Перемены | БЛОГ ПЕРЕМЕН. Peremeny.Ru - Part 39


Обновления под рубрикой 'Перемены':

Кадры из фильма Свадьба

Мне предложили написать текст про политику и политическое искусство. Сначала я решил, что задача проста и даже с ходу сочинил мантру-считалочку:

маяковский осмоловский
лукач лифшиц
бренер брехт

Потом случился грандиозный затык: я понял, что не могу занять никакой политической позиции, никакой авторской позиции.

Теоретизировать? Но какой же из меня теоретик? За минувшие два десятилетия было переведено и издано на русском множество дельных книжек с хорошего уровня теоретическими разборами: западные люди вкусно-внятно излагают. Однако, книжки эти, как и почти все другие внятные книжки из-за бугра, прочитаны здесь так и не были. В том числе мною.

Всё мёртвое. Языка для соответствующего «грамотного» разговора никакого нет.

С другой стороны, жаловаться в стиле своих же колонок из периодических изданий тоже надоело. Эти «добротно написанные жалобы» читаются и даже кое-кому нравятся, но они с недавних пор неактуальны.

«Мне нечего сказать ни греку, ни варягу». Политика в моих глазах дискредитирована, вдобавок я веду последние годы закрытую от внешнего мира частную жизнь. Однако, люди, издающие журнал «Театр» вызывают у меня настолько безусловное уважение, что я воспринимаю их предложение как некий знак свыше. И поэтому попытаюсь пройтись где-то рядом с политикой, по касательной: может, закрывшемуся от мира мне это будет полезно.

Итак, для начала смиренно принимаю ту позицию, которую реально во времени и пространстве занимаю: провинциал, отучившийся, поживший в Москве с Питером, но вернувшийся в результате на родину в Тулу единственно потому, что адаптироваться ни в одной столице, ни в другой так и не сумел.

Ого, а ведь это в сущности позиция политическая! Я собирался заниматься искусством, но попросту не сумел понять ту игру, которую люди там практикуют. (далее…)

С Сергеем Сибирцевым мы знакомы достаточно давно. Неоднократно пересекались на различных литмероприятиях, входили в одни и те же редколлегии, в жюри, да и – чего скрывать – сколько раз выпивали, отмечая тот или иной праздник. Тем не менее, нам так и не довелось побеседовать специально для прессы. Вот и пришла пора восполнить этот пробел. По такому случаю встретились мы в закрытом клубе в центре Москвы, где музыка – классическая, водка – холодная, а разговор – проникновенный.

Досье:

Сибирцев, Сергей Юрьевич – писатель, общественный деятель, председатель Клуба метафизического реализма ЦДЛ (Клуб писателей-метафизиков), член Президиума Московской городской организации Союза писателей России. Родился в 1956 году в Иркутске. Учился?.. Окончил?.. Впервые опубликовался?..
Автор семи книг прозы, в том числе двухтомника «Избранное» и романов «Государственный палач», «Приговорённый дар», «Привратник Бездны».
Координатор книжной серии «Меtа-проза XXI век» (Библиотека Клуба метафизического реализма) ИД «РИПОЛ классик».
Лауреат международного литературного конкурса им. Андрея Платонова (1995).
Лауреат первой Всероссийской литературно-театральной премии «Хрустальная роза Виктора Розова».
С 2004 г. – член Попечительского совета Благотворительного фонда премии «Хрустальная роза Виктора Розова».

– Сергей, твоих шедевров что-то уже давненько не видать на полках книжных магазинов. Романы «Привратник Бездны», «Государственный палач» последний раз издавались лет пять-шесть назад. С тех пор – тишина. В чем причина этого простоя?

– Игорь, вот и ты тоже все куда-то все спешишь… Посмотри вокруг, вслушайся в звуки скрипки…

– В отличии от тебя, я постоянно где-то работаю. Часто в двух-трёх местах одновременно. Всё это не очень располагает к созерцательности.

– В сущности, ты сам ответил на свой каверзный вопросец. Я по жизни профессиональный созерцатель. Впрочем, о сем непозитивном, неукрашающем биографию современного индивидуума факте ты осведомлен давным-давно…

– Хорошо, зайдём с другой стороны. В 2007 году в «Независимой газете» был опубликован большущий фрагмент из твоего нового романа «Цырлы Люциферова». Что с ним случилось, почему его не видать на книжных прилавках? Кстати, тот отрывок был откровенно скандальный, провокационный. Там ты издевался и над руководством Москвы, над посетителями ЦДЛ… Роман уже ждали! И где он?

