракурсов, возвращается Леонтьев. Причем в отличие от любых прочих имен, Соловьев единственный, с кем непосредственно сопоставляет себя Леонтьев – он выступает в роли своеобразного «двойника», того, кто не просто значим для него (как значимы Катков или Аксаков, Толстой или Достоевский, Данилевский или Филиппов), но чью мысль он воспринимает как вызов себе и проблему. Не страдающий недооценкой своего ума и дарования, Леонтьев мало перед кем испытывал преклонение, и уж тем менее был склонен к подобному чувству в зрелом возрасте – однако к Соловьеву его отношение близко к этому. (далее…)

Наскоро поднявшийся из-за стола, на лестнице он вовсю, по-мужицки утер рукавом усы и бороду и сейчас же резко откинул голову — длинным столбом стоял в прихожей посетитель, а он не выносил взгляда, упертого с высоты ему в плешь.

— Что угодно?

— Мне? Рюмку водки, — необычайно располагающим тенором произнёс посетитель, — и закусить, само собой.

Слуга сам смекнул, как должно, и мигом явился потертый поднос с толстой трактирной рюмкой и круто посоленной горбушкой.

— Я, Лев Николаевич, — занюхивая водку, млеком растекся посетитель, — сам несколько писатель! Корни родной природы при лунном освещении и тому подобные прелести облекаю в материю слова…

Одаренный музыкальной памятью, Толстой никак не мог припомнить, где и когда уже слышал столь чарующий голос. «Нет, на Руси никак. Скорее в Европах, мотаясь, как Савраска без узды. Да, лакеи на летних верандах».

— Левин — моя Фамилия, — журчала меж тем далее пленительная речь, — Платон ЕпиФанович. В журналах же подписываюсь: П. Е. Левин, чтобы и папашу-покойника приобщить к славе.

— Весьма за вас рад, — Толстой поправил поясок. — Сейчас я неотложно занят. Ежели желаете побеседовать, приходите к вечернему чаю. А покамест погуляйте. Окрестности тут у нас — музею не уступят.

После обеда он непременно спал. Час, полтора. Иначе — голова. (далее…)

Огород перед Исаакиевским Собором, 1942 год.

Не так давно пообщались с публицистом, автором отличного труда «Возвращение масс» Александром Казинцевым. Выступая на традиционных «кожиновских чтениях» в Армавире, он отметил, что выход из сегодняшней крайне печальной ситуации состоит в том, что массы должны заявить о себе, должны выйти на площади. Хоть я и мыслю в схожем ключе, но в том момент это резануло слух. В его высказывании «улица», «площадь» были единственной панацеей. Когда мы за чашкой утреннего кофе стали обсуждать этот вопрос, оказалось, что принципиальных различий в восприятии у нас нет. Призыв выйти на улицу – вовсе не является подстрекательством к крушению всего и вся, это не средство к производству хаоса из которого может быть что-то вылепится новое, а может быть и нет. Что, кстати, произошло на рубеже 80-90 годов прошлого века. Этот призыв продиктован желанием сделать людей включёнными в историю, в современный общественно-политический процесс. Ведь сейчас основные массы находятся в стороне от магистральной дороги нашего сегодня, они самозамкнуты на своих личных проблемах и зачастую попросту не выглядывают за пределы очерченного круга собственных жизненных интересов или же становятся попросту безучастными наблюдателями. А в этот момент жизнь проходит мимо, и человек проскальзывает по ней, как по катку, куда-то в сторону. (далее…)

23 июня 1910 года родился Жан Ануй, величайший французский драматург XX века.

«У актера всего три часа, чтобы быть Яго или Альцестом, Федрой или Глостером. В короткий промежуток времени, на пятидесяти квадратных метрах подмостков все эти герои рождаются и умирают по его воле. Трудно найти другую столь же полную и исчерпывающую иллюстрацию абсурда. Эти чудесные жизни, эти уникальные и совершенные судьбы, пересекающиеся и завершающиеся в стенах театра на протяжении нескольких часов – найдется ли еще более ясный вид на абсурд?» (Альбер Камю. Миф о Сизифе).

Узкое, удлиненное, очень французское лицо: длинный нос, аккуратно подстриженные усики, скептический прищур глаз за круглыми стеклами очков, сигарета в руке, строгий твидовый костюм. Жан Ануй, вероятно, величайший французский драматург XX века. Пожалуй, никто из его современников и соперников – ни Жироду, ни Кокто, ни Сартр, ни Камю – не написал для сцены так много и не пользовался таким успехом у публики. Он был чистым драматургом: только пьесы, инсценировки и киносценарии, ни романов, ни стихов, ни философских трактатов. Он любил только театр и жил только сценой. И какой же странной оказалась его театральная судьба!

Вообще-то, на первый взгляд здесь все просто. Одни драматурги считаются классиками, их ставят всегда и везде, в аутентичных костюмах, и осовременивая, и приноравливая к любой эпохе, и сокращая, и дописывая, и переделывая. Другие – однодневки, имевшие бешеный успех пару лет или даже десятилетий, но затем так прочно забытые, что разве что какой-нибудь старый театрал с удивлением натыкается на их имена в пожелтевшей программке, вынутой из пыльного чулана. Но на самом деле жизнь – и театральная в том числе – непредсказуема, и вот в «веселые 20-е» в Англии напрочь забывают Шекспира, который для англичан «наше все», а вовсю ставят второстепенных драматургов эпохи Реставрации, вроде Конгрива или Фаркера. Или вот недавно в «Табакерке» сыграли вроде бы забытого всеми, «советского» Розова – и успешно. Почему? Да так. Просто совпали они с духом времени. Кто-то совпал, а кто-то – нет. Против Zeitgeist’a не попрешь. (далее…)

Нонна Чика плыла по небу, тихо покачиваясь.

