Обновления под рубрикой 'Литература':

НАЧАЛО — ЗДЕСЬ.

    Отец света – вечность,
    Сын вечности – сила;
    Дух силы – есть жизнь –
    Мир жизнью кипит?!!

    А. Кольцов

1837 г.

Весною только что протекшего (1836) года был дан в первый раз «Ревизор». «В «Ревизоре» я, по крайней мере, много смеялся, – писал Тургенев, – как и вся публика».

Некоторое время спустя вышла опера «Жизнь за царя» («Иван Сусанин», Глинка – Розен). «В «Жизни за царя» я просто скучал. Г-жа Степанова (Антонида) визжала сверхъестественно… Но музыку Глинки я всё-таки должен бы был понять», – позже вспоминал Иван Сергеевич. Любители словесности, ограниченным числом выписывавшие «Современник», так как Пушкин не стал ещё объектом всеобщего обожания, почитали любимцев тогдашней публики – Барона Брамбеуса (Сенковский), а также писателя-декабриста, прапорщика Александра Марлинского (Бестужев), которому оставалось пару другую месяцев до трагической стычки с горцами на мысе Адлер.

«Большой выход у Сатаны» Брамбеуса считался верхом совершенства, «плодом чуть ли не вольтеровского гения», а критический отдел в «Библиотеке для чтения» – образцом остроумия и вкуса. На Кукольника взирали с надеждой и почтением, хотя и находили, что «Рука всевышнего» не могла идти в сравнение с «Торквато Тассо», – а Бенедиктова заучивали наизусть… «С тех пор прошло с лишком тридцать лет, – отмечал Тургенев в 1868 г. – Но мы всё ещё живём под веянием и в тени того, что началось тогда; мы ещё не произвели ничего равносильного. …Время, повторяю, было смирное по духу и трескучее по внешности; но таланты несомненные, сильные таланты действительно были и оставили глубокий след». (далее…)

НАЧАЛО — ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩЕЕ — ЗДЕСЬ

Божественная двойственность или двойственность божественности… Гомер, Данте, Шекспир, Рафаэль, Вивальди, Моцарт, Гейне, Пушкин, Тургенев… – «Бог, – говорит Гёте, – есть всё, если мы стоим высоко; если мы стоим низко, он есть дополнение нашего убожества». – Взятый извне, список этот выглядит довеском к бережно лелеемой нами отчуждённости, душевном безразличии к судьбам мира, и наоборот – суть имён обожествляется в содержании причастности к мировой истории, изживая идолопоклонство, следы которого просматриваются едва ли не во всех срезах жизни, создавая «религию стереотипов» (Свасьян К. А.), состоящей в неосознанной привычке «сотворить себе кумира», примитивно налепить «божественный» эпитет ближайшему сценическому герою. А ведь слышались упрёки и в «двуличии», историческом «лукавстве» Тургенева (Б. Садовский), какая уж там божественность!

– Мы ещё не решили вопроса о существовании бога, а вы хотите есть! – На то и звали Виссариона «неистовым», что остановить его, распалённого, с прилипшей прядью волос, в поту, кашляющего, – не так-то было легко. Но Белинский Тургенева любил – всего, зная и силу его, и слабость: «Что мне за дело до промахов и излишеств Тургенева, – говаривал он, – Тургенев написал «Парашу»: пустые люди таких вещей не пишут». – Чувствовал – Тургенев беспредельно выше его, образованнее и талантливей: а вот же, занимает место ученика, – оттого было несколько покровительственным, несколько «свысока» его отношение к Тургеневу, на которого рассчитывали больше как на союзника в некоем деле для осуществления «честных» целей (борьба с крепостничеством, николаевским режимом, с «мерзостью настоящего, неопределённостью будущего»), своею холодностью и безразличием чуть не отлучив Тургенева от литературы вовсе («Грустно было бы думать, что такой талант – не более, как вспышка юности…») – вот удружил бы нам Белинский! (далее…)

К 100-летию Октябрьского переворота, или Великой Октябрьской социалистической революции

«Какому хочешь чародею отдай разбойную красу», — разрешал Блок Руси, он называл её своей женой. И накликал: осенью 1917-го чародей пришел за своим. Он был лыс, картав, невысок ростом, зато с харизмой. Русь не устояла.

