Обновления под рубрикой 'Люди':

постер фильма Ребенок Розмари

Лучшая кинокартина про постсоветскую Россию это «Ребёнок Розмари» Романа Поланского.

Там гениально показано, как потребительское общество превращает идеальных людей, сладкую парочку – в родственников дьявола.

Впервые посмотрел «Ребёнка…» месяц назад, в который уже раз оторопел: у нас фильм никто никогда так и не увидел. Всё, что я про него слышал и всё, что читал, ложь. Нужно будет написать подробный текст в рубрику «Ревизия».

А пока коротко, только об одной линии.

Повторюсь, нам предъявлены идеальные мужчина с женщиной. Их союз безупречен, их намерения чисты. Как известно, благими намерениями вымощена, хе хе хе, дорога в Ад.

Парочка въезжает в роскошную квартиру. Прежние хозяева вывезли мебель, и наши влюбленные ужинают на полу. Это для них не проблема: герои что-то вроде хиппи, дети цветов. «Давай займёмся сексом?» — «А давай!»

Супруг стягивает штаны, супруга – платье. Романтическая любовь на полу, кр-расота.

Но потом-то они обживаются. Их пожилые соседи это, конечно же, проекция нашей сладкой парочки. Такими вот герои станут, когда подрастут. Благожелательными, комфортными, ласковыми. Средний, что называется, класс.

Настораживают мелочи. Когда пожилой сосед проливает на ковер каплю вина, его старушка-супруга стремительно бросается пятно вытирать. Поланский грамотно подчеркивает ее поползновение – стремительным же движением камеры, настаивая таким образом на предельной значимости эпизода.

Потом начинается и вовсе страшное. (далее…)

23 июля 2012 года исполнилось сто лет со дня рождения Жана Луи Максимилиана ван Хейенорта, несомненно, одной из самых ярких фигур в истории троцкистского движения. Он был ассистентом и личным телохранителем Льва Троцкого, секретарем IV Интернационала и, в конечном счете, одним из самых выдающихся историков логики, чье различение «логики как исчисления» и «логики как языка» оказалось совершенно парадигмальным в контексте современных исследований по семантике. (далее…)

Луч света проник сквозь складку шторы, коснулся лица, и Шуберт проснулся. Прислушался к равномерному клокотанию внутри человеческой туши, оттеснившей его к самому краю постели. Стараясь производить как можно меньше шума, выбрался из простыней. Присел на корточки, выуживая из-под кровати испачканный пылью носок.

-Сегодня что? – голос прозвучал так неожиданно, что Шуберт замер, словно застигнутый с поличным. Мысленно развернул страницы школьного дневника, по которому до сих пор отсчитывал дни недели.

-Воскресенье.

-Странно… Куда пропала суббота?

Ощупывая тумбочку в поисках часов, толстяк прокашлялся, сел, упираясь в подушки. Взглянул на циферблат, неспешно застегнул ремешок на запястье. И улыбнулся рассеянно, словно извинялся за что-то.

-Доброе утро.

Этих неловких минут пробуждения рядом с посторонним человеком, стыда неопрятной наготы, горечи несвежего дыхания Шуберт старался избегать. Он брал деньги вперед и завел привычку уходить сразу после или под утро, пока клиент еще спал. Бесшумно одевался в темноте, плотно прикрывал за собой дверь, изредка оставляя записку с номером телефона. И никогда не брал чужого, зная по рассказам приятелей, какими неприятностями это может закончиться.

Но в этот раз он нарушил правила, позволил себе пригреться у теплого бока, не заметил, как уснул. Две ночи подряд он ездил в клуб, танцевал и выпивал в прокуренном зале бывшего дворца культуры, между выщербленными колоннами с остатками лепнины под потолком. Со знакомствами не везло, и после веселья приходилось бродить между столиками среди таких же одиноких неудачников, дожидаясь открытия метро, чтобы не тратиться на такси.

Свой прежний дом на окраине мира, где его, наверное, уже не ждали, Шуберт старался не вспоминать. Теперь он жил в спальном районе-муравейнике, снимал тесную квартирку на пару с Павлиной Карловной, как звали в клубе Пашку Уткина. Они работали вместе в магазине фототоваров. Уткин, который уже, кажется, забыл, что когда-то приехал в большой город на поиски счастья, а не проблем, тратил немало энергии на то, чтобы научить приятеля жизни. По его примеру уже второй год Шуберт проводил выходные в заведениях, чтобы немного заработать или просто пристроиться к разгульной компании, раскрашивая жизнь в цвета мелодрамы.