– Да, за ту публикацию нужно сказать спасибо Виктории Шохиной, Евгению Лесину, Михаилу Бойко, и, разумеется, Константину Ремчукову, – мои давнишние коллеги и друзья не забоялись очередной метафизической чернухи от господина Сибирцева, убрали только пару матерных фраз, которые украшали прямую речь персонажей… Роман этот в итоговом варианте будет носить иное название: «Любимец Люциферова». Роман весёлый, страшный, но дающий некую метафизическую соломинку надежды на то, что все мы не зря бултыхаемся в этом земном Океане блаженства и ужаса… Но недавно мне пришлось перелопатить отдельные главы, ведь начальника Москвы Лужкова с позором сбросили с престола, а добивать лежачего – это не по мне. И поэтому архитектонику книги я пересмотрел, мотивации существования моего сатирического отморозного персонажа также претерпели эволюцию – и вылупился ещё более милый, ещё более апокалипсический скелет книги, вернее – юмористический… А то нынче у нас бедный телевизионный электорат запужали до нельзя загадочным календарём канувшего в бездну народа Майя. Слава Богу, совсем молодые мои современники не ведутся на эту просвещенческую лучезарную пропаганду о конце всех времён…

– Тебе ли высмеивать апокалиптические настроения?! (далее…)

7 июля в 19.30 в книжном магазине «Порядок слов» (СПб.) состоялась презентация второго выпуска журнала «Русская проза» (обозначенного литерой «Б»), вышедшего в питерском издательстве «Инапресс». В составе номера: «Еще на Пасху…» и «1974 год» Леона Богданова, сопровождающиеся эссе Андрея Левкина «Заметка о Леоне и Богданове» и диалогом Бориса Останина и Кирилла Козырева «Поиски дервиша»; «Другая система» Павла Улитина; «Пять описаний одного текста» Аркадия Бартова; повесть «Сообщения» Алексея Цветкова-мл.; повесть-фантасмагория «Летовс-wake» Виктора Iванiва, «Подателю сего» — отрывок из нового романа Алексея А. Шепелёва «Снюсть жрёть брютъ» («Алкосвятые»), а также тексты Александра Скидана, Юрия Лейдермана, Марианны Гейде, Павла Пепперштейна, Юрия Цаплина, Сергея Соколовского и др.

Подателю сего

Отрывок из нового романа «Снюсть жрёть брютъ» («Алкосвятые»)

Часть четвёртая, можно сказать, приставная: Снова зима, или 15 дней, которые подтрясли Сашу (ну, или Что такое «полежаловки в доме Ю. А. Гагарина», и к чему они приводят, а также история св. Максимия без лишнего «агиографического» лоску, и кое-что об «чёрных дырах» и «антимире»)

Полежаловки у св. Ундиния на дому – святое дело. Столько всего изведано, что стыдно становится. Для меня, а после для ОФ это было, в несколько разные периоды, единственным развлечением, общением и утешением в одиночестве. Причём О’Фролову наверно всё же больше досталось. Св. Максимий, человек практически полностью чуждый такого предрассудка, как совесть, вообще отдельная история, вернее, целый цикл оных. Сам Ундиний, помнится, одно время вёл статистику разжираний: подобно тому, как девушки и женщины обводят в календариках даты своих менструаций (а некоторые и коитусов), отмечал синей пастой дни пьянок, а красной – когда обкурился; через несколько месяцев, пытаясь на коряге внести в реестр пропущенные деньки и недели, он вдруг ужаснулся: почти все числа были синими, а четверть из них были красными и фиолетовыми – и он настолько устыдился, что в сердцах выбросил сей исторический документ! Это мой образ жизни в основном таков, что для меня сии два-три дня на малой родине исключают включение в общественные, общественно-производственные отношения, общение и досуг, и заняты чтением, письмом и уединёнными сельхозработами, а если жить нормальной жизнью?.. Новизна в том, что теперь альтернативы почитай что и нет.

Св. Максимий Фото Р. Санича

В деревнях и сёлах и повсюду в одноэтажной необъятной окраине пьют просто нечеловечески тотально, и виной тому единственно урбанизм, который проник в каждую пядь русской земли и в каждую клеточку сознания нашего селянина! Деревни, деревенского, деревенских уже давно нет! Никто ничем не любуется, не живёт ни в какой в гармонии, не играет на гармони: везде машины, ларьки, деньги, сотовые телефоны и «Дом-2», только всё-это не в таком уж центре вожделения, ведь существование у подавляющего большинства не праздное и течёт по сути на грани выживания, но всё же всё равно в центре. У нас в Сосовке N, к примеру, один ларёк – в центре — продаются привозные товары, и цены на них такие же, как в центре Москвы (доставка в Тамбов, затем в район, затем сюда, плюс «бонус-накрутка» «от себя» от местных продавцов-наймитов – всё равно альтернативы нет – раскупят!), и все товары раскупаются (это притом, что зарплаты тех, кто работает в госучреждениях, максимум тыщи две-три, а большинство не получает денег вообще!)! Что, казалось бы, захочет купить человек, у которого свои овощи и яблоки, иногда мясо, по крайней мере, курятина и яйца, молоко и т.п.? Как ни странно, в первую очередь – чипсы, чупа-чупсы, сухарики и прочую дребедень – и в первую очередь для детей (начиная от года!) и подростков (заканчивая тридцатником!). Не гребуют и отвратными «готовыми» пельменями, блинцами и котлетами. Как индейцы побрякушки – за баснословную цену! Даже те товары, которые вроде бы необходимы, если вдуматься, свезены со всего света и до неприличия адаптированы: всё в тюбиках и пакетиках, как у космонавтов: лапшичка, чай, кофе, табак, экстракты, заменители… — мало что осталось и от природы, и от культуры… (далее…)

Камнев В.М. Хранители и пророки. Религиозно-философское содержание русского консерватизма. – СПб.: Наука, 2010. – 470 с. – (Серия: «Слово о сущем»).