Сарынь на кичку

Не только в ссылках, эмиграции, подполье готовилась русская революция. В салонах, в поэтических кафе, в редакциях эстетских журналов мечтали о революции, призывали ее. Люди жаждали свободы, равенства, братства, социальной справедливости – всего этого действительно не хватало. Революция казалась (а может быть, и была) единственным выходом. К тому же, она хорошо вписывалась в идею русского мессианства. И Серебряный век перьями своих лучших поэтов готовил для нее психологическое (и идеологическое) обеспечение.

В 1905-1907 годах свои вязанки дров к революционному костру споро несли Гиппиус, Мережковский, Сологуб и многие другие. Утонченный Бальмонт клеймил: «Наш царь – Мукден, наш царь – Цусима,/ Наш царь – кровавое пятно,/ Зловонье пороха и дыма,/ В котором разуму темно./… Он трус, он чувствует с запинкой,/ Но будет, час расплаты ждет./ Кто начал царствовать – Ходынкой,/ Тот кончит – встав на эшафот». Стихи были так себе, но искренние. И, увы, пророческие.

Когда началась Мировая война, поэты (опять же в большинстве) оказались пацифистами, что тоже способствовало росту их революционных настроений. Кроме того, поэты простодушно верили, что императрица Александра Федоровна стала хлыстовкой, но притом остается немкой и интригует в пользу брата Вильгельма, что все зло от Распутина и в прочие сплетни. Быть монархистом считалось не комильфо.

Революцию ждали, революцию хотели. И даже странно, что один только Маяковский почти угадал в 1915-м: «Где глаз людей обрывается куцо/ Главой голодных орд/ в терновом венке революций/ грядет шестнадцатый год». (далее…)

На пузатую церквушку, с карачек глазевшую из-за угла, он перекрестился с таким размахом, что от него шарахнулись:

— Поп!

Ничуть он не был похож на попа, он был вызывающе одет, на него оглядывались. Недавно перелицованное, почти новое летнее пальто, шерстяное, кашне-самовяз, шляпа.

— Буржуй недорезанный, — бросали ему вслед, и это тоже не подходило.

Еще до Революции, на второго года войны он твердо решил стать летописцем. Отечественным Саллюстием! За горло брала всепроникающая мерзость распутинщины! Как если бы весь Питер заключили в душную атмосферу дворцовой спальни на исходе ночи, когда сбраживаются в ней запах мочи и пота. Словно всякого мыслящего человека заставили быть свидетелем того, чего вообще ненадобно видеть русскому!

Его замысел, уже поглотивший несколько толстых тетрадей, одобрила сама Зинаида Николаевна Гиппиус, женщина неженского ума и неженских интересов.

В желтоватый мундштук слоновой кости она вставляла папиросу – получалось неизмеримо! – и говорила сквозь змеившийся у губ клубок:

Вы – Серж Свиягин. Свияга впадает в Волгу. Ваши предки, уверена, были в царских полках, когда Грозный брал Казань. Да… с такой кровью несладко рассматривать тот жидовник, в который превратилась нынче столица империи. Почитайте-ка ещё немного.… С того куска, он начинается: « И перекрасившись, они сделали подлинными…»

Он помнил, что читал тогда:

«…Точно благородного скакуна, они повлекли мою родину по всемирной грязи, по своим отбросам, они внушали ей, что это и есть единственный путь. Сброд правил бал в столице. Торгаши и банкиры заняли место тех, кто ушел на фронт. Каждая ночь царицы обсуждались в прокисших пивных. Народ роптал, не потому что скуден и чёрств был его хлеб, а потому что спекулянты бесстыдно перепродавали снаряды, отлитые рабочими Петрограда, немцам. Ни один из рычагов власти таковым не был. Министры, подобные сгнившим жердям, не могли удержать обветшавшего правления. Чем далее, тем более укреплялось мнение, что, ежели фронт ещё стоит, то обе столицы империи сданы внутреннему врагу, войны не объявлявшему. Всякий, кто воротился бы из Ставки на вопрос, чем занят государь, говорит: ворон стреляет. Эти слова уже стали крылатыми. Очевидно, ими и станут определять наше время потомки…»

Колыхая змеящийся клубок дыма, привычно лаская его вялыми губами, Зинаида Николаевна попросила:

— Только, ради бога, не спешите. Не ходите с вашими откровениями по редакциям. По моему разумению – убьют! Говорят, это нынче совсем просто.

