Обновления под рубрикой 'Опыты':


Если бы я умела писать, то сказала бы про обстановку Пустыря. Но, не совсем понятно, каким образом можно говорить постороннему взгляду об обстановке Пустыря, когда сам роман её и выписывает. Обстановка Пустыря начинает расслаиваться: постепенное погружение и провал во всё большую и большую глубину — так, будто проходишь насквозь, не имея опоры или выступа, чтобы смочь задержаться.


Эти полустертые, тонкие шрамы то исчезали, то вновь проявлялись, и время от времени выступали над землей так, что об них, казалось, можно было споткнуться.

Первый ракурс смотрения может быть направлен на содержание романа, но здесь снова возникает растерянность в суждении: содержание выписывается текстом, само содержание не имеет единой формы определения. Если учесть, что само содержание — это и есть текст, — то речь следует вести о тексте. Но каким образом можно вести речь о тексте: здесь уже возникает перечащий вопрос тавтологии. Интерпретировать уже сказанное в выражение прочтения. Но прочтение не содержит той исторической наполненности слова, которая составила выражение читаемого текста, несмотря на то, что пересечение историй замыкается на, казалось бы, одной территории — словесного образа. Текст о тексте. Поговорить о словах: такой ракурс прочтения предполагает сноску к основной линии текста, которая будет восстанавливать Пустырь в его сюжете. (далее…)

ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩЕЕ — ЗДЕСЬ

21. КУЗЬМИН.

Имени не помню. Дебютант конкурса. Питерский (но не пиИтерский) поэт-иронист. Простодушный, но местами смешной.

Говорил мне у ларька…

Говорил мне у ларька
Местный бухарь Гена:
“Наша родина, она
Вроде Карфагена.

Хитрый старец Филофей
Жил на белом свете,
Он сказал: “Мы Третий Рим”.
Нет, не Рим! Не третий!

Мы точь-в-точь как Карфаген,
Молимся Ваалу,
Завываем и скулим,
А ему все мало.

Оттого ли наша речь
Мнится песьим лаем,
Что воруем, да детей
Во печах сжигаем…”

Гена был суров и бел,
Одолжил я Гене
Двести рэ на опохмел,
И сказал – ты гений!

22. Наташа Курчатова.

Известный критик и (в соавторстве) прозаик. Дебютантка конкурса Григорьевки. Стихи – и традиционные, и верлибры – представляют собою, скорее, творческую лабораторию, хотя попадаются среди них и просто недурные. (далее…)

Сергей Васильевич Зубатов

Милостивый государь Сергей Васильевич,

Признаться, я долго сомневался, прежде чем приступить к этому письму. Начать с того, что в стране, где я получил воспитание и образование, Ваша фигура живописалась таким обилием черного, что и глаз было не видать – ведь для них потребовалась бы как минимум капля белил, а светлые цвета к Вашим портретам не выдавались в принципе. Пожалуй, равным Вам по степени омерзения представлялся лишь Евно Азеф, руководитель Боевой организации эсеров, признанный из ряда вон выходящим провокатором даже в те времена, когда в провокаторстве (и не без оснований) подозревали примерно всех.

Что знал я о Вас? Жандармский полковник, сатрап и палач, отметившийся в истории созданием «зубатовщины» – системы соблазнения полуграмотных фабричных рабочих, с целью отвлечь их от истинно пролетарских, то есть революционных задач. Гнусный интриган, коварно подпустивший к народу смертоносного попа Гапона и ставший таким образом главным виновником «Кровавого воскресенья» 9 января 1905 года. Нечистый на руку чиновник, отметившийся растратами казенных средств… Ненависть к Вам выглядела всеобщей; едва заслышав Ваше имя, принимались отплевываться и крайне-левые террористы, и самые махровые черносотенцы, и представители всего политического спектра, располагавшегося меж двумя этими полюсами.