Он ценил себя невысоко, хотя, в отличие от Пашки, пользовался спросом. Благодаря маленькому росту и хрупкому сложению его можно было принять за подростка шестнадцати, а то и четырнадцати лет. Для этого он отращивал челку, носил майки с яркими принтами и держался ближе к темным углам, словно опасаясь быть замеченным. Но его замечали те, кто искал, и почти всегда сразу предлагали деньги, чтобы не тратить времени и не привлекать лишнего внимания. (далее…)

ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ

Даже в большом торговом центре он никогда не мог найти обувь по размеру. Кроссовки покупал обычно в детском отделе, и только глазел на мужские туфли в сияющих витринах. Он избегал пускать посторонних в свой тайный мир, поэтому недолюбливал продавцов из фирменных салонов обуви.

В магазине не было ни одного покупателя. Словно солдатские полки на присяге, вдоль стен выстроились шеренги туфель: черных, коричневых, желтых, цвета топленых сливок и кофе с молоком. Сверкая в зеркалах, ботинки точно присягали служить хозяину не за страх, а за совесть, со всей деликатностью преданного союзника.

При виде этого великолепия Шуберт в очередной раз почувствовал обиду на судьбу. Каждый мужчина, даже безобразный и немолодой, мог равнодушно пройтись вдоль обувных рядов, взять в руки любую пару, прочесть надпись, тесненную внутри ботинка или на поверхности подметки. Затем примерить обновку, чувствуя крепость поскрипывающей подошвы, облегающую плотность ладно выкроенного верха… Он же был здесь предметом насмешек и деланного удивления. Цирковой лилипут, ошибка природы.

-Что не так? – спросил Валентин строго.

-Все нормально, – прошелестел Шуберт. – Только у меня… проблемы… (далее…)

С Сергеем Сибирцевым мы знакомы достаточно давно. Неоднократно пересекались на различных литмероприятиях, входили в одни и те же редколлегии, в жюри, да и – чего скрывать – сколько раз выпивали, отмечая тот или иной праздник. Тем не менее, нам так и не довелось побеседовать специально для прессы. Вот и пришла пора восполнить этот пробел. По такому случаю встретились мы в закрытом клубе в центре Москвы, где музыка – классическая, водка – холодная, а разговор – проникновенный.

Досье:

Сибирцев, Сергей Юрьевич – писатель, общественный деятель, председатель Клуба метафизического реализма ЦДЛ (Клуб писателей-метафизиков), член Президиума Московской городской организации Союза писателей России. Родился в 1956 году в Иркутске. Учился?.. Окончил?.. Впервые опубликовался?..
Автор семи книг прозы, в том числе двухтомника «Избранное» и романов «Государственный палач», «Приговорённый дар», «Привратник Бездны».
Координатор книжной серии «Меtа-проза XXI век» (Библиотека Клуба метафизического реализма) ИД «РИПОЛ классик».
Лауреат международного литературного конкурса им. Андрея Платонова (1995).
Лауреат первой Всероссийской литературно-театральной премии «Хрустальная роза Виктора Розова».
С 2004 г. – член Попечительского совета Благотворительного фонда премии «Хрустальная роза Виктора Розова».

– Сергей, твоих шедевров что-то уже давненько не видать на полках книжных магазинов. Романы «Привратник Бездны», «Государственный палач» последний раз издавались лет пять-шесть назад. С тех пор – тишина. В чем причина этого простоя?

– Игорь, вот и ты тоже все куда-то все спешишь… Посмотри вокруг, вслушайся в звуки скрипки…

– В отличии от тебя, я постоянно где-то работаю. Часто в двух-трёх местах одновременно. Всё это не очень располагает к созерцательности.

– В сущности, ты сам ответил на свой каверзный вопросец. Я по жизни профессиональный созерцатель. Впрочем, о сем непозитивном, неукрашающем биографию современного индивидуума факте ты осведомлен давным-давно…

– Хорошо, зайдём с другой стороны. В 2007 году в «Независимой газете» был опубликован большущий фрагмент из твоего нового романа «Цырлы Люциферова». Что с ним случилось, почему его не видать на книжных прилавках? Кстати, тот отрывок был откровенно скандальный, провокационный. Там ты издевался и над руководством Москвы, над посетителями ЦДЛ… Роман уже ждали! И где он?