Главная тема книги впервые проговаривается отчетливо лишь в послесловии – обращая весь предшествующий текст в своего рода предуведомление – и выводя его из рамок описательности. Этой темой оказывается бездомность, внешне парадоксальным для исследования консерватизма образом. Ведь консерватизм вроде бы как раз сосредоточен на тематике «дома», «отчего места», всегда предполагая, что есть куда возвращаться. Но в то же время в консерватизме есть и оборотная сторона – рождаясь как реакция на Французскую революцию, он изначально существует с сознанием хрупкости традиции, с сознанием, что тот «дом», который есть, может легко быть разрушен (или, что, пожалуй, преобладает – разрушается в данный момент).

Отсюда и историчность консерватизма – он не тождественен принадлежности к традиции, он всегда начинается с ее осознания. Более того, традиции уже траченной или поставленной «под удар».

В этом смысле консерватизм принадлежит к модерному обществу, единый со своими оппонентами в отчужденности от общества традиционного. В последнем традиция – данность, она как целое не только не требует рефлексии, но и чуждается ее (как осознание своего молитвенного настроя разрушает настрой). Для консерватизма, напротив, традиция уже более не «само собой разумеющееся» – ее нужно удержать, реставрировать или вовсе возродить. Но возрожденная традиция, прошедшая через осознание (осознанная) уже иная. (далее…)

Из письма Валерия Осинского в редакцию толстого веб-журнала «Перемены»: «Ваш журнал впервые опубликовал мой роман «Предатель» и Вы тепло отнеслись к тексту. На днях в издательстве «ЭРА» вышла книга. Параллельно в журнале «Москва» в 6 и 7 номерах началась публикация двух частей романа. Читательница Вашего журнала «Перемены» написала мне по электронной почте, что прочитала в «Москве» первую часть романа, роман ее заинтересовал и она нашла полный текст в «Переменах»«.

Итак, теперь полную версию романа можно прочитать и в бумажном варианте. Обложка книги, вышедшей в издательстве «ЭРА», чуть выше. Возможно, редакции текста незначительно различаются. Но все-таки это тот самый роман.

Иногда эти книги все же прорывают издательскую плотину.

Ищите в книжных вашего города…

Мартин Лютер и герои Реформации. Репродукция из архива Библиотеки Конгресса США

Споры о церкви, резко активизировавшиеся в последнее время, заслуживают внимания и независимо от конкретных обсуждаемых вопросов, поскольку обозначают и позволяют ввести в пространство публичной дискуссии куда более общие темы. А именно – поговорить о том, какое место современное общество готово отвести церкви и на какое место, с одной стороны, рассчитывает церковь, а с другой – какое она согласна принять.

Во-первых, можно указать на самый общий контекст – секулярное общество предполагает наличие целого ряда автономных сфер, каждая из которых обладает собственной логикой, а переход из одной сферы в другую предполагает и переключение логики. Нет универсальной системы ценностей, за исключением ценности самого секулярного общества и обосновывающей его новоевропейской рациональности. Здесь включается знакомый нам всем механизм дифференциации – нечто может признаваться имеющим эстетическую ценность, но не имеющим этической, действие, осуждаемое с точки зрения исповедуемой субъектом религии, одновременно им же принимается как соответствующее, например, праву. Впрочем, когда речь идет об «одном и том же субъекте», возникает сложность. С одной стороны эта секулярная реальность автономных сфер объединяется именно посредством единства субъекта: он та точка схождения, которая обращает все автономии в относительные, а процесс дифференциации обращает вспять. Когда субъект говорит о прочитанной книге: «мне нравится», это суждение может отсылать к этическому, эстетическому, политическому или какому-либо иному основанию, либо любого уровня сложности переплетению их и ряда других – он выступает уже не как «эстетический субъект», а как «человек», т.е. изначальное/финальное единство. Однако это сохраняющееся «темное ядро» функционирует через постоянные разграничения – поступать правильно как раз и означает в каждой из сфер принимать ее логику. Религия в этом случае – личное дело каждого, то, что должно быть отделено от других сфер – и чья социальность работает только применительно к ее членам.

Исторический путь к этому состоянию более чем долог – но если выделять ключевое событие, то им станет Реформация, когда прежний, позднесредневековый мир единой церкви, единой веры разрушился. Образ позднего средневековья предполагает наличие единой истинной веры и Церкви – имеющей свою реализацию в Римско-католической церкви. Иноверец – это либо далекое существо, с которым существуют лишь редкие контакты, либо существо, живущее в своем особом, изолированном пространстве, изначально маркированное как «другой», отделенный зримой гранью от моноконфессионального общества.

Реформация привела к тому, что иноверец стал соседом – частью того же повседневного мира, тех же групп, что и ты сам, не отличающийся от тебя внешне, образом жизни, твой сосед, родственник, может быть даже брат или сестра. В конечном счете – после серии религиозных войн (где стиралась грань между войнами внешними и внутренними) – выработалась сначала интеллектуальная программа, затем достаточно полно воплощенная на практике, согласно которой религия есть личное дело – результат личного выбора человека, но этот личный выбор не должен в принципе иметь влияния на политическую сферу – в публичном отношении каждый выступает как «гражданин», равный по отношению к другим таким же, как он, гражданам (на практике, разумеется, этот идеал так и остался недостижимым – например, в ситуации споров о службе в армии как о гражданском долге, применительно к тем или иным религиозным группам, радикально отрицающим военную службу, государство оказалось вынужденным пойти на компромисс, учитывая религиозные убеждения как влияющие на объем налагаемых гражданских обязанностей или, по крайней мере, в смягченной форме, на формы их исполнения).