До редакций ли было в ту пору?

Центром свихнувшегося с оси земного шарика ощущал себя Свиягин. Ему было противно, но он не мог не видеть, что люди вокруг говорят и делают вовсе не то, что должно. Война и голод вгрызались в оконечности страны, а столица – её коронованное сердце – жила хмельной, беспечальной жизнью; она ложилась на заре и пробуждалась в сумерках. Чтобы быть терпимыми помощниками деньги должны знать своё место; сейчас цены были спущены с цепи и заменили собой экономику.

Он не ошибался – с каждым днем Петроград становился женственнее. Нет, гладких, нагловзорых мужчин-земгусаров хватало, но самцы сделались обаятельно расчетливыми и опасными, а прекрасный пол с наслаждением предался неприкрытому цинизму. Состоятельные женщины города, проводив на смерть отцов, мужей и братьев, праздновали свободу. Эй, побольше восточных, приторных сладостей, заморских фруктов, густого тяжелого вина и цветов без запаха; пусть все обобьют шелком и не смеют убирать объедки и замаранное бельё – наша Свобода приходит без штанов, шагая по блевотине, пусть все видят, сгорая от зависти!

Воспоминания вдруг разом обрезало, как гильотиной, сверху вниз, поперек вчерашних слов. Перед глазами одно настоящее – разворованная Россия, Гражданская война, бесприютная весна в голодной Москве… (далее…)

Антонен Арто в 1926-27 гг., фото Мана Рея

В России Антонен Арто известен преимущественно как автор трактата «Театр и его двойник». По-прежнему остаются в тени текстовые, графические и аудио-визуальные опыты, сделавшие Арто одной из ключевых фигур модернизма. Из 26 томов галлимаровского собрания сочинений переведены не более пяти: на русском языке представлена лишь небольшая часть огромного наследия, во многом определившего как эволюцию театральных практик, так и векторы развития европейской философии второй половины ХХ — начала ХХI вв. Можно с уверенностью утверждать, что наше приближение к осмыслению феномена Арто только начинается.

У книг Антонена Арто были столь внимательные читатели, как Жак Деррида и Сьюзен Зонтаг; его понимание безумия стало точкой отсчёта для переосмысления психиатрического дискурса, инициированного Мишелем Фуко и Юлией Кристевой; театральные теории Арто привлекали внимание Питера Брука и Ежи Гротовского; искусствоведы сравнивают его графические работы с произведениями Эдварда Мунка и Альберто Джакометти. Арто можно с равным успехом определить как философа, поэта, прозаика, драматурга, теоретика театра, режиссёра, актёра, критика, и этот список можно продолжать. Впрочем, едва ли понимание каждой из этих ипостасей как чего-то обособленного будет верным – Арто не укладывается в те или иные направления и жанры. Во многом это происходит потому, что он посвятил свою жизнь не только разрушению барьеров между видами искусств, но и стиранию границ между безумием и разумом (годы с 1937 по 1946 он провёл в психиатрических лечебницах). И, возможно, именно эта попытка слияния жизни и искусства превратила Арто в одну из самых трагических фигур ХХ столетия.

Осмысляя искусство Арто, нужно помнить, что каждый его опыт может быть рассмотрен в отдельности только как деталь некоего общего механизма. Но, одновременно нужно быть готовым к тому, что взятые в совокупности, эти произведения упорно начнут сопротивляться всякой иерархии, оставаясь лишь указывающими друг на друга двойниками. (далее…)

На снимке: сын Анны Андреевны Ахматовой и Николая Степановича Гумилева историк Лев Николаевич Гумилев с женой Натальей Викторовной на вечере памяти поэтессы в народном музее А.А. Ахматовой, 1989 год.

