Обновления под рубрикой 'Литература':

Безголовые ходят, как с ума сошли, суетятся… Хотя, по сути, если ум — в голове, то они и есть безумные, в самом, что ни есть ПОЧТИБУКВАЛЬНОМ смысле данного выражения… Смотрю на них с опаской, намерения людей легко вычислить, посмотрев им в глаза, а у безголовых глаз нету, и их намерения — тайна для меня, хоть и хаотичность их движений — говорит мне об их беспокойстве…

Я знаю, несчастные хотят блевать, но не могут, ибо нет голов у них — есть только сводящая с ума тошнота, от которой не убежишь.

Они не знают букв, они не общаются на языке жестов, они ни черта не видят… Лапают друг друга, объясняясь причудливо-мерзко — уродливыми прикосновениями, и я боюсь, что в скором времени они захотят объяснить что-то и мне…

Защекочут, как русалки, а я так и не пойму ничего… Ноги бы унести, да побыстрее, но ВЗГЛЯД прикован к этой хаотичной беготне.

Я ВИЖУ — и это порождает ЛЮБОПЫТСТВО, хотя я думаю, что суете этой не будет конца. Они никогда не устанут, так и будут носиться взад-вперед — и лапать друг друга, пробуждая этот страх перед неизвестным.

Я рад тому, что у меня есть голова на плечах, я спокоен за это сегодня, и даже могу сказать, что отныне это вызывает во мне некое подобие гордости. Пусть порой мне и бывает сложнее привлечь к себе внимание, сделать так, чтобы меня услышали, поняли… Когда ничего не могу объяснить, я и сам подобен этим безголовым, да только лапать как-то совесть не позволяет…

Безобразный проснулся ранним весенним утром… Даже фонари ещё не успели потухнуть, а в соседних окнах не горел свет. Но все же это было утро, и всё же он был Безобразный.

Странное то было утро, какие-то поганые атмосферы витали в воздухе, явно не предвещая ничего хорошего… Ну, наверное, лишь очередной безобразный день для Безобразного.

И всё чаще он забывал, как его зовут, все чаще забывал распорядки дней, и уже давно перестал чертить какие-либо графики, не говоря уж об элементарных планах на ближайшие будни.

«До чего же всё скучно!» — зевая вздохнул Безобразный, и встал на холодный кафельный пол.

«Бррр! Холодно!» — а то! Конечно, балбес ты эдакий, потерявший свои тапки.
Сначала он был Владимиром (оххх, чертовски благородно!) а потом он стал Вовкой, своим таким парнем, хотя о каких парнях тут речь, собственно, — мужик мужиком, да и та ещё сволочь, человек-кукушка и начинающий бухарь.

Ну, так было, когда он ещё был Вовкой.

Потом было одиночество, алкоголь, горяка белая номер раз, номер два, и так до долбаной бесконечности, казалось бы. Потом сердечный приступ и, опять же — казалосьбыбесконечные — клятвы собственному отражению в зеркале, что большеникогдаянебудупить, и что дотакогонельзясебядоводить, и, конееечно же, наикультовейшая фраза человечества «это было в последний раз, я больше так не буду».

Даже ангелы, и те смеялись над Вовкой, мол, как же, как же — твой последний раз будет тогда, когда тебя врачи не успеют откачать — и не раньше!

Да чего там говорить, Вовка и сам знал об этом, лукавил, урод, перед самим собой, но так отчего-то легче жилось что ли…

Когда-то Вовка, глядя на себя в зеркало, частенько вспоминал те звёздные дни, когда он ещё был Владимиром — всегда такой аккуратный, любимец женщин и друг детей.

«Пожалуй, стоит просто сменить имя, если уж столько беды оно мне приносит. Всё зло от имен, и тот факт, что я стал Вовкой — мне совершенно не на пользу».

Что ж, будет нечестным сказать, что после этого Вовка так и не пошел дальше слов.

«Стану Вольдемаром! — решил утопающий Вовка. — Звучит благородно, и даже где — то сексуально».

Проштудировав взятые в библиотеке книги толкования имен, он так и решил остановиться на «Вольдемаре», тем более что имя по звучанию приближено к Владимиру, а потому и привыкать долго не придется.