В идеальном варианте этой секулярной реальности в публичной сфере религию можно не замечать – она вытеснена в пространство интимного, туда, где властвует личный выбор, предпочтения и что угодно еще, но что не должно оказывать влияния на наши права и обязанности в публичной сфере. Здесь мы выбираем религию – как мы выбираем эстетические ценности – в пределах, не противоречащих существующему публичному порядку. Разумеется, мотивы могут быть различны – мы можем переживать это не как свой выбор, но как то, что выбирает нас или как данность, которой нет альтернативы, нечто само собой разумеющееся. Но в пространстве публичного мотивы не имеют значения, всякий религиозный выбор равноценен другому, пока он совместим с существующим публичным порядком.

Во-вторых, то, что можно обозначить как «местные особенности». Если, например, в Западной или Центральной Европе наступление секулярного общества, оттесняя религию в анклав «религиозного», протекало достаточно медленно (а радикальная попытка Французской революции была весьма кратковременна), то в России мы имеем дело с кризисом религиозной традиции на фундаментальном уровне, том, где она крепится, прежде всего – на уровне бытовой религиозности, имеющей мало отношения к догматике, а проявляющейся как способ жить и действовать, в естественности религиозного жеста (естественности, доходящей до неразличимости, когда мы способны осознать наличие религиозного только при его отсутствии – например, попав в город, чей профиль не определяется в центре многочисленными разновременными храмами и церквушками).

В результате любые проявления религиозного поведения, хоть сколько-нибудь попадающие в сферу внимания, вызывают агрессивную реакцию – как нарушение нормального порядка, который отождествляется с радикально анти-православным. Если иные конфессии вызывают нередко достаточно терпимую реакцию, то православие срабатывает как однозначный раздражитель. Иные религии и христианские конфессии нередко воспринимаются как нечто экзотическое и интересное (напр., отношение к буддизму или бахаи), либо как имеющее более высокий социальный статус (напр., быть католиком в России означает принадлежать к «Западу» в его рафинированном виде – русский католик, особенно тот, кто принял эту веру в сознательном возрасте, будет чаще всего отстаивать латинскую мессу, восхищаться довтороватиканскими традициями и т.п. – через это приобщаясь к «старой Европе», той, которая обитает в нашем воображении и которую, не находя ее в Европе реальной, мы удерживаем с еще большей жесткостью). Мусульманство во всем своем наличном многообразии непонятно, чуждо – и, вызывая опасения, в то же время не порождает желания «связываться» с ним, поскольку представляется не принимающим «правил игры» того общества, где существуют дискутирующие интеллектуалы и их массовка. Если исключить ислам из рассмотрения, все прочие религиозные группы, кроме православия, можно принять или, во всяком случае, не реагировать на них – в силу их малозначительности или положительных коннотаций (не важно, насколько соответствующих реальности).

Напротив, православие выступает в качестве религии как таковой – единственной крупной религиозной группы, сохранившей относительно прочную традицию, воспринимающей данное пространство как свое – оно обладает каким бы то ни было, но самостоятельным ресурсом: исторической памятью, миллионами верующих, выстроенной иерархией и амбициями, явно не совпадающими с текущим положением. Однако наша среда не готова признать церковь полноправным участником социальной и политической жизни, образованное общество готово в большинстве случаев ее «терпеть» при том условии, что церковь будет незаметна. Чем меньше ее реальное присутствие в общественной жизни – тем лучше, единственный статус, который не взывает возражений – это статус культурного реликта или музейного объекта.

Собственно, принципиальное нежелание признать хотя бы наличие автономной логики – т.е. границы секулярного мира – проявляется в привычных претензиях по расходованию церковных средств, в заявлениях, например, такого рода: «Вместо храма лучше бы больницу построили». При этом забывается, что единственная цель церкви – Царство Божие. Как бы к этому ни относиться, но если желаешь существовать с другим, то желательно понимать, что является его целью. Все прочее – изначально подчиненное. Причем, поскольку цель имеет бесконечную ценность, то всякие прочие задачи либо что-то значат через свое отношение к цели, либо не значат ничего (выступая чистой фактичностью). (далее…)

Сергей Солоух

Специально для толстого веб-журнала «Перемены» Александр Чанцев поговорил с Сергеем Солоухом о мученичестве Шаламова, переводах Селина, мужестве католиков, литературном сообществе и негативной природе кинематографа.

Александр Чанцев: Хотелось бы начать с твоего последнего романа – побывавшей в прошлом году в шорт-листе «Большой книги» «Игры в ящик». При его чтении у меня сложилось впечатление, что эта книга в некотором смысле – opus magnum того, что ты писал до этого. Так ли это?

