Обновления под рубрикой 'Перемены':

Владимир Путин и писатели
Путин и писатели. Фото: РИА Новости

От редакции Перемен: В этом выпуске Хроники Неудобной литературы — беседа прозаика Александра Карасёва с литературным критиком Кириллом Анкудиновым. Развернутый комментарий к недавно состоявшейся встрече писателей (или тех, кого назвали писателями) и Владимира Путина. Продолжение разговора о том, кому в первую очередь и почему конкретно не нужна настоящая литература (а, как мы выяснили в одном из последних выпусков Неудобной литературы, любая настоящая литература — это литература неудобная). Кого можно считать писателем, а кого нет? Чем эзотерика отличается от литературы, а литература — от религии? Каковы критерии, позволяющие идентифицировать живую прозу и отличить ее от искусственной, от суррогата? Итак, две разные, но одна другую уравновешивающие точки зрения, дающие возможность максимального приблизиться к объективной оценке происходящего сейчас с литературой и обществом. Текст публикуется без изменений, в том виде, в котором мы получили его от Александра Карасёва. (далее…)

Футурист

Метрика — размер — ритм — графика — это тот же язык стиха. Несмотря на то, что они могут восприниматься в качестве внешних признаков жизни текста, то есть только лишь как модификации формы, они работают на ином уровне, отличающимся от функций фасада (какими бы эстетически важными они ни были). Выбор определенного размера, ритма происходит оттуда, откуда идет жила, которую поэт вытягивает из себя на страницу — это больше чем техника, это — способ существования стиха. Отказ от традиционности в ритмах/размерах сразу задает направленность слову — то, с какой отчаянностью футуристы открещивались от ямбов и хореев, изламывая строфам привычные позвонки, заставляет завидовать их смелости — настолько это было неожиданное и радикальное разрушение старых форм.

В том, как Владимир Маяковский входит в литературу, есть нечто особенное. Он появился здесь в компании сомнительной шайки молодых людей, лишенных манер и старосветского литературного вкуса. С ними Маяк-й выходит на большую дорогу, манифестируя новизну — при этом, манифестация была не жестом, но прямым действием (в сочетании с традиционностью, которая в Маяковском, конечно же, чувствуется — и в замаскированном использовании традиционных размеров, и в готовности писать лирику такой силы и нежности, которая казалась неуместной тем, кто видел в нем только оголтелого бандита литературы).

Рок-звезда

Богоматерь нью-йоркских панков Патти Смит называет Маяковского «первой рок-звездой». То, почему она так говорит о нем не случайно и важно. До того как подойти к микрофонной стойке, Патти скиталась по Нью-Йорку, воображая себя незаконнорожденной дочерью Артюра Рембо, и собиралась стать поэтом. Однако что-то изменилось, и она стала не читать свои стихи, а петь их. Смит чувствует нечто, что объединяет поэзию с рок-н-роллом: их связывает одна и та же вибрация — дионисийский грув перемен, инициирующий юношей в молодых святых с расширенными зрачками. Она имеет в виду бытие Маяковского в качестве говорящего от себя — и предельно искренне, говорящего по-новому — доходя порой до вызова (претендовал ведь на место 13-го апостола) и китча (в своих «партийных» вещах), но делающего это открыто, на языке, доступном миллионам. Так потом говорили Элвис и Дилан. Поэты и рок-звезды в одном лице. И Маяковский — первый из таких. (далее…)

НАЧАЛО (Trip 1) — ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩИЙ ТРИП — ЗДЕСЬ

Фото: Ольга Молодцова

Встреча первого осеннего заката… Романтично, чёрт побери. Особенно, когда башка забита злобой, агрессией, желанием грохнуть кого-нибудь, в надежде на то, что тогда эти странные ощущения меня покинут. И вот – закат. Сквозь бесконечные тупые слезы, слезы не сострадания к самому себе, собственно, спятил я, или же видел Правду – не имеет значения, я не думаю о себе. Слезы… Слёзы сострадания? Не знаю, это не я, это не мои чувства у меня сейчас, нет, это не моё, мне передали, словно эстафетную палочку, как заразную болезнь. Я просто перестал сейчас понимать сам себя. Я – пустой. И такое ощущение, что я всегда был пустым. У меня не было ничего. Никакого смысла жизни. Если что-то подобное и появлялось в моём сознании, то проверка временем говорит тут сама за себя, ибо я не могу вспомнить свои предполагаемые «смыслы жизни» сейчас. А ищу ли я сейчас что-то вроде? Сомневаюсь.