Однако ж, сущность «Вовки» взяла своё, когда выяснилось, что за перемену имени стоит выплатить некоторую сумму, пусть и не такую уж существенно большую.

«В холодильнике моем мышь повесилась, а я тут буду деньгами раскидываться!» — рассудил Вовка, и пошел, возмущенный, домой, прикупив по дороге пару бутылок водки.

Такова была финальная победа «Вовки», крутого мужика и не дурака выпить.

Прошло ещё немало времени, много было ещё выпито, и не раз приходили сияющие злые гномы с церберами в Вовкиных кошмарах, прежде чем, однажды проснувшись, он напрочь забыл, как его зовут.

Была ли то последняя защита Вовкиной психики в навязчивом стремлении избавиться от своего имени во избежание соответствующих проблем, или же он пропил последние мозги — сложно понять. Но факт остался фактом.

Наверное, мало что может быть страшнее, чем пробуждение темным утром в незнакомой обстановке, с гудящей, как сто локомотивов, башкой и назревающим вопросом: «КТО Я???», но именно таким было пробуждение Вовки.

Ориентируясь на остатки памяти, он подошел к зеркалу и, увидев себя, сказал лишь одно:

«КАКОЙ Я . . . . БЕЗОБРАЗНЫЙ. . .»

Это положило начало новому, финальному этапу жизни некогда успешного Владимира. А ведь он так и не смог вспомнить, кто же он на самом деле. Да и подсказать было некому, спились, поумирали все его дружки, и уже заждались его где-то там, в неизведанном…

Кто знает, был, наверное, дан ему шанс начать все с чистого листа, тогда, когда он всё забыл.

Но Безобразный со своего пути не сошел. Хотя, кому нужна такая верность…

Начало дневника Юрия Олеши — ЗДЕСЬ. Предыдущее — ЗДЕСЬ.

Я, естественно, не помню, как я родился, момента рождения. Было бы вообще глупо даже подступать к этому вопросу, если бы не наше, не покидающее нас удивление по поводу того, что мы не помним этого момента, и наше желание хотя бы немного — в памяти нашей приблизиться к нему.

В самом деле, что именно первое воспоминание? Вероятно, то, что мы принимаем за первое воспоминание, уже далеко не первое. Первые воспоминания остались в памяти, может быть, в виде тех кошмаров, которые посещают нас иногда среди глубокого ночного сна, когда мы просыпаемся в ужасе и ничего не можем вспомнить из того, что происходило с нами, хотя сердце так сильно и так быстро бьется, что, очевидно, ужасное происходило с нами еще в этой секунде, в которой мы успели проснуться. Не может быть, чтобы эти первые восприятия мира не были нестрашными. Первые моменты самостоятельного дыхания, первые ощущения собственного веса, первые зрительные, слуховые и осязательные ощущения…

Мозг мой уже работал, работали, очевидно, и органы памяти, и не может быть, чтобы в памяти об этих первых моментах ничего не осталось; очевидно, осталось в очень шатком виде, в виде осколков, не имеющих формы, не являющихся картинами, а некими… я даже не могу определить… некими продолжающимися в глубине сознания воплями.

В самом деле, какое воспоминание можно назвать первым?

На мне еще платье девочки, и я ем арбуз. Я ем его под столом — во всяком случае, надо мною доски.

Это пространство освещено солнцем, в котором горит красный цвет арбуза, и хоть я под столом, но пространства для меня достаточно — не слишком много, но и достаточно, как в каюте.

Вот первое воспоминание. (далее…)

Безмозглый

Я безмозглый. Стучу в свою голову, как идиот, словно пытаюсь услышать что-то в ответ. Моя голова НЕВЕРОЯТНО пуста. Я просил людей, чтобы они шептали в неё что-нибудь, даже злое и оскорбительное, но всё это отдавалось лишь эхом и свистом. Да, я один из тех, кто проделывает тот нехитрый трюк, наливая воду в одно ухо и выпуская через другое.

У меня никогда не болит голова, я даже не знаю, как такое может быть, ибо головная боль неведома мне.