Почти все это впоследствии оказалось ложью или клеветой, включая и жандармский чин: Вы ведь шли по сугубо штатскому маршруту, не так ли? Напротив, столичный Департамент полиции, в коем Вы совсем недолго – около 10 месяцев – заведовали Особым отделом, с Корпусом жандармов соперничал не на шутку. Так что в отставку Вас отправили надворным советником – это что-то типа армейского подполковника, не мелкая сошка, но и не великая шишка. Впрочем, не в чинах дело; чины, как я понял позже, Вас не интересовали вовсе. Ваш младший коллега Спиридович, дослужившийся, в отличие от Вас, аж до генерал-майорства, позже вспоминал: «Зубатов был бессеребренником в полном смысле этого слова, то был идеалист своего дела…» (далее…)

Автор идеи и текста Игорь Фунт, художник Майкл Грушин

Помните, в 70-х очень модным было носить такие сумки-авоськи, сделанные из тряпья, «дерюги» в виде бесформенных мешков, и чтоб обязательно красовалось изображение Аллы Пугачёвой или Валерия Леонтьева, «Дип Пурпле» или «Юрайа Хип»… Для тех, кто по независящим от них причинам не помнит, представляем что-то подобное в осовремененном, «твиттерном» варианте, как бы это смотрелось сейчас, но уже не на сумке-«холщовке», а, к примеру, на футболке, куртке либо кепке.

В ноябре 1962 года вышел «Новый мир» № 11 с повестью Солженицына

Солженицын

«В пять часов утра, как всегда, пробило подъем — молотком об рельс у штабного барака», – знаменитое начало знаменитой повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Решение о её публикации принимал лично первый секретарь ЦК КПСС Хрущев. (Это как если бы президент Путин решал вопрос о публикации, скажем, «Черной обезьяны» Прилепина. Или «S.N.U.F.F.» Пелевина). «Высочайше одобренная повесть», — скажет потом Солженицын. Тираж журнала был 96 900 экземпляров (почти сто тысяч). Но и того не хватило, по разрешению ЦК КПСС допечатывалось ещё 25 000.

На гребне славы

Наутро безвестный учитель из Рязани проснулся знаменитым. Принята повесть была восторженно – как читателями, так и критиками. Однотипные заголовки критических статей сообщали: это произведение «О прошлом во имя будущего» (К. Симонов), оно написано, «Чтоб это никогда не повторилось» (Г. Бакланов), «Чтоб вдаль глядеть наверняка» (Л.Афонин), а также «Во имя правды, во имя жизни» (В.Ермилов); в ней «Вся правда» (Г.Скульский) «Суровая правда» (А.Чувакин), «Большая правда» (В.Ильичёв), «Насущный хлеб правды» (В.Бушин) и т.п.

Отдельные недовольные, впрочем, проявились тогда же. Так, в «Известиях» (от 30.11.1962) было напечатано стихотворение Н. Грибачёва «Метеорит». Речь в нём шла о метеорите, который «явил стремительность и пыл и по газетам всей Европы почтительно отмечен был». А потом наступило, так сказать, утро прозрения, и метеорит «стал обычной и привычной пыльцой в пыли земных дорог». Каким-то образом читатели распознали в метеорите Солженицына и восприняли эту отвлеченную аллегорию как наезд на него. Но победному шествию «Ивана Денисовича» и его автора это пока не мешало.

17 декабря Солженицына позвали в Дом приемов на Ленинских горах – Хрущев решил встретиться с деятелями советского искусства и литературы. Было торжественно и красиво. Столы ломились от яств, хрусталь играл бликами, ослепительно белели скатерти, накрахмаленные салфетки стояли конусом. Официанты, вышколенные, как офицеры КГБ, бесшумно передвигались по залу. Когда секретарь ЦК КПСС Ильичев в своей речи вспомнил о «произведениях, которые сильно и в художественном, и в патриотическом смысле критикуют то, что творился произвол в период культа личности Сталина», Хрущев поднял Солженицына с места и представил его залу под гром аплодисментов. (далее…)

ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ.

Геннадий Григорьев

7. Владимир Берязев.

Сибирский поэт, дебютант нашего конкурса. Крепкая, несколько сучковатая патриотика. Интонация, скорее, заёмная; мысли, во всей их незатейливости, самородные… Напомнил мне питерского поэта Сергея Дроздова, погибшего несколько лет назад. Либералы его не печатали. Я послал стихи Дроздова в газету «Завтра», но там их почему-то не напечатали тоже.