Наблюдая закат-смешно-сквозь слезы – я бы даже, быть может, назвал бы их крокодильими. (далее…)

Я

ХХ лет без Майка. Это мне — 20 лет. Я родилась в тот же год, в который он ушел под скромные аплодисменты свалившегося со стены постера Марка Болана. Было это в 91-м году, я же появилась здесь в самом конце 90-го — разница 9 месяцев. Это означает, что существовал какой-то промежуток, в который мы оба были живы и даже жили в одном городе, я — в маминой-папиной рабочей общаге в районе Нарвской, он — в своей расхлябанной советской коммуналке строгого режима на Петроградской стороне, уже один, без какой-либо Сладкой. Он уже не был столь блестящ тогда; но теоретически даже такому, позднему Майку, к концу прекрасной эпохи ставшего напоминать потерявшего заповедные земли короля, я бы все равно стала поклоняться.

Марк

Майк и Марк двигались параллельными курсами: в разных временных промежутках, в разных пространствах, но в итоге с одной древней песней на двоих, которую, по словам Кита Ричардса напевали еще Адам и Ева. Эта песня  говорила через каждого из них — М и М — разными способами: один был гламурным акыном, другой — блюзовым, но суть у этого явления не меняется, в отличие от изменчивых определений, варьирующихся в зависимости от преходящих условий. Поле, на котором оба они играли — одно; другое дело, что Майку приходилось в него выходить и воевать там в одиночестве (не то что бы у него был недостаток в друзьях, женщинах, собутыльниках, слушателях или свите из ангелов и демонов, идущих по правую руку гитариста; и не то что бы Марку так уж повезло с толпами истерических тринадцатилеток, швыряющих свои первые лифчики на сцену малой арены Уэмбли — пасть в бою можно не только потому, что твоя армия слишком мала, но и получив пулю от своих же).

Майк свое недополучил (речь не о пуле) — это ясно, и опустился закатившейся звездой от отчаяния да от того, что его время, такое цельное и осязаемое раньше, начало крошиться до той степени, что ко второму десятилетию следующего века от него остались одни объедки. Возможно, Майку повезло не увидеть то, что «случилось с подростковой мечтой» — не повезло нам: топтаться в этих новых временах [застоя], уже без него, под сомнительные саундтреки. (далее…)

НАЧАЛО (Trip 1) — ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩИЙ ТРИП — ЗДЕСЬ

Неизведанные созвездия

В моих глазах звёзды отражаются зеленым светом. Я наблюдаю уже так долго, что голова кругом… Смотрю наверх, в ночное небо, и не так страшно становится.

Ведь всё стало совершенно иначе, не так, как было на прошлой неделе, например. Я больше не лежу на животе. Я скажу больше – я не спал уже двое суток. Что-то невообразимое творится в моём сознании. Что-то, полное необоснованного страха, ненависти и какой-то горечи.

Создаётся впечатление (ощущение?), что у меня открылись глаза на очевидное, однако ж, это очевидное вряд ли возможно объяснить словами, только почувствовать. Как раз подобное и называют «выше слов», только при этом не подразумевают ничего такого… Ну, о чем обычно говорят «Выше Слов»? Любовь, наверное. Так вот, нет всего этого, одна лишь невыносимая боль. Как миллионы мерзких секретов, которые я пообещал никому не рассказывать.

Я пытался спать дома после того случая с зеркалом. Нет, даже не то что спать. Я пытался там остаться ЖИТЬ. Ну и спать, соответственно. Я пытался забыть то странное видение, даже при этом не убеждая себя в том, что мне это показалось спросонья, от недосыпания, ну или что-то вроде этого… Я не пытался, потому что видение было слишком чётким, чтобы оказаться лишь иллюзией. Однако этим, увы, и не ограничивалось, ибо видение это было каким-то… ЗНАМЕНИЕМ, наверное… СИГНАЛОМ к действию, которое мне неизвестно. И обретение Нового Взгляда. Всё это не просто так, это что-то, требующее ответных действий. Я не могу выкинуть всё это из сознания, большая часть мыслей – о ней. Девушке (женщине?) в зеркале, с завязанными глазами. (далее…)

ПОБЕГ. титульная страница машинописной версии

С чего начать знакомство с Неудобной Литературой? Такой вопрос получил я в комментариях к предыдущему выпуску нашей Хроники. Как и обещал, отвечаю на него. Естественно, мнение это мое личное.