Я даже ходил к доктору, а он лишь пожал плечами и сказал:

«Вероятно, мозг всё же есть, только он вырос где-то ещё, в ином месте»

Потом он простукал всё моё тело молоточком, глупо спрашивая «Больно — не больно?»

Всё это больнонебольно было нудным и монотонным, подобно тиканью часов, и, по-моему, я даже заснул, а когда открыл глаза — доктор пожал плечами точно так же, как когда я только пришел к нему, словно и не было этого нудного момента с молоточками и идиотским вопросом.

Потом меня стошнило. Доктор велел убрать, ибо его стаж не позволял копаться в отходах человечества.

Я послал его на хер, сказав, что хреновый он доктор, раз не может выявить причины моего странного недуга.

Свою блевотину я так и не убрал. Просто вышел, громко хлопнув дверью.

Долго ещё отзывалось эхом в моей голове «Больнонебольно, больнонебольно. . .»

Старый идиот. Неудачник хренов, и ни разу не доктор.

Неудивительно, что меня тошнит от таких.

Пришло время огласить новые вопросы проекта Неудобная литература. Ведь с вопросами, которые я задавал в прошлом году, в целом все ясно. Часть итогов этого первого опроса я уже озвучивал здесь. А кое-что мне стало ясно как бы само собой лишь со временем – например, я вполне получил для себя ответ на вопрос, почему часть достойных публикации рукописей остаются незамеченными редакторами и издателями (чаще всего: просто – тонут среди других рукописей, потому что редактор – даже если он не лодырь – все равно не робот; но об этом чуть ниже).

Итак, все складывается из трех основных составляющих (и в зависимости от каждого конкретного текста одна из этих составляющих выходит на первый план, а другие могут в некоторых случаях вообще не играть никакой роли). Вкратце еще раз обозначу эти три составляющие. И дам ссылки на посты, в которых я подробно о них говорил: (далее…)

Начало дневника Юрия Олеши — ЗДЕСЬ. Предыдущее — ЗДЕСЬ.

Олеша в молодости

Теперь, когда прошло двенадцать лет революции, я задаю себе вопрос: кто я? кем я стал?

Я русский интеллигент. В России изобретена эта кличка. В мире есть врачи, инженеры, писатели, политические деятели. У нас есть специальность — интеллигент. Это тот, который сомневается, страдает, раздваивается, берет на себя вину, раскаивается и знает в точности, что такое подвиг, совесть и т.п.

Моя мечта — перестать быть интеллигентом. (далее…)

Начало дневника Юрия Олеши — ЗДЕСЬ. Предыдущее — ЗДЕСЬ.

Юрий Олеша и, кажется, Исаак Бабель

8 мая

В день двенадцатилетия революции я задаю себе вопрос о самом себе. Я спрашиваю себя: ну, русский интеллигент, кем ты стал? Что стало с тобой?

Мне тридцать лет. Когда произошла революция, Мне тридцать лет. Когда произошла революция, мне было восемнадцать. Тот аттестат зрелости, который получил я, еще был припечатан орлами. В последний раз выдавались такие аттестаты. В последний раз заказывали студенческие фуражки. Никто из нас еще не знал, что раз этот — последний.

Сорок лет чужой судьбы — как это много!

Сколько лет Достоевскому? Вот он сидит на портрете, покручивая хвостик бороды, плешивый, с морщинами, похожими на спицы, — сидит во мраке минувшей судьбы, как в нише.

Сколько лет этому старику?

Под портретом написано, в каком году запечатлен. Высчитываю — выходит, старику сорок лет.

Какой емкий срок, какая глубокая старость — сорок лет Достоевского!

Между тем мне только девять осталось до сорока. Тридцать один собственный год — как это мало! (далее…)

Тётя Шура и дядя Яков – ужасны. Занудны, как проклятье.

Они любят приходить по утрам, в те часы, когда солнце едва показалось из-за многоэтажек, а кровати дома ещё не застелены.

Тёте Шуре и дяде Якову всегда надо улыбаться, это закон. Иначе они обидятся. То, что они сами могут обидеть – знают все, но с этим надо мириться, ведь они старше, а значит – всегда правы.