– Да, за ту публикацию нужно сказать спасибо Виктории Шохиной, Евгению Лесину, Михаилу Бойко, и, разумеется, Константину Ремчукову, – мои давнишние коллеги и друзья не забоялись очередной метафизической чернухи от господина Сибирцева, убрали только пару матерных фраз, которые украшали прямую речь персонажей… Роман этот в итоговом варианте будет носить иное название: «Любимец Люциферова». Роман весёлый, страшный, но дающий некую метафизическую соломинку надежды на то, что все мы не зря бултыхаемся в этом земном Океане блаженства и ужаса… Но недавно мне пришлось перелопатить отдельные главы, ведь начальника Москвы Лужкова с позором сбросили с престола, а добивать лежачего – это не по мне. И поэтому архитектонику книги я пересмотрел, мотивации существования моего сатирического отморозного персонажа также претерпели эволюцию – и вылупился ещё более милый, ещё более апокалипсический скелет книги, вернее – юмористический… А то нынче у нас бедный телевизионный электорат запужали до нельзя загадочным календарём канувшего в бездну народа Майя. Слава Богу, совсем молодые мои современники не ведутся на эту просвещенческую лучезарную пропаганду о конце всех времён…

– Тебе ли высмеивать апокалиптические настроения?! (далее…)

Продолжение. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ.

Группа Общество Зрелища 2005  св. максимий, О. Шепелёв (стоят) ,О.Фролов, св. Ундний (как пудели на тумбах)

Ну и, куда ж от него – встречайте! азоханвей! — гвоздь программы – «груздь (грузит!) моногамный» — свя-а-то-о-ойй Мма-ак…-сси-и-имми-и-ийй! (Урождённый Рыжкин, фамилия тоже соответствующая, в честь порноактриски принявший в 2006 г. матроним Берков.) Как помним, ещё в 9-м классе он написал в сочинении на тему «Кем я хочу стать, когда вырасту»: «Я хочу пить всю жизнь». Все хотели быть уже не космонавтами и полярниками (или пожарными и моряками, как, соответственно, ОФ и Максимию пришлось воплотить чьи-то не очень богатые фантазии в армии), но: а) экономистами, в) юристами, б) б (бухгалтер(ш)ами, наверное, или бизнесмен(ш)ами, «но вообще-то фотомоделью»). Школа, родители, общественность были в шоке, многих трудов ему стоило не отступиться от избранного пути. Его не понимали, преследовали, гнали, два раза вынуждали «кодироваться». О его (мелочно-неуклюжей) изворотливости и (некрасиво-жалкой) беспринципности ходят легенды. На третий раз непутёвый сынок перехитрил всех: предложил отцу прокутить деньги, а матери сказать, что закодировался. После оного стало понятно, что все попытки педагогического и даже медицинского воздействия потерпели фиаско. Даже творчество для него – лишь «прелюдия к пьянству». Он сам провозгласил себя «святым и непорочным» в стремлении к своей заветной цели. Вскоре вокруг этого возник некий локальный культ (я сам, каюсь, обрисовал образ Макса как одного из незауряднейших персонажей, и в этом, наверно, даже прав – см. мои и его сочинения), и впоследствии под именем «святого» он возглавил самый успешный свой проект – группу «Поющие гондолы», что, естественно, созвучно более откровенному словосочетанию «Пьющие гондоны». Но всё это, так сказать, лишь канва внешняя … (далее…)

Камнев В.М. Хранители и пророки. Религиозно-философское содержание русского консерватизма. – СПб.: Наука, 2010. – 470 с. – (Серия: «Слово о сущем»).

Главная тема книги впервые проговаривается отчетливо лишь в послесловии – обращая весь предшествующий текст в своего рода предуведомление – и выводя его из рамок описательности. Этой темой оказывается бездомность, внешне парадоксальным для исследования консерватизма образом. Ведь консерватизм вроде бы как раз сосредоточен на тематике «дома», «отчего места», всегда предполагая, что есть куда возвращаться. Но в то же время в консерватизме есть и оборотная сторона – рождаясь как реакция на Французскую революцию, он изначально существует с сознанием хрупкости традиции, с сознанием, что тот «дом», который есть, может легко быть разрушен (или, что, пожалуй, преобладает – разрушается в данный момент).