Наиболее фундаментальным из текстов Неудобной Литературы я считаю роман «Побег» Суламифа Мендельсона. По сути, это даже не текст, а отдельный, искусно созданный мир, внутри которого – еще множество миров. Универсум. Но это не совсем герметичная сфера, а наоборот – мир «Побега» связан с миром объективной реальности множеством невидимых проводов, по которым данные постоянно передаются в обоих направлениях, сообщая роману особого рода подвижность, живость и действенность. Поэтому можно погрузиться в «Побег» и несколько часов просто жить там. (там, а не здесь). А можно одновременно – жить и там, и здесь, соотнося события этого романа с событиями собственной жизни, как бы играя в некую интерактивную, зеркальную игру.

Я согласен с теми, кто писал мне о некоторых стилистически спорных моментах и шероховатостях этого текста. Но я думаю, что эти шероховатости свидетельствуют о присутствии того природного элемента, который называется стихией. Ведь стилистически безупречные вещи неизменно вызывают нехорошие подозрения: если текст слишком отполирован, то очень велика вероятность, что перед нами фальшивка. В поп-музыке этот феномен называется словечком «перепродюсированность». То есть – излишне вылизанный текст в большинстве случаев просто умерщвлен беспардонным вмешательством сознания и вкуса, порабощенного культурой. Непростительным и своевольным вмешательством в дела дикой природной стихии. В романе Томаса Манна «Доктор Фаустус» об этом сказано так: (далее…)

Потому что она не сообразила, чья она наследница и против чего направлена. Она наследница христианства (или скажем так — Средневековья), устремления вверх, к духовности, а направлена против низости, низменности, максимум – против телесной вседозволенности, против Нового времени. Сообразила б – вот тогда б и началось Новейшее время. Но не сообразила. Или забыла к концу ХХ века, если раньше помнила.

Потому писателю, смутно угадавшему эту несостоявшуюся дорогу, так непереносимо было видеть заброшенных в Среднюю Азию молодых людей служить во внутренних войсках СССР накануне краха последнего, эту опасность опустошения душ.

Я говорю об Олеге Павлове и его цикле рассказов «Караульные элегии» (1990). Каждый рассказик, как бы короток он ни был, заставляет пережить колоссальное томление души.

Вот глянем на первый, «Тайная вечеря». Первый абзац:

«К сумеркам мухи пустынные летали тяжело, дремотно и предпочитали вовсе не летать, а опуститься солдату на плечо или на веко, чтобы отдохнуть. И солдат доставлял их туда, куда надобно им было прибыть по мушиным хлопотам: в столовку, на параши или в больничку».

Это ж надо! – «на веко». И, понимай, добитый за день – жарой или муштрой – солдатик муху не сгонит… И этот его кругозор, мушиный… Эти ценности: столовка, параша, больничка… (далее…)

Никто и никогда не узнает этой чертовой правды. Ее настолько много, что  невозможно открыть ее всю. Знать правду и скрывать — быть в разладе с самим собой. Доводить изможденное сознание до губительного отчаяния.

Помнить о проблеме.

Забыть прошлое.

Исправить ошибки.

Влиять на больную психику. Давить на разум. Заставить поверить.

Довериться и ждать.

Терпение помогает идиотам. А психам?! Думать — это прежде всего.

Взрослеть. Быть собой. А ты сможешь?! Научусь.

Нужно научиться быть нормальным. Необходимо.

Тайны за дверью — это не значит, что все потеряно.

Проверки. Иногда срабатывают. Контроль — вреден. Бесполезен.

Но так надо. Так интересней. Любопытно?! Да..заведомо.

Hate. Apathy.

17 минут:36 секунд — движение мысли на сегодня. Стоп.