Они знают это. Знают, что всегда правы, даже когда неправы.

Они любят обличать, быть выше униженных, потому и приходят по утрам, чтобы увидеть неумытые лица и незастеленную постель.

«Что они, как инспекция?» — возмущенно, бывало, спрашивала мама, но отец лишь рассеяно разводил руками, вжав голову в плечи.

«Когда-нибудь я убью их!» — пообещал я себе тогда.

И дни тянулись один за другим. Но свежо было то обещание, что было дано однажды.

«Ну, охломон, сколько будет два умножить на ноль, и поделить на два?» — усмехаясь спросил дядя Яков.

Я не мог дать ответ.

«Ладно, балбесом родился – балбесом и умрешь, поди, — засмеялся он. — Таких и могила не исправит! »

«Да будет тебе! — вмешался отец. — Что ты говоришь такое?»

«Да шучу я, шучу… — дыша на меня гнилыми зубами, усмехнулся дядя Яков. — Шурка, завяжи мне шнурок, развязался!»

Тётя Шура послушно подошла и принялась завязывать шнурок. Мои родители недоуменно переглянулись, а дядя Яков лишь снова усмехнулся, гордо подняв голову и бесцеремонно заявив: «Это долгие годы тренировок!» Он подмигнул моему отцу и заговорщическим тоном добавил: «Твоя сучка, наверное, так тебе не делает?»

Отец даже не нашелся, что и ответить, а мать в слезах убежала в другую комнату.

Тем временем тетя Шура завязала шнурок и отошла в сторону. Лицо её не выражало никаких эмоций.

«Дядя Яков, я ненавижу тебя!!! — задыхаясь от злобы, воскликнул я. — Мы все ненавидим тебя!!!»

«Знаю. Похуй», — спокойно ответил дядя Яков, и закурил сигарету.

Начало дневника Юрия Олеши — ЗДЕСЬ. Предыдущее — ЗДЕСЬ.

Начало этого рассказа относится к довольно отдаленному прошлому, ко времени вскоре после окончания войны, когда в Москве были еще так называемые забегаловки. Можно было зайти в некое помещение со стойкой и столиками и попросить сто, полтораста, двести граммов водки и пить ее, как тебе хочется — за столиком или перед стойкой. Покажется странным, что я начинаю рассказ с особенностей продажи водки в те времена, но происходит это потому, что я вспоминаю время, когда я сильно пил, опускался, и вся сердцевина рассказа лежит именно в этом: это история о человеке, который погибал, о художнике, который не шел по земле, а как бы летел над ней в силу особого строения души и тела, истинная история о себе самом, о Юрии Олеше, бывшем в некоторую эпоху довольно известным писателем в Советском Союзе.

Я так опустился, что мне ничего не стоило, подойдя к любому знакомому на улице, попросить у него три рубля, которых было достаточно, чтобы выпить, скажем, в забегаловке пива. (далее…)

Начало дневника Юрия Олеши — ЗДЕСЬ. Предыдущее — ЗДЕСЬ.

Позавчера во время репетиции моей пьесы «Три толстяка» во МХАТ-1 сломалась конструкция и три актера, изображавшие толстяков, — Ливанов, Кедров, Орлов — упали с четырехаршинной высоты. У всех ушибы. У Ливанова легкое сотрясение мозга. У Орлова (туберкулезного, целый год лечившегося в Крыму) началось кровохаркание. У Кедрова какое-то повреждение в плече, еще не могут определить.

Три артиста, получающих мизерное жалованье, трое хороших, фанатически преданных делу, исполнительных и честных людей страшно пострадали, учась играть выдуманные мною роли. Я умственно огорчен, сочувствую, жалею. В душе — холод. Подлый эгоизм. Это только во мне он? Или все такие же? Если только во мне — значит, я чудовище и мне надо замкнуться, и молчать, и таить, — если такие все, то как же жить? Как относиться к человечеству? Значит, хорошо только то, что хорошо мне? Такие вопросы задает себе человек, живущий в эпоху пересоздания человеческой морали. Новая мораль должна создаваться! Какие заготовки есть у нас для шитья этой новой морали? (Закрадывается мысль: никакого не произошло изменения в человеке. Найти нового человека! Где он? Вот тот-то мужик в европейском платье, который брился вчера вместе со мной. Боюсь, что внутри его то же, что было, скажем, в Тушине толстовском.)

