Скорей всего ты уже думал над тем, дорогой мой читатель, что, собственно, в русском языке — в его, так сказать, экспрессивном срезе — означает самое ходовое, самое емкое, самое крепкое и коренное словосочетание, — словосочетание, которое в звучащем своем аспекте от частого употребления (совсем как графитовый грифель карандаша) стирается до едва различимой аббревиатуры. «ЕБТЬ»; но зато в своем подлинном глубинном бытии стоит твердо, как в короне бриллиант, играющий всеми гранями своего смысла под лучами света, падающего на него от каждого нашего прикосновения к этой нетленной святыне.
Когда мы подчас в сердцах вдруг воскликнем: «еб твою мать!» — это звучит почти как заклинание. Нет, ты только прислушайся, брат мой, — «ЕБ ТВОЮ МАТЬ!!!» Речь здесь идет, конечно, не о какой–то конкретной матери, а о чем–то другом: о чем–то значительно большем и более значительном. О чем же? Быть может, некий намек нам даст тот факт, что считается неприличным ругаться при женщинах. И женщинам (по крайности так было раньше)! Почему?
Дело вовсе не в том, что такого рода выражения как–то особенно неприличны — нет! — они просто сакральны, а сакральное, как известно, — всегда табу, ибо оно оскверняет. Вот потому–то матерщина и называется сквернословием. И еще: о матершиннике говорят, что он выражается. И действительно, читатель, в матерщине выражается, проявляется, выходит наружу из глубины та религиозная сущность, которую я все никак не решаюсь назвать. Не решаюсь, но постоянно пробую: ведь то выражение, которое мы сейчас разбираем, — еб твою мать! — есть матерщина по преимуществу. По нему матерщина и называется матерщиной, а раз так — в матерщине выражается для нас ушедшая в недра народа религия Ебаной Матери Сырой Земли.
***
Когда я вошел в дом, возникло некоторое замешательство — оба они замолчали, видимо не хотели, чтоб я слышал их разговор. Хотя что ж тут такого? — ничего особенного я не услышал, разве что до моего прихода они обсуждали что–нибудь, что не должно было коснуться моих ушей? Странно. Марлинский прятал глаза, а Бенедиктов с безразличным видом помешивал ложечкой чай. Двуличная тварь! — только что предлагал мне сделаться «отцом всех лыжников» (то есть, фактически, утвердить новый закон) и вот уже пожалуйста — проповедует Марлинскому свои охранительные принципы, нерушимость, и твердость вечных железных законов — диалектик! Не то, чтобы я не понимал его (чего уж тут — логически все верно), — но, согласитесь, одно дело формальная диалектика и совсем другое, когда с ней вдруг сталкиваешься на практике: трудно дышать из–за дурного духа в этом загнивающем в себе болоте, все течет, переливаясь из одного в другое, не границ, ни одна вещь не является сама собой, но всякая означает все что угодно, не исключая себя. Поэтому можно говорить все, что угодно, — не ошибешься! — ибо ошибиться можно только там, где есть твердые границы, установленные законом противоречия. Впрочем, там, где есть эти границы, нет жизни; а где нет жизни, там царствует смерть — эта нелепая ошибка жизни, возжаждавшей истины.
Итак, мертвец — тот, кто совершил ошибку. Истина — это смерть. И я подумал, что Бенедиктов подталкивает, пытается вывести нас на путь истины, меня и Марлинского — обоих по-разному, — пытается нас обмануть, сам оставаясь в тени своего тухлого болота. Змей–искуситель, искушающий истиной, ты ошибёшься по крайней мере во мне.
Короче говоря, мне было неприятно, что для меня у Бенедиктова были заготовлены одни слова, а для Марлинского — совсем другие. Но пусть это даже будут одни и те же слова, пусть даже он нам говорил одно и то же — тем более неприятно. И в конце концов Фал Палыч отлично понял, что мне это будет неприятно: он замолчал, помешивая ложечкой в стакане свой остывший чай. Оставим это.
— Наговорились? — спросил я.
— Да, вполне.
— Ну так пора — как раз успеем на Гагаринскую электричку. Не провожай нас, Марли.
— Так мы еще увидимся, — сказал Бенедиктов. — Пока.
— Пока.
— Пока…
ПОБЕГ.