НАЧАЛО (Trip 1) — ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩИЙ ТРИП — ЗДЕСЬ


Фото: ZedZaP…/Flickr.com

Газеты? Газеты – это просто смешно, особенно в наши дни. Собственно, как и телевидение, ведь там лапшу на уши вешают, люди глазами – хлоп, хлоп! – и едят всё это, как дерьмо. Противно…

К чему же это я, собственно? Конечно, к тому, что я снова лежу на животе, несмотря на запреты со стороны прессы. Только сегодня мне действительно плохо. Как-то по-странному плохо, как будто наелся скорби, а она там внутри разрастается, как дрожжи. Скорбь. А что такое скорбь в моем случае? Если бы я знал ответ на этот вопрос, возможно, мне было бы легче. Наверняка, я бы просто нашёл противоядие от своего скверного состояния.

Что же на самом деле творится позади меня? Стоит лишь оглянуться – и я вижу привычную пустоту, как всегда. Тошно… Но не всё так просто. Не верю в истории с призраками, но чертовщина какая-то вокруг меня всё же творилась всегда, взять хотя бы историю с обваренным дедом

Глядел сегодня в зеркало. Не так, как обычно… Если бы «как обычно», я бы выразился иначе — «смотрелся» или что-то вроде того, не знаю… А я – ГЛЯДЕЛ. Играл в «Алису в Зазеркалье». Не зря же всё это, в конце-концов. Все эти истории про зеркала… Что-то будто заставило меня заниматься подобными глупостями. Смотрел не в зеркало, а в ЗЕРКАЛЬНЫЙ мир, на себя в этом мире. Скука полнейшая, но почему-то… Почему-то так вышло.

И я увидел за своей спиной нечто. Нет, не Нечто, а кого-то. Женщину, прямо за своей спиной, в грязно-розовом платье. Глаза её были обмотаны бинтом, светлые длинные волосы растрепаны… Она просто стояла рядом, не шевелясь, будто манекен, что ли, не знаю, неверное сравнение, быть может.

А я… Я просто потерял дар речи, потерял возможность элементарно пошевелиться, просто стоял, как вкопанный, в страхе оглянуться, хотя, пожалуй, если бы она и вправду бы стояла за моей спиной в МАТЕРИАЛЬНОМ мире – быть может, мне бы стало действительно спокойнее. Но я знал, что это – что-то другое. И что это Другое явно не хотело быть замеченным, просто так получилось, ибо, ГЛЯДЯ В ЗЕРКАЛО, я приобрел ИНОЕ ЗРЕНИЕ, позволившее мне увидеть совершенно иной мир, хотя, по сути, я увидел лишь женщину, стоящую позади меня.

Если бы я и захотел бы сказать ей что-нибудь, спросить о чем-то, – я не смог бы, ибо страх сковал меня полностью. Я столкнулся с потусторонним, и это уже не безобидные статейки в глупых газетах, разжижающих мозги человечества. Это не игра в ассоциации, когда найдя странные совпадения, ты начинаешь убеждать себя в том, что не всё так просто в этом мире.

Это – нечто, переворачивающее всю жизнь. Встреча с призраком (как самое НАИВНОЕ объяснение увиденного, ибо, может, речь идет просто об ином мире, необязательно с мертвецами). (далее…)

В  честь годовщины печального события в Нью-Йорке вновь вяло вспыхивают дискуссии в стиле «Могли ли талибы самостоятельно выполнить пару фигур высшего пилотажа и влететь в башни ВТЦ, да еще так, что их стальные каркасы обрушились внутрь». «Вяло» — потому что ведь «вменяемым людям все и так ясно». Теории заговора не оправдывают себя.

Но, наверное, надо оговориться, что понимать под заговором. Если Инопланетное Еврейское Правительство, это одно дело, а если «заговор» государственной тайны — другое. Охраняемые государством секреты, говорят, существуют. Есть сроком хранения на двадцать лет, на сорок, на семьдесят, на «сколько угодно». Кто особенно будет интересоваться, того могут и толкнуть под машину. Однако обывателю о таких «страшных» вещах не хочется задумываться. (далее…)

Итак, вместе с Александром Карасевым, Олегом Павловым, Виталием Амутных, Андреем Бычковым и другими современными писателями мы пришли в конце прошлого выпуска Хроники к выводу, что в России сейчас с литературой творится форменный швах. Настоящая литература в условиях российского рынка вытеснена на обочину, ее просто невозможно становится создавать, потому что писатель умрет с голода, если будет создавать что-то настоящее (а не халтуру на потребу массовому читателю или, например, не массовому, а премиальному, что тоже предполагает некоторую степень искусственности и фальши, не имеющей отношения к настоящему искусству). Повторю слова Александра Карасева: «Платят за халтуру, бойкие имитации, конъюнктуру, рыночную и премиальную» и «искусство оценивается не как искусство, а как товар. То есть, искусство проигрывает имитационному продукту».