Кончаю. Ночь. Спать. Иногда я вижу такие сны, после которых следовало бы умереть: трудность их физиологическая, ах, — думаешь, просыпаясь, — ну разве может жить долго человек, если ему снятся такие сны, — а вот живу! Работает во сне сознание. И вдруг видишь непередаваемый сон, который нельзя себе представить созданным в результате жизненной работы сознания. Откуда приходят эти сны? Будь они прокляты.

Скучный дневник, самокопание, гамлетизм — не хочу быть интеллигентом.

Происходит странная вещь: массы консервативны в своих художественных вкусах. Казалось бы, массы должны тяготеть к так называемому левому искусству, — в действительности требования их простираются не дальше «передвижничества». Может быть, потому, что так называемое левое искусство является порождением упадочности дореволюционной интеллигенции? А между тем в «передвижническом искусстве» таится яд застывания, успокоенности, оппортунизма.

Я хочу написать пьесу, в которой было бы изображено современное общество: ряд современных типов, та среда, которая перестала быть буржуазией и еще продолжает ощущать себя влиятельным слоем.

Когда ныне говорят «общественность», то под этим словом разумеют профсоюзы, газеты, пролетарские организации — словом, разумеют — пролетариат, правящий класс, потому что иная общественность в пролетарском государстве влиятельной быть не может. Между тем помимо вышеуказанной общественности параллельно, рядом существует общественность, с которой не считаются, но которая слагается из мнений и взглядов того огромного количества людей, которые, не имея права голоса в управлении и регулировании общей необходимости, продолжают участвовать в жизни страны тем, что работают в государственных предприятиях, на строительстве, всюду. Эта общественность никем не регулируется, она живет по каким-то внутренним законам, возникающим помимо профсоюзов, газет и т.п., и видоизменяется, и дышит чуть ли не в зависимости от устойчивости цен на свободном рынке, — без внутреннего сговора она покоится на пружинах, очень могучих и всеми ощущаемых, и эти пружины приходят в действие сами по себе, хотя никто не стоит у рычага, чтобы нажимать его, — даже неизвестно, где и в чем заключен рычаг. Эта вторая общественность, это второе мнение, существующее в советском государстве, и является материалом, на котором хотел бы я построить свою пьесу.

Темой одного из героев этой пьесы должно быть следующее положение:

«Нельзя строить государство, одновременно разрушая общество».

Это герой — вычищенный при чистке учреждения, в котором он служил.

Другой герой — вернее, героиня — мечтает о Европе, о заветном крае, где можно проделать «прыжок от пишущей машинки в звезды ревю», где можно стать знаменитой и богатой в один день.

Третий герой ненавидит себя за свою интеллигентность, за «гамлетизм», за раздвоенность.

Четвертый хочет вступить в партию для карьеры, для утирания кому-то носа — для удовлетворения тщеславия. Пятый ощущает конец жизни, стареет, разрушается в тридцать лет, чувствует отсутствие жизненной воли, определяя себя нищим, лишенным всех внутренних и материальных богатств.

Целая серия характеров, вернее носителей мнений, представляется мне возможной для воплощения в персонажах современной советско-человеческой комедии.

Фон — строительство социализма в одной стране. Конфликт — двойное существование, жизнь собственного Я, кулаческая сущность этой жизни — и необходимость строить социализм, долженствующий раскулачить всякую собственническую сущность.

Вот о чем хочу я написать. Писать я буду в реалистической манере — бытовую пьесу!

Однажды показалась мне литература чрезвычайно легким хлебом. Я понял, что быть литератором — стыдно, потому что легко; я увидел позор в том, что столько внимания уделяется у нас писательскому труду.

Итак, значит: в тридцатые годы двадцатого века некоторые писатели стали задумываться над сущностью своей деятельности в том смысле, что деятельность эта бесполезна и паразитирующа.