Отсюда и историчность консерватизма – он не тождественен принадлежности к традиции, он всегда начинается с ее осознания. Более того, традиции уже траченной или поставленной «под удар».

В этом смысле консерватизм принадлежит к модерному обществу, единый со своими оппонентами в отчужденности от общества традиционного. В последнем традиция – данность, она как целое не только не требует рефлексии, но и чуждается ее (как осознание своего молитвенного настроя разрушает настрой). Для консерватизма, напротив, традиция уже более не «само собой разумеющееся» – ее нужно удержать, реставрировать или вовсе возродить. Но возрожденная традиция, прошедшая через осознание (осознанная) уже иная. (далее…)

15 июля 1606 года (по некоторым данным, в 1607) родился Рембрандт Харменс ван Рейн

Он посмотрел на себя в зеркало: лицо в морщинах, волосы поседели, усы висят редкими, смешными прядками. В мастерской было холодно (печку вчера унёс крикливый жадный кредитор), и он накинул на плечи старую шубу, подошёл к окну. Январь… Почти касаясь башен и шпилей, плыли облака, крыши домов покрыты снегом; вода в каналах отражала свинцово-чёрным. На окне лежала библия, он открыл её: «У одного человека было два сына. Младший из них попросил отца дать ему ту часть имения, которую он должен был получить. Отец исполнил его желание. Тогда он ушёл из дому, поселился в чужой стране, жизнь там вёл невоздержанную и в скором времени истратил всё своё состояние». – Да… вся жизнь Рембрандта похожа на существование героя древней притчи.

Отец хотел видеть своего шестого, младшего сына учёным, философом. Он разрешил ему поступить в Лейденский университет. А сын стал художником, переехал в Амстердам. Его портреты нравились – и ему неплохо платили. Рембрандт завёл свой дом, у него появилась прекрасная коллекция гипсов, скульптур, старинных вещей, оружия, музыкальных инструментов. Он пишет «Поклонение волхвов», «Флору», «Притчу о работниках на винограднике», «Пророк Иеремия», «Воздвижение креста». Групповой портрет «Урок анатомии доктора Тульпа» приносит Рембрандту славу незаурядного мастера. Богатство мимики и драматическое использование светотени подводит итог экспериментированию, свидетельствуя о наступлении творческой зрелости. (далее…)

Рассказ

1

— В последнем классе гимназии меня звали: Мишель – в монокле щель! Тебе смешно, а это заслужить надо, между прочим.

Уже одетый для выхода, он вдруг выпучил глазницу и ловко поймал стеклышко на уровне грудного кармана.

— Это я потом так насобачился, а в гимназии не умел вовсе. Подсматривал за еврейскими часовщиками на Владимирской, есть у них такие вставные лупы для долгой работы. Так вот, решили мы по осени устроить банкет на задах Александровского сада. Я эту штуковину, — опять молниеносно выронил и поймал монокль, — битый час прилаживал перед зеркалом в прихожей. Вроде не падает. Выхожу. И тут с ясного неба дождь, как из ведра! Кошмар. Я этим глазом ничегошеньки не зрю, спотыкаюсь, меня всё направо заворачивает. Ну-с, кое-как добрался… Здравствуйте, говорю. А наши, как птенцы в гнезде, рты пооткрывали. Оказывается, монокль у меня поперек глаза встал. Как дверь полуоткрытая! Тут кто-то и брякнул: Мишель, в монокле щель! …Ну, пошли.

Жена, самозабвенно обводившая пуховкой высокие скулы, только взгляд на него скосила.

— Шнель! Шнель!

— Знаешь, Булгаков, твои гимназисты были правы, – и безоговорочно щелкнула створками ридикюля. – Ты и сейчас со своим моноклем весь выпученный, ну прямо с головы до ног.

До плотниковского подвальчика было рукой подать, но Булгаков, едва вышли, подышав на палец, подъял его.

— Ну и где, сударыня, ваш хваленый воздух? Погода где? Вы хоть текущее время года можете назвать?

— Февруарий на дворе стоит, – отбивалась, прыская смехом, Любаша. – Неужто сам не видишь?