«Критика и толстые журналы и все структуры, которые заявляют о поддержке литературы, работают сейчас на самом деле на оболванивание потребителя».

И выходит, таким образом, сейчас «литература в России уничтожается» и «сейчас страшные вещи творятся, настоящее преступление, коллективное самоубийство. Великая культура, литература России уничтожается. Страна переводится в разряд колонии, сырьевого придатка» (Александр Карасев).

Тема очень интересная и важная. Для многих читателей нашей Хроники (для писателей, для критиков, для издателей и редакторов) – это в буквальном смысле вопрос жизни и смерти. Вопрос выживания. И вопрос внутреннего выбора и самоопределения. Как быть дальше?

И, похоже, это развязка хроники проекта Неудобная Литература. (далее…)

НАЧАЛО (Trip 1) — ЗДЕСЬ

Коллаж из газет, Мартин Хесселинг
Коллаж из газет, Мартин Хесселинг

Я лежу на животе. Я всё чаще лежу на животе. Будто какая-то тайна, ритуал, о котором мало кому известно. Можно читать газеты. Читая их, постоянно-всегда сможешь найти ключик, намёк на то, что ничего не бывает просто так. Нечто, открывающее глаза, но при этом так и остающееся всего лишь прессой. И глаза действительно открываются, правда, этого просветления хватает лишь на пару дней, наверное. И это… Странное какое-то ощущение. С такого вряд ли тут же побежишь в церковь, хотя мне почему-то кажется, что именно церковь в данном случае и способна продлить это ощущение, пронести через всю оставшуюся жизнь. Впрочем, это лишь мои домыслы, мало общего имеющие с видением действительности. (далее…)

О Фариде Нагиме мне (а заодно читателям Перемен) рассказал Валерий Былинский. Потом мы публиковали отрывки из романа «Танжер», который, по по всем признакам, чистая неудобная литература… Потом были две очень сильные пьесы: «По пути мужчины-черепахи» и «Стол Геббельса». А еще через некоторое время я прочитал в романе Валерия Былинского «Адаптация» такие строки: «Однажды мы с Сидом ездили к его приятелю за анашой в Переделкино. Мимо нас, когда мы уже находились на перроне, пронеслась электричка – и загудела так, что Сид заткнул руками уши и, кривясь всем лицом, выхлестнул: «Ревет как слон!». А потом, когда мы шли обратно, и на подъезде к пешеходному переходу зазвучал дальний электропоезд, я добавил: «Как раненый слон». И сказал, что слышал в Египте о пьесе с похожим названием «Крик слона». Сид сообщил, что знает ее автора: это его приятель, к которому мы только что заходили. Я вспомнил: сидит в темноте, ровный, прямой, темно одетый человек, вежливо и без улыбки смотрит вперед и одновременно в себя; курит косяк. Он выглядел, как колонна – только тонкая и худая. За ним на стене висел застекленный портрет Рудольфа Нуриева. Да и сам он на него похож, это…. Как его? Фарид… как его … Нагим».

Художественный Нагим (в исполнении Былинского), может, и отличается от реального. А может быть и вовсе это два разных человека. Хотя, выходит, пьесу «Крик слона» написали оба… Nevermind…

К этому стоит, наверное, добавить еще, что коллектив редакции журнала «Дружба народов» недавно выбрал Фарида Нагима заместителем главного редактора, вместо умершего Леонида Теракопяна. («И все-таки кое-что — постепенно и медленно — меняется!» — подумал я, узнав об этом.)

Читаем теперь ответы Фарида Нагима на вопросы Неудобной Литературы.


Есть ли среди Ваших знакомых писатели, чьи тексты отказываются издавать, хотя эти тексты вполне достойны быть изданными и прочтенными публикой? Если возможно, назовите, пожалуйста, примеры. Каковы причины отказов?