По пологим снегам вдоль берёз по холмам невысоким
Мы поедем с тобой на восток в Буготакские сопки,

Где над настом прозрачные рощи слегка розоваты,
И просторы воздушные дремлющей влагой чреваты.

Снова в глянцевых ветках февраль привечает синицу,
И меняет оковы мороза на льда власяницу,

Чтоб по корке наждачной сосновое семя летело
По полям по долам до златого от солнца предела.

Мы поедем в деревню, где в бане поленья багровы,
А «Лэнд-Ровер» на старом дворе популярней коровы.

Там над прорубью цинковый звон, и вторую неделю
Месяц плещет хвостом, в полынье поджидая Емелю.

Я по-русски тебе говорю, пригубивши водицы,
Не годится роптать, коли тут угадали родиться.

Я, как старый бобёр, здесь — подвластный и зову и чуду —
По весне, после паводка, буду мастырить запруду…

8. Владимир Богомяков.

Тюменский поэт. Профессор. Участвует в конкурсе во второй раз. Михаил Булгаков жаловался жене на ружье со сбитым прицелом: целюсь, мол, точно, а все время промахиваюсь. Схожее ощущение у меня от стихов В.Б.: пуля летит в десятку, именуемую шедевром, но в последнюю долю секунды виляет куда-то в сторону. Но вообще-то поэт примечательный и, может быть, замечательный.

Хайдеггер писал, что кирзовые сапоги увеличивают скорость ходьбы.
А полусапоги из полиуретана не канают и в штате Монтана.
Хайдеггер вязал рыбачьи сети перед лютыми кудесниками во дворе.
За 20 секунд свернул из бумаги Феофана и подарил сопливой детворе.
Так потом Феофан и остался у мальчонок.
Честно говоря, боялись его допускать до девчонок.
Петина душа стала вроде синички и влетела в большой и тёмный дом.
Там раздутый Феофан безглазый сидел за деревянным столом.
«Кто тебя звал сюда? Что тебе надо, мать твою дурака ети?»
А душенька ударялась в стены и окна и от страха не могла ничего произнести.
Вздохнул Феофан, отворил окошко и душа, не помня себя, в небеса унеслась.
А Феофан пошёл и поставил чайник, вздыхая что в доме тараканы и грязь.


9. Ксения Букша.

Петербургская поэтесса (и прозаик). В третий раз участвует в конкурсе. «Вот стихи, а всё понятно, всё на русском языке». Понятно всё, кроме одного, — а зачем всё это написано. При том что и написано, повторяю, неплохо. Самодостаточный поэтический мотив мне удалось разглядеть лишь в одном – не похожем на остальные – стихотворении. Вот оно: (далее…)

новый приятель Ж,
вышедший не так чтоб уж очень давно
из больнички
(назовём его М),
продолжает скорей тихо,
нежели просто очень тихо:

«…и тогда непонятно,
где заканчивается любовь и начинается смерть:
о н и же убивали, –
выдерживает паузу,
взгляд рассеянный, –
убивали, но говорили,
будто делали это ради любви.
и что сейчас их держит
только любовь, ну да,
только любовь –
вы меня внимательно слушаете? –
такая вот штука…»

новый приятель Ж
греет в ладонях
рюмку на тонкой ножке,
новый приятель Ж
больше никуда не торопится:

«…они живут любовью, да,
ради любви… это их,
их слова! я ничего не выдумываю.
один – из пскова… не помню,
кто там точно откуда родом
и как всех их тут зовут,
но ОДИН – этот, да, боря,
а брат его – из рязани,
в общем, спецназовцы.
я встретил их, человек девять,
ну, может восемь,
недалеко от музея, за танками –
шёл из театра…
и вдруг парень какой-то
по спины окликает: ачарья!
ну да, п р и ч е с о н, смешно,
так и за кришнаита сойти легко –
поглаживает голову, –
ок, так и с о ш ё л я,
а они, ребята эти, они, в общем, пили,
пили уже долго (по ним заметно было),
и вот – меня окликнули.