История – это выгодный бизнес. Новые исторические теории и их развенчания появляются с завидной регулярностью. Одни потребители охотно заглатывают наживку сенсации, другие ее отторгают. В результате горячие умы варятся в котле дискуссий, а подстрекатели скандалов стригут купоны. Книга Сергея Белякова не относится к категории «утка». Но она точно станет «красной тряпкой» для всех гумилевоманов, посягнув на их «святая святых» – идею «евразийства».


Владимир Гуга: Лев Николаевич Гумилев – фигура очень яркая. У любителей и знатоков истории его судьба и учение вызывают как негативные, так и позитивные эмоции. Так или иначе, имя Гумилева у всех на слуху. Не слишком ли самонадеян ваш поступок? Написать книгу о Льве Гумилеве — это все равно, что написать книгу, ну, скажем, о Наполеоне Бонапарте. Реакция, скорее всего, будет негативная, просто в силу того, что «какой-то» молодой исследователь взялся за то, за что опасаются браться маститые ученые. Представьте себе такую картину – на столе стоит торт. Голодные люди ходят вокруг и облизываются, но все боятся отрезать себе кусок. И вдруг самый молодой, этакий выскочка, «цапает» себе центральную, самую большую розу из крема. Как на это реагировать?

Сергей Беляков: Значит так: я – самый маститый ученый в гумилевоведении. Если вы мне покажете какого-нибудь другого подобного специалиста по Гумилеву, я буду очень рад. Нет, есть, конечно, ученики Гумилева, которые отлично знают и жизненный путь Льва Николаевича, и его теорию этногенеза. Но никто из них не написал полную биографию этого ученого. Возможно, счастье работать долгие годы с Гумилевым заменило им счастье запечатлеть его жизненный и научный путь на бумаге. Конечно, они будут недовольны этой книгой, потому что она разрушает тот «прекрасный» образ Гумилева, который возник и стойко держится в сознании поклонников. В книге много критики его «тюркофильства», которое обычно называют «евразийством». На мой взгляд, эта его любовь к народам Центральной Азии привела к многочисленным ошибкам, передержкам, которые в значительной степени и подорвали его репутацию как ученого. Именно по этой причине многие серьезные ученые смотрят на него скептически. Один мой знакомый, математик, кстати, сказал, что для многих образованных читателей Гумилев – мягкий вариант Фоменко (имеется в виду автор скандально-известной «Новой хронологии», математик Анатолий Фоменко, — В.Г.). Не случайно Лев Данилкин в своей рецензии посетовал, что я не сопоставил Гумилева и Фоменко. Хотя, что у них общего? Ничего. Но в сознании российских интеллектуалов эти имена связаны. И это говорит, к сожалению, о многом. В результате к фантазиям Фоменко приравниваются серьезные работы Гумилева. Но в отличие от Фоменко, Гумилев, прежде всего, историк. И историком всегда оставался. Это очень важно. А что касается ученых-гумилевоведов маститых и не маститых… Я уже двадцать лет читаю одно и то же: попытки выделить новый пассионарный толчок, определить «источник» пассионарности… Но все это, как правило, делается на уровне любительском. Чтобы связать теорию этногенеза с естественными науками, нужны не любительские исследования, а нужна настоящая, серьезная работа научных институтов. Такая работа никогда не проводилась. В ней необходима помощь историков. А среди историков сторонников теории Гумилева, кроме себя самого, я не знаю.

В.Г.: Вы сейчас сказали, что тюркофильство Гумилева отвратило от него много интеллектуалов. А чем это тюркофильство так уж плохо?

(далее…)

Преступление

Каким-то загадочным образом я позволил заманить себя в госте к некоей молодой (где-то под сорок) и довольно симпатичной супружеской паре. Мало того, после скромного, хотя не без претензии, угощения с двумя-тремя стопками чего-то крепкого, по домашнему рецепту, согласился прямо тут же, в соседней комнате, прочитать рукопись их сочиненного в соавторстве дебютного романа — и, уже втройне неожиданно, зачитался.