Она улыбалась. Это было, как в детстве, когда девочкой она со своим отцом, сеньором Франческо, выходила в море.

Обычно синий баркас «Святая Мария», чихая старым мотором, отчаливал от причала у бара «Lange de Mara» и, выйдя из бухты, шёл сначала вдоль берега в сторону нормандской крепости и потом, встав на волну, задирал облезший нос в сторону Сицилии. Баркас переваливался с волны на волну то и дело, черпая бортами, и тогда Чика выливала воду большим оловянным ковшом обратно в море. Свесившись за борт, она рассматривала, как очумелые рыбёшки, выплеснутые с водой, рассыпаются, сверкая чешуйками, словно подкинутая в воздух горсть монеток. И вдруг заливалась смехом от того абсолютного счастья, которое и бывает у людей только в детстве. (далее…)

О книге Светланы Алексиевич «Чернобыльская молитва», изд. «Время», 2006 г.

О книге Светланы Алексиевич «Чернобыльская молитва»На современных книжных комбинатах, производящих постапокалиптическую фантастику, трудятся сотни человек: генераторы новых проектов, авторы, «негры», pr-менеджеры, копирайтеры. Ежегодно на любителей подобного рода чтива обрушиваются десятки толстенных томов, кишащих крысами-мутантами, бандами садистов, зомби и супергероями, сумевшими в одиночку противостоять этим ужасам «жизни после жизни». Постапокалиптические саги тянутся годами, переходя от одного автора к другому, как эстафетная палочка. Издатели выдают на-гора новые тонны макулатуры, а читатели охотно впиваются жадными глазами в убористые тексты «страшилок». «Постапокалиптика» — это уже не жанр, а масштабная индустрия: тексты, кино, игровые программы. Ни один из нынешних лауреатов престижных литературных премий не может похвастаться популярностью и тиражами фантастов, сочиняющих про «конец света». Прилепин, Пелевин, Быков и даже Акунин – это просто карлики у ног циклопических фигур авторов романов-клише про «сумеречный мир».

Однако постапокалиптический кошмар романа Светланы Алексиевич перевешивает все собранные вместе труды фантастов. Если бы существовал прибор, дающий возможность определить уровень «жести» художественного произведения, то книга Алексиевич его просто бы вывела из строя, как сверхповышенная радиация дозиметр. Тираж романа Алексиевич не указан. Но скорее всего, он не больше 5000. Ничтожная цифра на фоне гор постапокалиптики. И все же эта книга «ставит крест» на одном из самых популярном течении буквотворчества. (далее…)


      Британской музы небылицы
      Тревожат сон отроковицы,
      И стал теперь ее кумир
      Или задумчивый Вампир,
      Или Мельмот, бродяга мрачный…

      А. Пушкин. Евгений Онегин

    И да не померкнет мир приключений, украсивший вечной новизной мою жизнь! Ещё в юности я увлеклась чтением приключенческих книг, и, как я потом осознала, в таком чтении обретались и логика, и некий этический знаменатель, закаливший душу, сыгравший немалую роль в развязке той драмы, о которой ниже пойдёт речь.

    Вначале я увлеклась сочинениями Уэллса, Мелвилла, Киплинга и Честертона. А затем (не помню, что послужило толчком к такому повороту, вероятно, страстное желание постижения некоей тайны) принялась за русские книги, разумеется, в переводе. Вскоре я заинтересовалась русским языком и стала его изучать.

    Для русских книг в оригинале я приобрела массивный дубовый шкаф. Содержимое этого священного ковчега и в самом деле было редчайшим – он и притаился в углу, поблескивая таинственными, заманчивыми дверными овальными стёклами-очками. Даже авторам русского биокосмизма с их стремлением к спектральному анализу души нашлось в нём место. Я умудрилась приобрести Валериана Муравьёва «Переселение душ» и «Русские ночи» князя Одоевского, которые он создавал в чёрном одеянии до пят и в чёрном колпаке, подобно Гофману, с котом Мурром на коленях. У меня ещё были «Аскольдова могила» Загоскина, «Невероятные небылицы, или Путешествие к средоточию земли» Булгарина и «Рукопись Мартына-Задеки» Вельтмана. Кроме того, я приобрела книгу «MMMCDXLVIII год» и, разумеется, «Фантастические путешествия барона Брамбеуса» Сенковского – увлекательный, авантюрный роман о том, как сей барон читал на стенах пещеры повесть, начертанную иероглифами, расшифрованными им по системе и которые оказались не иероглифами, а сталагмитами.

    Однако катализатором этого повествования явится сейчас сообщение о моей родословной, которое, надеюсь, создаст настроение и очертит некоторые темы, одна из которых состоит в том, что я из литературоведческих изысканий и догадок прорываюсь в изящную словесность, что вполне импонирует моей азартной натуре. Итак: в моей родословной обреталась страшная запутанная тайна. По материнской линии я – потомок лорда Ротвена – не литературного героя новеллы Байрона «Вампир», а настоящего, реально существовавшего человека, ставшего прототипом героя знаменитой новеллы-мифа.

    Многим из нас известно, что швейцарским летом 1816 года Байрон рассказал некую историю о Вампире, которую записал его домашний врач Джон Вильям Полидори. Эпизод остался бы не столь замеченным в мире людей, если бы Полидори не опубликовал рассказ под авторством Байрона, что возмутило и оскорбило поэта; а Полидори, ошарашенный успехом «Вампира», из зависти отравился. Между тем, «вампирная» история проникла в разные уголки земли, стала достоянием публики, вовсе не интересующейся литературой, а увлекающейся, допустим, химией, или алхимией, или же ничем не увлекающейся, или же принципиально избегающей кровавую тематику. (далее…)