я подошёл и встал, как вкопанный –
ну, будто б между мирами потерялся
(как ещё скажешь?):
такая силища от них исходила,
аж затрясло всего… ладно.
в общем, налили мне, и вот
боря – я потом узнал, что он – боря
плеснул ещё водки
и рассказал о любви всё-всё, что знает,
ну и потом о смерти всё-всё, да,
а ещё было странно,
очень, нет, правда, странно:
боря распахивает куртку,
а там, на груди, – «иконостас»…
и только тогда понимаешь, что боря
уложил туеву кучу
не важно уже, каких людей именно, –
ты просто вдруг понимаешь, что этот маленький
мог пришибить и тебя, окажись вы
«по разную сторону баррикад».

«как он живет с этим?» – подумал я,
а боря внезапно, будто поймав мой вопрос сачком,
зажал тот в кулаке и ответил вопросом: (далее…)

Геннадий Григорьев

Недавно был открыт третий сезон Григорьевской поэтической премии, созданной для увековечивания памяти петербургского поэта Геннадия Григорьева (на фото). Оргкомитет составил список из 46 поэтов, которым было предложено участвовать в конкурсе. Из них 39 прислали свои стихотворные подборки. Виктор Топоров, член жюри премии, читает и комментирует каждую из этих подборок. На Переменах.
редакция Перемен

1. Татьяна Алферова.

В конкурсе Григорьевки участвует второй раз, с годичным перерывом.Цикл стихов на исторические темы. Хорошие стихи, умные, местами даже сильные, но какие-то неуклюжие. Т.А. похожа в них на купающегося сенбернара: не столько плывет, сколько барахтается. Так, в приводимом стихотворении вместо пляжей заголяются ляжки, чего сама поэтесса явно не слышит.

О, Ливия-Оливия, сегодня
мир-Себастьян ведет себя, как сводня
и, кажется, отдать тебя готов
Мальволио и сотне прочих ртов.

В зеленом платье ты на школьной карте,
не зная о грядущем страшном марте,
песок пустыни сыпала в залив,
по локоть свои пляжи заголив.

Стремительно, как пыльное сирокко,
выходит миру срок всегда до срока:
в пространстве ли, во времени изъян?
Под стрелами погибнет Себастьян.

2. Дмитрий Артис.

Москвич, впервые участвует в нашем конкурсе. В нынешней поэзии произошел серьезный возрастной сдвиг. Медитативная лирика (или иронические стихи) эту метаморфозу выдерживают, а вот с любовной происходит нечто странное: стихи влюбленного папика. Хорошие стихи, кстати.
(далее…)

Жара адова. Он шёл как цапля, нелепо подбрасывая коленки. Боязливо ставил ступню на песок и тут же одёргивал. Песок жёг. После прохладной воды это было мучительно приятно. Пройдя шагов двадцать, раскинул руки и упал плашмя в хрусткий жар. И замер.

И теперь лежал, ощущая, как холод знобкими волнами источается из тела. Даже мысль пошевелиться была мучительна. Просто отплёвывал крупинки песка и тупо пялился перед собой.

С его ракурса были видны только ступни, щиколотки, в лучшем случае – ноги по колено. Ноги шли, бежали, крутились, подпрыгивали, утопали в песке – сами по себе; отдельно от их владельцев. А те кричали, смеялись, визжали откуда-то сверху. Сами по себе. Он пытался представить их целиком. И только у кромки воды фигуры соединялись сами собой. Это потрясало банальностью и совершенством. Но и смешило… Очевидно эта зыбкость раздвоённого сознания была вызвана жарой.

Он приезжал сюда после сиесты. Покрутившись по серпантину из Joppola до Niccotera, парковал чёрный арендный фиат у бара, вскидывал красный рюкзак и по песку шёл через пляж к морю, обходя пальмы в кадках, перевёрнутые вверх голубым брюхом баркасы, тела загорающих…

Закрыл глаза, – ещё минут десять, и он встанет, влезет в облезлые шорты и футболку «I hate mondays», возмёт в баре у Джакомо чашечку капуччи и, сидя на парапете старого фонтана, будет наблюдать, как толстые золотые рыбы глупо таращат глаза, пускают бульки и общипывают водоросли с ноздреватых известняков.