Роман представлял собой сравнительное жизнеописание двух семейных пар на протяжении десяти с небольшим лет. Двух пар, в какой-то период перепутавшихся крест-накрест, но в конечном итоге так и не решившихся на уже вроде бы назревшую «рокировку». Причем одна из пар — люди скромно претенциозные, как сегодняшний ужин, — явно задумывалась как двойной автопортрет, тогда как вторая… Нет, обе героини были и впрямь взаимозаменяемы, а вот герои… Если протагонист хозяина дома был умеренно удачливым бизнесменом, то его друг и соперник представлял собой артистическую натуру то ли в лучшем, то ли в худшем смысле слова: фотографировал, писал стихи (и пел их под гитару), что-то сочинял в строчку, играл в эпизодах на «Ленфильме» и мечтал, естественно, снимать настоящее кино. Повествование о нем шло с нарастающим сарказмом и поначалу непонятным злорадством; написано было хорошо и живо, персонажи представали предо мной как живые (тем более что двое из них, затаив дыхание, сидели в соседней комнате).

И вдруг вечному дилетанту привалила удача. Какой-то немец с деньгами и связями изъявил согласие стать спонсором его игрового фильма. С полученного аванса начинающий режиссер приобрел (очевидно все же по ипотеке) нечто среднее между мансардой и пентхаусом и устроил там роскошный прием, на котором представил будущую звезду своего фильма — молодого лысого дядьку, разумеется, непрофессионала. При том, что исполнительницы главной женской роли у него вроде бы еще не было.

На приеме все перепились — и многие (но не первая супружеская пара) остались ночевать. И, как выяснилось, зря — потому что на мансарде произошел взрыв бытового газа и все ночующие сгорели заживо. Кроме так и не состоявшегося кинорежиссера, который выпрыгнул из окна, но, естественно, разбился насмерть.

В процессе чтения мне стало совершенно ясно, что сам по себе взрыв не был случайностью. Его подстроили люди, у которых я находился в гостях. И то, что я принял было за авторское злорадство, представляло собой на самом деле завуалированное, но, вместе с тем, гордое признание в страшном преступлении. Мне стало неприятно (так неприятно мне было лишь однажды, лет двенадцать назад, в «Лимбусе», когда, прочитав пришедшую самотеком рукопись, я по ряду косвенных примет понял, что прислал ее мне не просто сочинитель очередного детектива, но профессиональный киллер), немного даже страшно, и все же я преисполнился решимости припереть к стенке эту пару сдержанно гостеприимных убийц — припереть к стенке здесь и сейчас. Но тут я проснулся — у меня разболелось колено.

Дом Игоря пропал. Внезапно и неожиданно, как будто сам Копперфилд его накрыл своей волшебной тряпкой. Пропала и машина Игоря, да и сам Игорь тоже пропал. Ещё вчера я жал его мозолистую руку, ещё вчера он яростно и дерзко дискутировал со мной о проблемах взаимоотношений с «чурками», а сегодня его уже и нет. И дома, и машины – тоже нет.

Сначала я даже решил, что Игорь просто сел в машину и уехал, но потом понял, что не мог же он с собой и дом увезти, как улитка! Игорь не улитка. Игорь – это Игорь.

До последнего не веря в то, что я вижу, я аккуратно, словно боясь наткнуться на невидимую преграду, сделал первый шаг в то место, где должен был стоять дом. Но ни о какой преграде и речи быть не могло, дом Игоря исчез, и это было столь же очевидно, как и то, что сегодня 29 августа, и что я за весь день так ничего и не ел. Впрочем, последнее, о чем я думал в тот момент, так это о еде, мне нужен был Игорь, но его не было. Его телефон не отвечал, а место, где раньше стоял дом – поросло травой, будто его здесь и не было никогда, и уже сложно было поверить, что ещё вчера всё было по-другому.

Оглянувшись по сторонам, я увидел небольшую группу мужиков, накрывших поляну прямо в том месте, где раньше стоял гараж Игоря. Подойдя к ним поближе, я понял, что это, вероятно, и есть те самые «чурки», которые мешали Игорю жить.

— Аа… А где Игорь? – несколько растерянным голосом спросил я у них.