Вот эта фраза уже есть чистое сочинительство, и то, что я сейчас собираюсь написать, могло бы отлично без этой фразы обойтись.

Все дело в разбеге руки. Нельзя удержать руку, и затем возникает то, что называют ритмом.

Рассказ начинается так:

«Командарм умер в среду».

Это будет солидный рассказ, вполне почтенных особенностей, рассказ для любого ежемесячника.

Командарм умер в среду. Его молодое тело, ставшее тяжелым и неподвижным, положили в желтый полированный ящик… ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ

Начало дневника Юрия Олеши — ЗДЕСЬ. Предыдущее — ЗДЕСЬ.

5 мая

Вместо того чтобы начать писать роман, я начал писать дневник. Читатель увлекается мемуарной литературой. Скажу о себе, что и мне гораздо приятней читать мемуары, нежели беллетристику. (Последнюю ненавижу.) Зачем выдумывать, «сочинять»? Нужно честно, день за днем записывать истинное содержание прожитого без мудрствований, а кому удастся — с мудрствованиями. Пусть пишут дневники все: служащие, рабочие, писатели, малограмотные, мужчины, женщины, дети — вот клад для будущего! Мы, живущие в эпоху основоположения нового человеческого общества, должны оставить множество свидетельств. У нас есть кино! Как было бы замечательно, если бы имелись кинохроники Великой Французской революции… Есть, между прочим, дагерротипы времен Парижской коммуны. Я видел дагерротип, изображающий Гоголя среди друзей в Риме. Фотография Гоголя! Считаю необходимым бросить беллетристику, да здравствует мемуарная литература! Гниет беллетристика! Как пекут романы! Как противно стало читать эти романы! Неделя проходит со дня объявления очередной кампании, и будьте любезны — появляется серия рассказов с сюжетом, с героем, с типами — с чем угодно: колхозное строительство, чистка, строительство нового города. Необходимо, мол, литературе отражать современность… Но современна ли такая форма отражательства. Рассказ? Поэма? Роман? Другое представляется мне более полезным и ценным: ничего нельзя синтезировать в течение недели, это антинаучно, а смысл искусства — в синтезе… Следовательно, не лучше ли (и не интересней ли) — вместо того, чтобы писать о том, как чистился вымышленный герой, сохранить записи любого из тех, кто подвергался чистке. (далее…)

Лёка Ж. и дела рук ее


Фото: ~Brenda-Starr~

— Выезжай, — Лёка Ж. без лишних слов сразу перешла к делу. — Я в «Делах ног»… В институте деградивно-подкидного искусства.

— Какой еще институт, какое подкидное искусство? — закричал я в мобильник, пытаясь переорать уличный шум. — Лёка, я ничего не понимаю.

— Чего ты не понимаешь? — удивилась Лёка Ж. — А, ты не знаешь, где это. Сейчас объясню…

— Лёка, я никуда не поеду, — возопил я. — У меня дела!!!

— Дел у тебя много, а я одна, — резонно заметила Лёка Ж. и отключилась.

Мне не оставалось ничего иного, кроме как увидеть Лёку Ж. живьем и высказать ей все, что я о ней думаю. Весь путь я с предвкушением представлял, что сделаю с этой истеричкой, когда доберусь до нее.

После того, как выяснилось, что «Дела ног» это лофт «Дела рук», что деградивно-подкидное это декоративно-прикладное, а вход в институт возможен только при наличии какого-нибудь документа (которого у меня как раз не было — никакого), злость моя достигла уровня ярости. (далее…)

ИЗВРАЩЕНЕЦ

Моя структура. Моё построение. Человеческое тело. Мужского пола. Одна голова, тело, руки и ноги. Внедрение сознания. Внедрение извне, болью и кровью и прочим тошнотворным дерьмом набитое. Я разговариваю со своим телом дни напролет. День ото дня я познаю структуру, и структура противится мне. День за днем одно и то же, неизменная борьба. Структура человеческого тела. Идеальный мужчина. Внедренное сознание извне. Где этот источник неискоренимого идиотизма? Источник, побудивший меня познавать структуру человеческого тела. Наносить себе порезы левой рукой, мастурбировать правой, перед собой поставив зеркало. Это не ваш долбаный садомазохизм, это не проявление НЕЛЮБВИ к себе, это вообще не имеет ничего общего ни с любовью, ни с похотью, ни с удовлетворением своих сексуально-плотских потребностей. Всё это — глупые словосочетания, от которых меня тошнит.