Сергей Солоух: Ты знаешь, Саша, как-то мне не очень комфортно от таких красивых слов, как opus magnum. Что-то в них от exegi monumentum солнца нашего, а я как-то не вижу себя рядом. Я, вообще, не вижу себя в литературе. В том смысле, какой подразумевается людьми в ней обитающими, в самом житейском смысле, типа бикарасов гнилости в перезревшем говяжьем бульоне. Я точно этим не питаюсь, не думаю о бессмертии, великой миссии или на худой конец Нобелевской премии. Черт знает, что я такое, но совершенно определенно не человек, которого надо вести в анатомичку литинститута, для выяснения путем препарирования печеночно-селезеночных секретов олимпийца. В общем, давай проще, целый ком эмоций, ощущений, зрительных образов, которые отягощал меня долгие годы, действительно ушел вместе с «Игрой». Неизбывная гэбуха, русско-еврейская чесотка, симулякры литературного ремесленничества – все это больше меня не потянет к текстовому редактору. В этом ты прав. Отрезано. Этап.

А.Ч.: Это на самом деле важная, как мне кажется, тема – зависимости и независимости от литературной тусовки, продвигающих и враждующих кланов. Согласен ли ты, что что-то настоящее может быть написано только в стороне от этой тусовки, даже, возможно, вопреки ей? Ведь «что скажет княгиня Марья Алексеевна» нынешних литературных кланов – это отчасти такая light версия самоцензуры.

С.С.: Ох, а что такое «настоящее» в наш век цветущего многообразия? Исчезновения точек отсчета и координат? Абсолютные понятия, в том числе и понятие о некоем «настоящем» возможно только в системе с ограничениями, несвободной, а мы-то, ого-ого, вольны как ветер, и это великое завоевание лишает смысла любой смысл. Все можно, и все правильно. Княгиня Марья Алексеевна имела право и могла судить, потому, что не была животным, а мы так долго бились за святое право, исконное, мяукать, блеять и ножку публично задирать, что ныне любая попытка указания долженствования в этом развеселом свинстве волей-неволей выйдет самым последним, отдельно взятым Бердичевом, с возможностью в нем построения социализма. В общем, за отсутствием понятия как такового, я поднимаю руки. Нет у меня ответа на вопрос. (далее…)

Воздух плотен – и бесплотен,
Сон души – и кровоток.
Где дома – там подворотни
Рты закрыли на замок.
Умирать, увы, не ново.
Склепы пахнут грабежом.
Вырвут жизнь, как это слово,
впопыхах пырнув ножом.

Вот времени загадка:
Что было гадко – стало сладко…
Что было сладко – стало гадко….
Забудешь – вспомнишь.
Себя догонишь, выбившись из сил.
Поднимешь то, что уронил.
Дух испустил – пожалуйста, перед тобою вечность.
Конечность мук. Конечность.
В культях, как будто рыбья, кость.
Ты в этом доме гость.
Вот горсть тебе земли…
Сам угостись – и угости других.

Искать спасения в словах
приходит час, когда
они лежат в своих гробах,
покинули дома.
Они тихи, они молчат,
и светел их покой.
А те, что все еще стоят,
поникли головой.
Всех таинств завершился круг.
Гостинцев ждет земля.
Ее скупой прощальный стук
Забыть нельзя.

Воду чистую одиночества
Проливают на свет пророчества.
Детство… Юность… Усталости старость…
Вам бессмертия не досталось.
Возрождайся в любом из миров,
не желая терпеть пораженья.
Если сдался и ждать готов,
воскресаешь вместе со всеми.
И ни бабник, ни умник, ни вор,
Лишь тому из отцов утешенье,
кто возьмёт на себя твой позор,
всех ошибок твоих прегрешенья.

Есть у людей такой обычай:
убить – и хвастаться добычей.
Он к нам пришёл из глубины веков…
Кровь на снегу. Идёт охота на волков.

Если человечество спасёт свою жизнь от угроз прогресса, то – отказавшись от перепотребления. Отказавшись добровольно (иное немыслимо, по-моему, при наличии на планете ядерного оружия и других средств массового уничтожения). До сих пор чей-то отказ бывал принудительным. В том числе и при так называемом социализме. Экспроприация экспроприаторов. Отсутствие опасности гибели просто всем исключала добровольность отказа. Разве что «мысли о необходимости разделить участь своего народа и жить собственным трудом». Трагизм ситуации в России, однако, оказался таким, что, как говорят доброжелатели, лес рубят – щепки летят. Но кто сказал, что обязан быть доброжелателем Алексей Варламов? [Это его рассказ «Случай на узловой станции» («Новый Журнал», Нью-Йорк, № 224, 2001) я обсуждаю.] Тем более, если писатель нацелился на публикацию в стране, от которой вряд ли стоит ждать доброжелательности, пусть и после формального окончания холодной войны (общественное мнение в ней как-то не восстало против «второго» — в 1990-м, «четвёртого» — в 1999-м и готовящегося к 2004 году «пятого» расширения НАТО на восток). Рассказ Варламов написал (по крайней мере, опубликовал) через 10 лет после падения так называемого социализма, но реакция на былой трагизм у него – как реакция на метафизическое Зло, угроза которого актуальна и теперь.

«…но в тот день, когда объявили победу, Георгий Анемподистович почувствовал тоску.