— Какой ещё Игорь? – недовольно ответил, по-видимому, «главный чурка», не особо отвлекаясь от процесса переворачивания шампуров. (далее…)

19 октября — день рождения Джона Ле Карре (родился 19 октября 1931 года)

«Шпион, выйди вон» («Tinker, Tailor, Soldier, Spy») – одна из киносенсаций 2011 г.: куча премий, три номинации на Оскар, восхищенные отзывы об игре Гэри Олдмена, бесконечные сравнения со знаменитым сериалом ВВС 1979 г. (с Алеком Гиннесом в главной роли)… Вообще-то это уже шестнадцатая экранизация романов Джона Ле Карре. Кинематографисты его любят – вот и сейчас в разгаре съемки фильма по книге «Особо опасен» («А Most Wanted Man»), в ролях звезды Голливуда Уиллем Дефо и Филип Сеймур Хоффман. Публика тоже – имя Ле Карре вот уже несколько десятилетий значится в спмсках самых продаваемых англоязычных авторов. Рецензенты периодически выдают отзывы типа: «Ле Карре остается одним из тех литературных гигантов 60-70-х годов, чьи работы, кажется, становятся только лучше с течением времени» (известный критик «Guardian» Роберт Мак-Крам). Сам писатель на публике появляться не любит. В 2010 г. он заявил, что больше не будет давать интервью, и, хотя обещание это через год нарушил, в дальнейшем, похоже, собирается его исполнять. О его планах на будущее ничего не известно. Собирается ли он писать очередной, 23-й роман? Экранизацию «Шпиона» он оценил как «триумф» — но это скорее исключение из его правил. Впрочем, правила, планы и замыслы шпиона никому и не могут быть известны заранее. Даже если шпион бывший. И не совсем идеальный. (далее…)

Наскоро поднявшийся из-за стола, на лестнице он вовсю, по-мужицки утер рукавом усы и бороду и сейчас же резко откинул голову — длинным столбом стоял в прихожей посетитель, а он не выносил взгляда, упертого с высоты ему в плешь.

— Что угодно?

— Мне? Рюмку водки, — необычайно располагающим тенором произнёс посетитель, — и закусить, само собой.

Слуга сам смекнул, как должно, и мигом явился потертый поднос с толстой трактирной рюмкой и круто посоленной горбушкой.

— Я, Лев Николаевич, — занюхивая водку, млеком растекся посетитель, — сам несколько писатель! Корни родной природы при лунном освещении и тому подобные прелести облекаю в материю слова…

Одаренный музыкальной памятью, Толстой никак не мог припомнить, где и когда уже слышал столь чарующий голос. «Нет, на Руси никак. Скорее в Европах, мотаясь, как Савраска без узды. Да, лакеи на летних верандах».

— Левин — моя Фамилия, — журчала меж тем далее пленительная речь, — Платон ЕпиФанович. В журналах же подписываюсь: П. Е. Левин, чтобы и папашу-покойника приобщить к славе.

— Весьма за вас рад, — Толстой поправил поясок. — Сейчас я неотложно занят. Ежели желаете побеседовать, приходите к вечернему чаю. А покамест погуляйте. Окрестности тут у нас — музею не уступят.

После обеда он непременно спал. Час, полтора. Иначе — голова. (далее…)

Эту книгу я начинала читать не из интереса к стихам Ольги Берггольц и не из любопытства к материалам следственного дела. Хотелось попытаться понять, какая она, эта женщина, такая красивая, такая талантливая.

Женщины, читающие дневники или воспоминания другой женщины, редко удерживаются от соблазна посмотреть на ее жизнь сквозь призму своей судьбы, своей биографии. Обычно так бывает, когда только начинаешь читать. В дальнейшем же, если тексту удалось захватить и увлечь, мы уже напротив, словно оборачиваемся на свою жизнь, думая о том, что говорит нам судьба Другой. (далее…)


Фото: niki.75ciao / Flickr.com

Дети в Италии не просто дети, а Bambini. При рождении – они подобны ангелам. Это путти в чудных перетяжках, с курчавыми, ниспадающими на плечи волосами и озорными маслинами глаз. Те самые, что изображены на бесчисленных полотнах и фресках Bella Italia: от голенища Сапога, притороченного к Альпам, до его остренького мыска, торчащего меж Ионическим и Тиррренским морями. Точь-в-точь.