Он повернул голову в сторону бара и упёрся взглядом в стену. Странную слепящую белую стену за спиной, в мавританском стиле.

Её точно выперло из песка, как нелепый надувной аттракцион в парке развлечений. Высотой два, два с половиной метра она торчала несуразным пустым каре посреди бесконечного пляжа, покачиваясь и змеясь в жарком мареве. У её основания заросли опунции с созревшими лиловыми плодами, кусты дрока, нелепо торчащая одинокая мачта арукарии… Ящерица на ухе кактуса оцепенело таращилась на него… (далее…)

9 ноября 1818 года родился Иван Сергеевич Тургенев

    Туманы бродили…
    Тургенев

    La, sotto i giorni nubilosi e brevi,
    Nasce una gente a cui l’morir non dole.

    Petrarca

    Там, где дни облачны и кратки, родится племя,
    которому умирать не трудно (ит.).

    Петрарка. Эпиграф к 6 гл. «Евгения Онегина».

Буживаль

Каждый из нас «виноват уже тем, что живёт» – умирая, мы перестаём быть смертными, и, возможно, обретаем счастье, недополученное при жизни, ибо «всё, что есть, не могло бы быть, не будь оно бесконечным» (Гёте), но, увы, не каждый из нас оставляет потомкам светлую, неувядающую, «бесконечную» память. «Смерть, как рыбак, который поймал рыбу в свою сеть и оставил её на время в воде: рыба ещё плавает, но сеть на ней, и рыбак выхватит её – когда захочет. …я могу только сочувствовать красоте жизни – жить самому мне уже нельзя. «Тёмный» покров упал на меня и обвил меня: не стряхнуть мне его с плеч долой. Стараюсь, однако, не пускать эту копоть в то, что я делаю, а то кому это будет нужно?» (далее…)

НАЧАЛО — ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩЕЕ — ЗДЕСЬ

Божественная двойственность или двойственность божественности… Гомер, Данте, Шекспир, Рафаэль, Вивальди, Моцарт, Гейне, Пушкин, Тургенев… – «Бог, – говорит Гёте, – есть всё, если мы стоим высоко; если мы стоим низко, он есть дополнение нашего убожества». – Взятый извне, список этот выглядит довеском к бережно лелеемой нами отчуждённости, душевном безразличии к судьбам мира, и наоборот – суть имён обожествляется в содержании причастности к мировой истории, изживая идолопоклонство, следы которого просматриваются едва ли не во всех срезах жизни, создавая «религию стереотипов» (Свасьян К. А.), состоящей в неосознанной привычке «сотворить себе кумира», примитивно налепить «божественный» эпитет ближайшему сценическому герою. А ведь слышались упрёки и в «двуличии», историческом «лукавстве» Тургенева (Б. Садовский), какая уж там божественность!

– Мы ещё не решили вопроса о существовании бога, а вы хотите есть! – На то и звали Виссариона «неистовым», что остановить его, распалённого, с прилипшей прядью волос, в поту, кашляющего, – не так-то было легко. Но Белинский Тургенева любил – всего, зная и силу его, и слабость: «Что мне за дело до промахов и излишеств Тургенева, – говаривал он, – Тургенев написал «Парашу»: пустые люди таких вещей не пишут». – Чувствовал – Тургенев беспредельно выше его, образованнее и талантливей: а вот же, занимает место ученика, – оттого было несколько покровительственным, несколько «свысока» его отношение к Тургеневу, на которого рассчитывали больше как на союзника в некоем деле для осуществления «честных» целей (борьба с крепостничеством, николаевским режимом, с «мерзостью настоящего, неопределённостью будущего»), своею холодностью и безразличием чуть не отлучив Тургенева от литературы вовсе («Грустно было бы думать, что такой талант – не более, как вспышка юности…») – вот удружил бы нам Белинский! (далее…)

Русские советские писатели вспоминают о большевистской революции

Об Октябрьской революции в России написаны тонны исследований как с той, так и с другой стороны. Сохранилось множество воспоминаний. Сейчас принято цитировать противников большевиков, например, «Черные тетради» Зинаиды Гиппиус или «Дневники» Ивана Бунина. Но вот перед читателями воспоминания людей, принявших Советскую власть и служивших ей до конца жизни верой и правдой: Викентия Вересаева и Константина Паустовского.