С утра шёл дождь, и он тупо глядел за окно, где играла гармошка, и танцевали бабы, а среди них единственный мужичок привалился к скамье и рыгал».

Рассказ несколько напоминает кино «Штрафбат» (2004), эту энциклопедию гадостей социализма. За что сослали в Варавинск «инженера-путейца», бывшего дворянина в конце 20-х годов, не написано, но чувствуется, что зазря. (Тогда «в моде» были инженерные диверсии, которые, чёрт их знает, были-таки или нет на самом деле. Народ российский оказался таким горячим, что то и дело доходили до последней крайности даже бывшие союзники борьбы с царизмом и капитализмом. Самоеды.) Трудолюбие и тихое поведение инженера могло б навсегда закрыть вопрос о его лояльности мещанскому, в сущности, режиму. Но. «За ним следили, не подсыпал ли он в буксу песка, перепроверяли то, что он делал, стремились уличить в злом умысле». И он разлюбил свою специальность. Но увольняться по собственному желанию стало законом запрещаться. И он опять подчинился. Принял и начальствование станцией, когда, в 42-м, видимо зазря, расстреляли предыдущего, за то, что «сорвался и пошёл под откос товарный поезд». Слишком тяжёлый, наверно, был (война ж, перевозок много, кто-то требовал, а начальник поддался…). «Он не боялся смерти, однако тягостное её ожидание сделало его ко всему безразличным». – Вот и победа – не победа. (далее…)


    «Если завтра война…»
    слова В.Лебедева-Кумача

Октябрь 1962

Из соседней комнаты (там бабушка смотрела телевизор), доносился гневный голос диктора, обличающего американский империализм, угрожающий не только острову Свободы, но и миру во всём мире.

Ира глянула на фото Фиделя в берете, под стеклом на письменном столе. И вздохнула: фотографии Че Гевары достать ей не удалось, почему-то исчезли из киосков «Союзпечати»… На душе так скверно, что не до учебы было. А до субботнего вечера, с которого начинался выходной, было далеко

За окном моросил позднеоктябрьский дождик прямо на голые, безлиственные деревья.

— Сегодня, 21 октября, а может не сегодня, так завтра начнётся ядерная война между нами и Соединёнными Штатами, а ведь мне только шестнадцать … – готовая заплакать, Ира почему-то заплакать не смогла. «Может потому, что привыкла к мыслям о войне?» – спрашивала она себя, но ответить на этот простой вопрос тоже не смогла.

Она родилась в сорок шестом и четко помнила послевоенные дворовые игры в «наших и фашистов», «в гитлеровских шпионов и советских разведчиков», в «поле боя» и «медсанбат», куда доставляли раненых красноармейцев. Ира по жалости лечила в своём «госпитале» и «немецких пленных» тоже. Они ж не виноваты были, что выпало им «немцами» быть. А на самом деле девочка не просто боялась, а панически страшилась войны, так что даже не могла смотреть ни фильмы, ни спектакли о ней, не ездила на экскурсии «по следам боевой славы», не участвовала ни в каких следопытских и прочих подобных мероприятиях… (далее…)

Кадр из фильма Стенли Кубрика

«Я не вижу плакат на стене. Плакат сам преподносится мне со стены, его изображение само на меня смотрит»2. Так известный писатель и архитектор Поль Вирильо описывает инверсию восприятия, произошедшую с ним, когда он увидел рекламный плакат.

«Жаждущий» контакта с покупателем продукт, изображенный на плакате, обнаруживает существование воспринимающего, обращается к нему напрямую. Чем ярче выражено это желание контакта, тем сильнее будет эмоция у покупателя. Тем вероятнее, что он захочет обладать тем, что изображено на картинке.

Искусство, какое бы оно не было, постоянно ищет этого «контакта». По сути, так же как и рекламный плакат, «Джоконда» Да Винчи «заигрывает» со зрителем. Нет, она не желает того, чтобы ее купили, но она желает внимания, того, чтобы на нее смотрели, восхищались, любили или ненавидели. Парадоксально, но прямой взгляд на зрителя разрушает саму природу искусства, подразумевающего существование некоего «альтернативного» мира, где изначально не существует понятия постороннего «свидетеля». Именно поэтому пересечение границы произведение – зритель является чем-то табуированным, опасным. (далее…)

В правом глазу моей кошки сидела богиня Мау, в левом – я. В руках богини были зеркало и трещотка, в моих не было ничего. Богиня трясла трещотку и смотрелась в зеркало, я просто смотрела из кошачьего глаза.

Вода плескалась у моей шеи и в зеркале Мау. Кошка сидела на бортике ванны, сама она была черная. Когда кошка смотрела на меня, из одного ее глаза выглядывала Мау, из другого – я. Когда кошка смотрела на воду, в ее глазах плескалась вода, пролитая из зеркала Мау.

Богиня трясла трещотку, вытрясая воду из кошачьего глаза, кошка моргала, ее левый глаз ронял каплю. Капля расходилось по воде в ванне кругами ровными, как выпуклый глаз моей кошки, как ведьмины круги на полях. Круги рябили лицо Мау. Богиня переставала трясти трещотку и смотрела на меня, сидящую в ванне, меня другую – в левом глазе черной кошки – ей было не видно.