Ими Господь одаривает счастливых матерей Белла Италия, и те любят и тискают их без меры, и целуют их розовые пяточки и кончики туфель Мадонны из папье-маше в местном костёле за это счастье. (далее…)

Она распята меж улиц Микеланджело и Песталоцци невдалеке от яффского блошиного рынка, который уродует своими барахольными метастазами всю прилегающую, и без того вдрызг захламлённую и запущенную окрестность. Соответственно этому изуродовано и само имя. Правда, рынок здесь уже ни при чём. За него постаралась грамматика иврита: первая буква может читаться и как «Ф», и как «П»; вторая – как «О» или «У». Просвещённые отцы города, утверждавшие название, имели в виду Пушкина, но местные произносят именно «Фошкин» – легче ложится на язык.

Каждая деталь тут глубоко символична – и местоположение, и запустение, и даже итальянские соседи, чьи фамилии, невзирая на куда большую сложность, отчего-то звучат в ивритских и арабских устах без какого-либо искажения, тик-в-тик правильно. Поди разберись: в свистящих дебрях какого-то «пес-та-лоц-ци» аборигены не путаются, а вот толкнуть вперёд губы элементарным «пуш» затрудняются.

Бывших жителей бывшей советской империи этот факт поражает. Воспитанные в герметичной духоте культурного тоталитаризма, они убеждены в беспримерной и общепринятой мощи русской литературы, в её едва ли не мировом лидерстве, а потому воспринимают рассказанную выше историю либо как злонамеренное попрание святыни, либо как факт чудовищного невежества. Реальное положение дел, между тем, обстоит совершенно иначе, и в этом нетрудно убедиться, сделав хотя бы полшага в сторону от великодержавных стереотипов, вбитых в наши промытые школой и пропагандой мозги. (далее…)

Огород перед Исаакиевским Собором, 1942 год.

Не так давно пообщались с публицистом, автором отличного труда «Возвращение масс» Александром Казинцевым. Выступая на традиционных «кожиновских чтениях» в Армавире, он отметил, что выход из сегодняшней крайне печальной ситуации состоит в том, что массы должны заявить о себе, должны выйти на площади. Хоть я и мыслю в схожем ключе, но в том момент это резануло слух. В его высказывании «улица», «площадь» были единственной панацеей. Когда мы за чашкой утреннего кофе стали обсуждать этот вопрос, оказалось, что принципиальных различий в восприятии у нас нет. Призыв выйти на улицу – вовсе не является подстрекательством к крушению всего и вся, это не средство к производству хаоса из которого может быть что-то вылепится новое, а может быть и нет. Что, кстати, произошло на рубеже 80-90 годов прошлого века. Этот призыв продиктован желанием сделать людей включёнными в историю, в современный общественно-политический процесс. Ведь сейчас основные массы находятся в стороне от магистральной дороги нашего сегодня, они самозамкнуты на своих личных проблемах и зачастую попросту не выглядывают за пределы очерченного круга собственных жизненных интересов или же становятся попросту безучастными наблюдателями. А в этот момент жизнь проходит мимо, и человек проскальзывает по ней, как по катку, куда-то в сторону. (далее…)

Приехав в Москву три десятка лет назад, я начал осваивать этот город через музеи и библиотеки. Музеи первыми гостеприимно распахнули свои двери: Пушкинский, Третьяковка… Тогда я не знал о существовании Литературного музея. В музеях изобразительного искусства живут картины, а вот в литературных… Кто там живёт? Что там собрано, как можно вообще музеефицировать литературу, которая обитает где-то в небесах, – или в душах? К ответу на эти вопросы я шёл долгие годы: через вечера в музеях, выставки и презентации книг. Недавно мне предложили представить Государственный Литературный музей на конкурсе, где сотни музеев со всей страны соревновались, чтобы войти в престижный каталог. (далее…)