Я познаю своё тело, день за днем, складывая всё это в годы. Моё тело — жертва вынужденной мутации, порезов, деформаций и мастурбации. Я — эволюционирую, потому что не способен быть тем, кем родился.

Я разговариваю со своим телом, но каждый день это что-то новое, это новое тело и новая личность с разумом Извне. Мне никогда не скучно, ведь моё тело всегда разное. Я не склонен к гомосексуализму, я не из тех идиотов. Я не страдаю нарциссизмом, и если вы мне скажете о моём зеркале — я плюну вам в рожи.

Я просто человек, познающий структуру человеческого тела.

Начало дневника Юрия Олеши — ЗДЕСЬ. Предыдущее — ЗДЕСЬ.

1 мая

Однажды в Москве слушал по радио пересказ «Девкали-она и Пирры» из «Метаморфоз» Овидия. Как известно, в этом мифе Юпитер и Вулкан попадают, бродя по земле, в бурю и прячутся в хижине двух старых людей — мужа и жены, — проживших долгую и счастливую жизнь. Юпитер и Вулкан перед тем спорили о том, что смертные не умеют любить и быть верными. И тут, в хижине, они видят именно такую чету, существование которой на земле казалось двум богам невозможным. Юпитер собирается вознаградить Дев-калиона и Пирру за их вечную любовь…

Пока шло представление по радио, я про себя воображал, чем же именно наградит Юпитер этих стариков. Я ничего не мог придумать, и вдруг раздалась такая прекрасная, такая точная в художественном смысле награда: Юпитер вернул Дев-калиону и Пирре молодость. Вот как решает композиционные задачи народ.

Утром приказ Сталина. Впервые за время войны лестно одобрены союзники. Верховный главнокомандующий так и говорит: «впервые за время войны…» Еще нужны, по его словам, два-три удара, равных сталинградскому, чтобы катастрофа германской армии стала фактом. Очевидно, еще год войны…

Празднование 1 Мая нарядно, просто. Прошли туркменки большой группой в национальных одеждах, с флагами. Видел также издали удаляющихся старых всадников, ехавших редко один за другим, несколько вразброд, как видно, возвращавшихся после парада. Об этих всадниках на ахалтекинских конях все говорят, что они были на параде замечательны. (далее…)

Беспокойство

Ко мне пришло Беспокойство. Я накрыл стол, приветливо улыбнулся, и снял солнечные очки. Долой сомнения, я тебя и ждал, мой милый гость среднего пола.

Беспокойство молчало. Я предложил ему чай с пряниками – так, для начала, чтобы потом перейти к чему-то посерьезнее.

От моего гостя веяло могильной сыростью, землей и червяками, будто он знал, что я вчера видел сны об этом. Задолбанный до предела, казалось бы, вечным одиночеством, я как раз мечтал о таком госте.

«Я не ем пряники», — наконец-то сказало Беспокойство, и по помещению прошелестел холодный ветерок.

«Что ж, попей хоть чаю. . .» — печально вздохнул я, готовый вот-вот начать жаловаться на то, как мне не везет в жизни в последнее время.

«Нет причин для волнения! — вдруг сказало Беспокойство. — На самом деле ведь все не так уж плохо!»

«Что ж, кому как», — горестно вздохнул я, вновь готовясь к тому, чтобы начать жаловаться.

«Да нет же, я про тебя говорю на самом деле, — сказало Беспокойство. — Всё не так уж плохо, причины для улыбок всегда могут быть, стоит лишь принять их такими, какие они есть, и не заморачиваться».

«Я готов мечтать за деньги!» — воскликнул я свой девиз пустоголового идиота.

«А вот этого не надо», — отрезало Беспокойство, и, прокашлявшись, спросило: «Есть ещё чай?»

А я улыбнулся.