Наши с Мау глаза встречались в глазе моей кошки. Богиня подставляла мне зеркало, и я видела в нем себя, сидящую в воде. Я встречалась с собой взглядом и видела еще одну себя в своих глазах из зеркала Мау.

Когда я хотела разглядеть другую себя в глазах из моих глаз – из зеркала Мау – в глазе черной кошки, кошка, сидевшая на бортике ванны, устала множить меня и снова моргнула. Щелк – ведьмин круг ее зрачка превратился в щелку, в тонкий черный волосок из ее хвоста. Осталась я одна – сидящая в ванне. Больше не было размноженных меня, Мау, зеркала и трещотки.

Я заглянула в черную щелку на желтом шершавом круге. Круг отливал зеленым, и я поняла, что в щелке Мау в зеленом платье снова смотрится в зеркало. Лучи зеленого света расходились от зеркала Мау. В щелке я разглядела только ночь. Так звали мою черную кошку.

Кошка спрыгнула с ванны, на белом бортике остался черный волос из хвоста Ночи. Вместе с ней в комнату ушла Мау, унесла трещотку и зеркало. Я осталась одна – даже без кошки.

Я долго смотрела на волос, пока меня не затянуло в него, и я не понеслась по всей его длине – от корня к концу. На лету я подглядела три чужих тысячелетия в чужой стране, день и ночь, богиню в зеленом на троне и с головой кошки – она держала в руках трещотку и зеркало из глаза моей кошки. В зеркале отражалась луна. В луну можно было смотреться, как в зеркало. Я подглядела огонь от зеленых свечей, а в нем – пляски черных кошек в круге ровном, как рябь на воде в ванне от капли из моего глаза. В конце короткого черного волоска я открыла глаза.

Я вырвала красно-темный волос из своей головы. Он был в тридцать раз длиннее волоска из черного хвоста Ночи. Я долго смотрела на него, но от корня до конца увидела только тридцать своих лет. Я умножила тридцать на три сантиметра волоска моей кошки и получила длину своих волос. Я поделила длину своих волос на три кошкиных тысячелетия, и получила количество своих лет.

В воде я почувствовала себя тридцатилетней, а в комнате меня ждала Ночь.

          уйдя на дно речное в самом деле, а вынырнув стать сочным еловеком.
          Борис Кудряков

        А текст был, да не всплыл.

        Что ж, такая судьба. Она даже естественна для не такой уж плавучей вещи, как текст. И касается большого количества недавних, весьма ценных литературных произведений. Они писались в советское безвременье, в состоянии невесомости, в стремлении такому времени не противиться, а просто, игнорируя его, включиться в мировой литературный процесс. Это тексты 60-х, 70-х и 80-х годов, которые могли бы писаться во Франции, или в Штатах, с разреженной сюжетностью и экспериментальным духом. Они питаются, в основном, самим своим словом, они сложные, густые, недоступные широкой публике. Они не пользовались спросом в свое время ни на Западе, жадном до антисоветских полит-агиток, ни в новой России в перестроечные и первые послесоветские годы, так как нужно было враз заново открыть целый век литературного наследства, а новоявленному издательскому рынку требовались товары ширпотреба.

        Их авторам, как самому Кудрякову, вероятно казалось, что, если погрузиться поневоле и даже охотно на самое черное и глубокое дно, произойдет, сквозь время и вопреки ему, чудесная метаморфоза, воссияет сам собою свет признания. В жизни, однако, такое случается редко. Хотя в самом тексте процесс звучит прекрасно. И убедительно. О том же состоянии, что в эпиграфе, еще гуще Кудряков пишет в повести «Ладья темных странствий», словотворчествуя о «посюсторонных дновидениях». А ладья эта, нас всех объединяющая и везущая через миры и душевные пласты, суть самый полноценный образ затерянных книг, о которых пойдет речь. Она, ставшая задолго до своего издания (в 1991 г.) мифической в питерском подполье — и это уже оксюморон — сплетает в тончайшем узоре все крайности — «ты» и «я», внутри и снаружи, нос с кормой, душу с телом, плюс каждый олицетворенный орган по отдельности, и доплывает до острова смерти, где «находилось озеро, в котором плавал остров, на нем — озеро поменьше, на крошечном островке виднелось вовсе не заметное озерцо, в котором бурлили силы».

        Лишь этими силами питаясь, не менее оксюморонные писатели остались на дне. (далее…)

        Юрий Мамлеев о фантастике, современной поэзии, «Южинском» кружке, Третьей волне эмиграции, христианстве, московской богемной жизни 60-70-х годов, жизни и смерти…


        Фото: Sasha Krasnov

        Беседовали: публицист Владимир Гуга, поэт Сергей Геворкян, философ, прозаик, поэт Юрий Мамлеев.

        Переделкино вполне можно назвать «мамлеевским местечком». Задумчивые сосны, каркающие вороны, редкие, странного вида прохожие, тихие покосившиеся дачи – пейзаж словно вырвался из романа «Шатуны». Единственное, что нарушает эту метафизическую идиллию – новые высокие заборы. Вообще, забор – самый яркий символ нашей эпохи. Не мост, а именно забор. Люди ограждают себя от других людей, от себя самих, да и от Бога, пожалуй. Могут ли существовать в мире высоких и крепких заборов персонажи Мамлеева – визионеры, алкоголики, метафизики, сумасшедшие, богоискатели? Или их время кануло в Лету? В данном случае, в узкую речушку Сетунь, протекающую по Переделкино… Этот и другие вопросы мы задали Юрию Витальевичу Мамлееву, философу, прозаику, поэту, вдохновителю сотен ярчайших фигур современной культуры.