Видимо, я все еще надеюсь изменить мир. И поэтому мне хочется чтоб такие писатели и такие тексты существовали. Эти произведения представляются мне кардинально отличающимся от всего ранее написанного, энергичными, абсолютными, живыми, способным воплотить рай на земле, но дьявольские силы противостоят этому.

Или же это текст — парадоксально экстремальный, вызывающе жестокий, переворачивающий обрыдшую обыденность бытия, чью публикацию тормозят пугливые, закосневшие ханжи. Скорее всего, такие тексты имел в виду Ярослав Могутин, обещавший книги, за которые могут арестовать на всех таможнях всех миров. Но, к сожалению, и в литературе он был слишком увлечен одной темой, от чрезмерного увлечения которой его справедливо предостерегала Наталья Медведева. Теперь он успешный фотограф, вы знаете. Он сам так себя называет – «успешный».

Ближе всех к идеальному тексту подвинулся Лев Толстой, титаническим усилием он уже заворачивал край нашего неопределенного бытия, приподнимал полог занавеса, за которым все ответы и простейшие инструменты по обустройству идеального мира. Лев Николаевич едва-едва не стал первооткрывателем и правителем этого мира, новым богом, наверное. Думая о нем и вправду на долю секунды уверишься, что могло такое быть все же. (далее…)

Недавно в журнале «Новый Мир» были опубликованы главы из «Дневника больничного охранника». Авторское предисловие в этой публикации было значительно сокращено. Перемены публикуют полную версию предисловия. В нем Олег Павлов рассказывает о своем армейском и больничном опыте и — о литературе, времени и реализме. Цитата: «Я убеждён, что литература нужна как правда. Опубликованное я, действительно, понимал как свидетельство – но о том, что виделось мне общей жизнью, народной, и о времени. Правда фактов за сроком давности лишается своего смысла. Но если лишь человек может быть источником правды, то, передав его состояние в конкретных обстоятельствах, мы и узнаем настоящую, подлинную правду».
Редакция Перемен

* * *

Время – это мы сами…

Помню, что хотел забрать кружку. Но парень, новенький, взял именно мою и уже пил чай, болтая с медсёстрами. Меня не замечали, со мной распрощались – а я почему-то замер и стоял, будто выпав из времени, пока не осознал: она, эта кружка, больше не нужна мне, хоть это единственное, что было моим – что можно подарить, забыть, потерять, оставить. Может быть, кто-то потом считал её своей… Почему-то я думал об этом.

Первый раз и я вышел на подмену: в скоропомощной стоматологии напился майор из академии, который выходил там в ночные. Пьяный майор беспробудно спал прямо на посту…. Так я принял своё первое дежурство. Зубные врачихи, пожалев, налили мне спирта. Для храбрости. Но в ту ночь не случилось ничего особенного, как я потом понимал. В зале обнаружили бомжа: спал и обмочился, выдав себя, хотя одет был прилично. Один человек сидел в очереди – и у него вдруг начался эпилептический припадок, которых я никогда не видел, и впал в ступор, подумав, что он у меня на глазах умирает. А под утро заявился пьяный парень в джинсовой куртке, вытащил из-за пояса пистолет и страдающе попросил, чтобы я подержал у себя, пока он сходит к врачу… Я не стал возражать и даже не задавал вопросов. Это был боевой пистолет Макарова. Вернул его, когда страдалец очень быстро освободился: напуганный, скисший. Сказав, что передумал… Боялся боли, не верил в наркоз… «Какой наркоз, бутылку водки выпил – а он, сука, болит!» Когда человек с пистолетом за поясом скрылся, от меня отхлынула мучительная тяжесть, которой всё это время наливался как свинцом – и стало так легко, будто бы это пролетел мимо и скрылся пьяный шальной ангел смерти. За спиной храпел майор. Но я его не будил. В семь утра я сдал дежурство его сменщику – и расписался, что за моё происшествий не было.

Я начал записывать: сценки, фразочки. От впечатлений. Потом это стало единственным способом вырвать себя из отупляющего их потока, когда приходил домой с дежурств. Казалось, слышу, вижу, чувствую – и не существую. И когда пишу – помню не себя, а чьи-то лица и голоса. Поэтому не ставил никаких дат, не было смысла. Только если год проходил – это что-то значило. 1994… 1995… 1996… 1997… Сколько людей осталось в этих записях, я не могу осознать – а было их тысячи. Приёмное отделение обыкновенной городской больницы. Вроде бы одно и то же. Подъехала скорая – и кто-то ещё поступил. Не было дня, чтобы на моих глазах кто-то не умирал. Но ко всему привыкали. Дежурили сутками, чтобы получать больше, набирая смен, кто сколько может. (далее…)

Некоторые писатели страдают крайней степенью снобизма. Типа: вот мы – писатели, а вы кто?