Викентий Вересаев состоялся как крупный русский писатель еще до большевистского переворота. После публикации в 1901 году «Записок врача» он прославился на всю Россию. А после того, как в сборниках «Знание» в 1907 году появились записки Вересаева «На Японской войне», он сразу стал одним из властителей дум той части русской интеллигенции, которую философ Николай Бердяев в сборнике «Вехи» сравнил с религиозным орденом. При Советской власти Викентий Вересаев прижился и был даже ею обласкан: в 1939 году награжден орденом Трудового Красного Знамени, а в 1943 году получил Сталинскую премию первой степени.

Свои воспоминания о большевистском перевороте в Москве, где он тогда проживал, Викентий Вересаев оставил в книге «Записи для себя». Книга не была им окончена. Впервые, отрывки из нее были опубликованы в журнале «Новый мир» (№1, 1960 г.), через 15 лет после смерти писателя. Вот эти воспоминания:

В октябре 1917 года, в Москве. Окоп пересекал Остоженку поперек. В окопе сидели рабочие, солдаты и стреляли вниз по улице, по юнкерам. Третий день шел бой. Совершалось великое и грозное. Не страница истории переворачивалась, а кончался один ее том и начинался другой. Стреляли. Продвигаться вперед с одними винтовками, без артиллерийской подготовки, было трудно. Но уже знали: с Ходынки идут на Хамовнический плац батареи на помощь красным. И все ждали, когда над головами завоют снаряды и начнут бить в здание штаба, где засели юнкера. На время затихла стрельба. Перед окопом озабоченно пробежала рыжая собачонка с черными ушами, остановилась у тумбы, обнюхала и побежала дальше. Вдруг быстро подняла голову и жадно стала во что-то вслушиваться. И невольно все тоже насторожились: не начинает ли артиллерия обстрел? Но нет. Совсем не это интересовало собачонку. Было что-то гораздо важнее и интереснее: за углом, в Мансуровском переулке, завизжала собака, и рыжая собачонка с серьезными, обеспокоенными глазами вслушивалась в визг. Это было для нее самое многозначительнее среди свиста пуль и треска пулеметов, среди гула разрушавшихся устоев старой человеческой жизни.

Сегодня Остоженка входит в зону так называемой «золотой мили», т.е. на Остоженке самая дорогая недвижимость в Москве, доходящая до десятков млн. долл. А 95 лет назад эту московскую улицу пересекал окоп, из которого одни русские люди – рабочие и солдаты – стреляли по другим русским людям, юнкерам.

В отличие от Викентия Вересаева, Константин Паустовский полностью сложился как крупный русский писатель при Советской власти, хотя и успел застать дореволюционную Россию, он родился в 1892 году. Свою литературную деятельность Константин Паустовский начал в начале 20-х годов с работы в московской газете «Гудок» вместе с Юрием Олешей, Михаилом Булгаковым, Ильей Ильфом и Евгением Петровым. Остался в истории русской литературы Константин Паустовский прежде всего как певец природы средней полосы России. В 1965 году он был вероятным кандидатом на Нобелевскую премию по литературе, которая в конце концов была присуждена Михаилу Шолохову.

По общему признанию, одно из главных произведений Константина Паустовского – это автобиографическая «Повесть о жизни», состоящая из 6-ти книг. Воспоминания о большевистском перевороте в Москве входят в 3-ю книгу – «Начало неведомого века». Описывая революционные события в Москве, автор все время остается в рамках жесткого реализма без разных литературных нюансов (например, в виде «рыжей собачонки с черными ушами»), смягчающих существующие конфликты.