        Сергей Геворкян: Совсем недавно умер Рэй Бредбери. Фигура двоякая. С одной стороны – классик фантастической литературы, а с другой – он явно двигался в сторону сильной прозы с мистической начинкой.

        Владимир Гуга: Дополняя вопрос Сережи, хочу у вас узнать: Бредбери можно отнести к легендарному течению – метафизический реализм? Что это такое вообще, метафизический реализм?

        Юрий Мамлеев: Жалко, конечно, что он (Бредбери, — В.Г.) ушел… Знаете, фантастика в XX веке часто служила «прикрытием» для выражения оккультных или мистических идей. В Советском Союзе было запрещено почти все, что связано с реальной духовной жизнью. На Западе к этому тоже относились подозрительно. Однако в фантастических романах можно было выразить то, что не влезало в рамки обычного реализма. Фантастика была формой для воплощения свободомыслия. Кроме того, как известно, в любой фантастике есть элемент полунаучного пророчества. Это демонстрируют произведения Жюля Верна и других представителей наивной фантастики XIX века. Бредбери же касался уже более тонкой сферы. Но, все-таки, метафизический реализм резко отличается от фантастики. Понимаете, эти два слова «метафизика» и «реализм» уже говорят о сути темы нашего разговора. Реализм предполагает изображение действительности. Но! «Реальность» – это такое широкое понятийное поле! Одно дело натуральный реализм, в котором выражается буквально все – «сидим, едим, разговариваем и т.д.». А «метафизический реализм» он предполагает соединение реализма не с фантастикой, а с наличием метафизических знаний, или с прозрением, с визионерством. Иными словами, это – реализм с проникновением в иной мир, без присущей фантастике жанровой условности, без выдумывания. (далее…)

        Панин человек резкий. Но насколько он резок и непредсказуем, настолько же и интересен. С ним можно не соглашаться по многим вопросам, но надо отдать ему должное – свою позицию он всегда излагает внятно и убедительно.

        Досье:
        Игорь Викторович Панин родился в 1972 году в Тольятти, детство провел в Воронежской области. В 1979 году переехал с семьей в Грузию, в Тбилиси. Окончил Тбилисский государственный университет, факультет филологии. С 1998 года проживает в Москве. Поэт, критик, публицист, в настоящий момент работает в «Литературной газете». Автор нескольких сборников стихов, публиковался в журналах «Континент», «Дети Ра», «День и Ночь», «Крещатик», «Нева», «Дружба народов», «Сибирские огни», «Зинзивер» и др.

        Игорь, год назад у тебя вышел сборник стихов «Мертвая вода», отмеченный самыми разными изданиями – от «Знамени» до «Новой газеты». О книге восторженно отзывались известные писатели, например, Захар Прилепин, Сергей Шаргунов… Тем не менее, никаких премий ты не за нее не получил. Чем это можно объяснить?

        Однажды мы сидели с моим издателем Евгением Степановым за рюмкой чая, и я ему сказал, что за десять лет членства в СП России не был удостоен даже самого скромного дипломчика, в то время как рядовые графоманы получают там награду за наградой. На что Степанов заметил: «Отсутствие диплома – это и есть твой главный диплом». Вот так и с премиями. Хорошо, что эта книжка нашла своего читателя и мало кого из рецензентов оставила равнодушным; меня ведь не только хвалили за нее, но и поругивали. А рецензий действительно было много, что удивительно. Не каждый стихотворный сборник получает в наши дни такую обширную прессу. Тем более что никто его не продвигал, специально не пиарил. Единственная премия, отметившая сборник, – это «Нонконформизм-2011». Я вышел в финал, но призовые места получили другие. Ну и потом, чтобы претендовать на премии – нужно на них выдвигаться. Есть такой анекдот, когда человек жалуется, что не может выиграть в лотерею, а ему говорят: «Ты сперва хоть билетик купи». А я существо ленивое, мне неохота готовить документы, куда-то их подавать, хлопотать…

        Значит, премии тебя не волнуют?

        Абсолютно. У нас в стране вообще процветает премиальный бизнес, о чем я писал в свое время в «Литературке». Появилось столько наград, что и не сосчитать. Но большинство из них не являются литературными и служат в основном для удовлетворения тщеславия лиц, считающих себя поэтами. Массу дипломов и медалей можно запросто купить. Соответственно и премии покупают. И по знакомству получают, и за выслугу лет, и деньги делят с членами жюри. Все это, конечно, позорно. И если в это дело серьезно влезать, претендуя на какие-то награды, то обязательно замараешься. Не то чтобы я был таким белым и пушистым, но в эти игры играть не хочется.

        Твой сборник называется «Мертвая вода». Название интересное, однако стихотворение, давшее название книге, меня не впечатлило. Это нечто отвлеченно-символистское с примесью народных заговоров. Почему именно «Мертвую воду» ты сделал ключевым образом? (далее…)