Они (эти писатели) полагают, к примеру, что никто, кроме них, не может (просто не имеет права!) написать, скажем, роман…

Я вижу в подобном отношении писателей к людям неотъемлемые признаки бреда.

По-моему, любой человек, который способен написать роман (найти в себе силы написать роман) – должен это сделать. Потому что написать роман (не просто слепить сюжетец и там так и этак повертеть его, но — написать настоящий роман) — это работа над собой. Дающая, как минимум, бесценный психотерапевтический (а заодно и стилистический да и просто жизненный) опыт.

Ведь, что такое, в сущности, роман? Многие литературные критики (и многие писатели тоже) полагают, что это такой жанр художественной прозы, отличающийся такими-то характерными особенностями. И это так! Но это — не отменяет главного: написав роман, человек приобретает некую новую степень осознанности. Даже если и не ставит перед собой такой задачи.

Денис Драгунский недавно в своих ответах на вопросы Неудобной Литературы написал, что: не следует «путать литературу с психоанализом – вернее, с «само-психоанализом». Почему? – тут же спросил я виртуального Дениса Викторовича, прочитав это утверждение. И Денис Викторович тут же ответил: «Потому что психоанализ – это работа с аналитиком. Понимание себя рождается в общении с другим». Вот и поговорили.

Эмоциональный выплеск Льва Пирогова (чей любимый писатель Аркадий Гайдар, всю сознательную жизнь, кстати, только и делал, что практиковал литературу как бесконечный психоаналитический сеанс, помогавший ему справиться с неврозами и прочими муками душевными, о чем подробнее читайте тут), так вот: выплеск Пирогова (удаленный автором из ЖЖ, но сохранившийся в Хронике Неудобной Литературы) вспоминается мне по этому поводу. Льва тогда буквально заклевали знатоки и ценители литературы и философии, так и этак скандируя насчет некоторой «банальности» продвигаемого Пироговым романа «Адаптация». В ответ Лев рассвирепел и дерзко бросил им: да вы ведь просто кучка некрофилов! Почему? Да потому что вы любите литературу не так, как я ее люблю. То есть не жизнь в литературе вы любите, а любите в ней буквы, слова и складные предложения. В которых, самих по себе, нет ни жизни, ни красоты, ни живого смысла. А есть только приемы, мертвый эстетизм и игры бесплодного разума.

Впрочем, пусть лучше он сам повторит:

«Я сейчас читаю рассказ, в котором среди прочего идет речь о маленьком мальчике, оставшемся сиротой. И давлюсь комками в горле. Я его уже второй раз читаю и второй раз давлюсь. Перед этим читал роман, там был безнадёжно больной младенец — и тоже давился! И мне эти произведения очень нравятся. И мне не то чтобы похер, — я не различаю, как они там написаны. Как совершенно верно заметила Колядина, мужчине должно быть похер, какого размера задница у любимой женщины. Или что там. Околососковые кружки.

Я читаю сквозь это. Для меня литература не имеет значения. Я, как надеюсь и все люди, не считая кучки экзотических некрофилов, не люблю литературу. Что там с ней, мне всё равно. Мне интересно лишь то, что эта литература делает: успокаивает, развлекает, будоражит, искушает, совращает, возбуждает, лечит, калечит. Но — это делает не она. Не литература. Не окно показывает вид за окном. А кто? Не знаю. Можете сказать «я сам себе его показываю». Может — как-то иначе».

Дальше можно не цитировать. Потому что дальше Пирогов скатывается в постсоветскую риторику насчет литературы смысла, и нам становится понятно, что тьма неведенья заполонила разум этого некогда столь крутого и революционного литкритика. То есть понятно становится, что говорит он уже как-то несколько не о том… Не о том, о чем говорю я, призывая каждого, кто может найти силы написать роман, — непременно сделать это.

Что будет, если каждый человек, способный написать роман, сделает это?

Что вообще означает «способность написать роман»? (далее…)