Судьба угораздила Константина Паустовского поселиться на Большой Никитской, недалеко от Консерватории, тогда еще не имени П.И. Чайковского. На этой московской улице были очень интенсивные бои между большевиками и юнкерами, о чем напоминает мемориальная доска на здании, в котором сейчас расположен театр Марка Розовского. (далее…)

К 100-летию Октябрьского переворота, или Великой Октябрьской социалистической революции

«Какому хочешь чародею отдай разбойную красу», — разрешал Блок Руси, он называл её своей женой. И накликал: осенью 1917-го чародей пришел за своим. Он был лыс, картав, невысок ростом, зато с харизмой. Русь не устояла.

Сарынь на кичку

Не только в ссылках, эмиграции, подполье готовилась русская революция. В салонах, в поэтических кафе, в редакциях эстетских журналов мечтали о революции, призывали ее. Люди жаждали свободы, равенства, братства, социальной справедливости – всего этого действительно не хватало. Революция казалась (а может быть, и была) единственным выходом. К тому же, она хорошо вписывалась в идею русского мессианства. И Серебряный век перьями своих лучших поэтов готовил для нее психологическое (и идеологическое) обеспечение.

В 1905-1907 годах свои вязанки дров к революционному костру споро несли Гиппиус, Мережковский, Сологуб и многие другие. Утонченный Бальмонт клеймил: «Наш царь – Мукден, наш царь – Цусима,/ Наш царь – кровавое пятно,/ Зловонье пороха и дыма,/ В котором разуму темно./… Он трус, он чувствует с запинкой,/ Но будет, час расплаты ждет./ Кто начал царствовать – Ходынкой,/ Тот кончит – встав на эшафот». Стихи были так себе, но искренние. И, увы, пророческие.

Когда началась Мировая война, поэты (опять же в большинстве) оказались пацифистами, что тоже способствовало росту их революционных настроений. Кроме того, поэты простодушно верили, что императрица Александра Федоровна стала хлыстовкой, но притом остается немкой и интригует в пользу брата Вильгельма, что все зло от Распутина и в прочие сплетни. Быть монархистом считалось не комильфо.

Революцию ждали, революцию хотели. И даже странно, что один только Маяковский почти угадал в 1915-м: «Где глаз людей обрывается куцо/ Главой голодных орд/ в терновом венке революций/ грядет шестнадцатый год». (далее…)

На пузатую церквушку, с карачек глазевшую из-за угла, он перекрестился с таким размахом, что от него шарахнулись:

— Поп!

Ничуть он не был похож на попа, он был вызывающе одет, на него оглядывались. Недавно перелицованное, почти новое летнее пальто, шерстяное, кашне-самовяз, шляпа.

— Буржуй недорезанный, — бросали ему вслед, и это тоже не подходило.

Еще до Революции, на второго года войны он твердо решил стать летописцем. Отечественным Саллюстием! За горло брала всепроникающая мерзость распутинщины! Как если бы весь Питер заключили в душную атмосферу дворцовой спальни на исходе ночи, когда сбраживаются в ней запах мочи и пота. Словно всякого мыслящего человека заставили быть свидетелем того, чего вообще ненадобно видеть русскому!

Его замысел, уже поглотивший несколько толстых тетрадей, одобрила сама Зинаида Николаевна Гиппиус, женщина неженского ума и неженских интересов.

В желтоватый мундштук слоновой кости она вставляла папиросу – получалось неизмеримо! – и говорила сквозь змеившийся у губ клубок:

Вы – Серж Свиягин. Свияга впадает в Волгу. Ваши предки, уверена, были в царских полках, когда Грозный брал Казань. Да… с такой кровью несладко рассматривать тот жидовник, в который превратилась нынче столица империи. Почитайте-ка ещё немного.… С того куска, он начинается: « И перекрасившись, они сделали подлинными…»

Он помнил, что читал тогда:

«…Точно благородного скакуна, они повлекли мою родину по всемирной грязи, по своим отбросам, они внушали ей, что это и есть единственный путь. Сброд правил бал в столице. Торгаши и банкиры заняли место тех, кто ушел на фронт. Каждая ночь царицы обсуждались в прокисших пивных. Народ роптал, не потому что скуден и чёрств был его хлеб, а потому что спекулянты бесстыдно перепродавали снаряды, отлитые рабочими Петрограда, немцам. Ни один из рычагов власти таковым не был. Министры, подобные сгнившим жердям, не могли удержать обветшавшего правления. Чем далее, тем более укреплялось мнение, что, ежели фронт ещё стоит, то обе столицы империи сданы внутреннему врагу, войны не объявлявшему. Всякий, кто воротился бы из Ставки на вопрос, чем занят государь, говорит: ворон стреляет. Эти слова уже стали крылатыми. Очевидно, ими и станут определять наше время потомки…»

Колыхая змеящийся клубок дыма, привычно лаская его вялыми губами, Зинаида Николаевна попросила:

— Только, ради бога, не спешите. Не ходите с вашими откровениями по редакциям. По моему разумению – убьют! Говорят, это нынче совсем просто.

До редакций ли было в ту пору?

Центром свихнувшегося с оси земного шарика ощущал себя Свиягин. Ему было противно, но он не мог не видеть, что люди вокруг говорят и делают вовсе не то, что должно. Война и голод вгрызались в оконечности страны, а столица – её коронованное сердце – жила хмельной, беспечальной жизнью; она ложилась на заре и пробуждалась в сумерках. Чтобы быть терпимыми помощниками деньги должны знать своё место; сейчас цены были спущены с цепи и заменили собой экономику.

Он не ошибался – с каждым днем Петроград становился женственнее. Нет, гладких, нагловзорых мужчин-земгусаров хватало, но самцы сделались обаятельно расчетливыми и опасными, а прекрасный пол с наслаждением предался неприкрытому цинизму. Состоятельные женщины города, проводив на смерть отцов, мужей и братьев, праздновали свободу. Эй, побольше восточных, приторных сладостей, заморских фруктов, густого тяжелого вина и цветов без запаха; пусть все обобьют шелком и не смеют убирать объедки и замаранное бельё – наша Свобода приходит без штанов, шагая по блевотине, пусть все видят, сгорая от зависти!

Воспоминания вдруг разом обрезало, как гильотиной, сверху вниз, поперек вчерашних слов. Перед глазами одно настоящее – разворованная Россия, Гражданская война, бесприютная весна в голодной Москве… (далее…)

Антонен Арто в 1926-27 гг., фото Мана Рея

В России Антонен Арто известен преимущественно как автор трактата «Театр и его двойник». По-прежнему остаются в тени текстовые, графические и аудио-визуальные опыты, сделавшие Арто одной из ключевых фигур модернизма. Из 26 томов галлимаровского собрания сочинений переведены не более пяти: на русском языке представлена лишь небольшая часть огромного наследия, во многом определившего как эволюцию театральных практик, так и векторы развития европейской философии второй половины ХХ — начала ХХI вв. Можно с уверенностью утверждать, что наше приближение к осмыслению феномена Арто только начинается.

У книг Антонена Арто были столь внимательные читатели, как Жак Деррида и Сьюзен Зонтаг; его понимание безумия стало точкой отсчёта для переосмысления психиатрического дискурса, инициированного Мишелем Фуко и Юлией Кристевой; театральные теории Арто привлекали внимание Питера Брука и Ежи Гротовского; искусствоведы сравнивают его графические работы с произведениями Эдварда Мунка и Альберто Джакометти. Арто можно с равным успехом определить как философа, поэта, прозаика, драматурга, теоретика театра, режиссёра, актёра, критика, и этот список можно продолжать. Впрочем, едва ли понимание каждой из этих ипостасей как чего-то обособленного будет верным – Арто не укладывается в те или иные направления и жанры. Во многом это происходит потому, что он посвятил свою жизнь не только разрушению барьеров между видами искусств, но и стиранию границ между безумием и разумом (годы с 1937 по 1946 он провёл в психиатрических лечебницах). И, возможно, именно эта попытка слияния жизни и искусства превратила Арто в одну из самых трагических фигур ХХ столетия.

Осмысляя искусство Арто, нужно помнить, что каждый его опыт может быть рассмотрен в отдельности только как деталь некоего общего механизма. Но, одновременно нужно быть готовым к тому, что взятые в совокупности, эти произведения упорно начнут сопротивляться всякой иерархии, оставаясь лишь указывающими друг на друга двойниками. (далее…)