— Покорнейше благодарю, – приподнял Булгаков шляпу перед прохожим, который, завидев странную парочку, пошел петлёй, – покорнейше… (далее…)

Мартин Лютер и герои Реформации. Репродукция из архива Библиотеки Конгресса США

Споры о церкви, резко активизировавшиеся в последнее время, заслуживают внимания и независимо от конкретных обсуждаемых вопросов, поскольку обозначают и позволяют ввести в пространство публичной дискуссии куда более общие темы. А именно – поговорить о том, какое место современное общество готово отвести церкви и на какое место, с одной стороны, рассчитывает церковь, а с другой – какое она согласна принять.

Во-первых, можно указать на самый общий контекст – секулярное общество предполагает наличие целого ряда автономных сфер, каждая из которых обладает собственной логикой, а переход из одной сферы в другую предполагает и переключение логики. Нет универсальной системы ценностей, за исключением ценности самого секулярного общества и обосновывающей его новоевропейской рациональности. Здесь включается знакомый нам всем механизм дифференциации – нечто может признаваться имеющим эстетическую ценность, но не имеющим этической, действие, осуждаемое с точки зрения исповедуемой субъектом религии, одновременно им же принимается как соответствующее, например, праву. Впрочем, когда речь идет об «одном и том же субъекте», возникает сложность. С одной стороны эта секулярная реальность автономных сфер объединяется именно посредством единства субъекта: он та точка схождения, которая обращает все автономии в относительные, а процесс дифференциации обращает вспять. Когда субъект говорит о прочитанной книге: «мне нравится», это суждение может отсылать к этическому, эстетическому, политическому или какому-либо иному основанию, либо любого уровня сложности переплетению их и ряда других – он выступает уже не как «эстетический субъект», а как «человек», т.е. изначальное/финальное единство. Однако это сохраняющееся «темное ядро» функционирует через постоянные разграничения – поступать правильно как раз и означает в каждой из сфер принимать ее логику. Религия в этом случае – личное дело каждого, то, что должно быть отделено от других сфер – и чья социальность работает только применительно к ее членам.

Исторический путь к этому состоянию более чем долог – но если выделять ключевое событие, то им станет Реформация, когда прежний, позднесредневековый мир единой церкви, единой веры разрушился. Образ позднего средневековья предполагает наличие единой истинной веры и Церкви – имеющей свою реализацию в Римско-католической церкви. Иноверец – это либо далекое существо, с которым существуют лишь редкие контакты, либо существо, живущее в своем особом, изолированном пространстве, изначально маркированное как «другой», отделенный зримой гранью от моноконфессионального общества.

Реформация привела к тому, что иноверец стал соседом – частью того же повседневного мира, тех же групп, что и ты сам, не отличающийся от тебя внешне, образом жизни, твой сосед, родственник, может быть даже брат или сестра. В конечном счете – после серии религиозных войн (где стиралась грань между войнами внешними и внутренними) – выработалась сначала интеллектуальная программа, затем достаточно полно воплощенная на практике, согласно которой религия есть личное дело – результат личного выбора человека, но этот личный выбор не должен в принципе иметь влияния на политическую сферу – в публичном отношении каждый выступает как «гражданин», равный по отношению к другим таким же, как он, гражданам (на практике, разумеется, этот идеал так и остался недостижимым – например, в ситуации споров о службе в армии как о гражданском долге, применительно к тем или иным религиозным группам, радикально отрицающим военную службу, государство оказалось вынужденным пойти на компромисс, учитывая религиозные убеждения как влияющие на объем налагаемых гражданских обязанностей или, по крайней мере, в смягченной форме, на формы их исполнения).

В идеальном варианте этой секулярной реальности в публичной сфере религию можно не замечать – она вытеснена в пространство интимного, туда, где властвует личный выбор, предпочтения и что угодно еще, но что не должно оказывать влияния на наши права и обязанности в публичной сфере. Здесь мы выбираем религию – как мы выбираем эстетические ценности – в пределах, не противоречащих существующему публичному порядку. Разумеется, мотивы могут быть различны – мы можем переживать это не как свой выбор, но как то, что выбирает нас или как данность, которой нет альтернативы, нечто само собой разумеющееся. Но в пространстве публичного мотивы не имеют значения, всякий религиозный выбор равноценен другому, пока он совместим с существующим публичным порядком.

Во-вторых, то, что можно обозначить как «местные особенности». Если, например, в Западной или Центральной Европе наступление секулярного общества, оттесняя религию в анклав «религиозного», протекало достаточно медленно (а радикальная попытка Французской революции была весьма кратковременна), то в России мы имеем дело с кризисом религиозной традиции на фундаментальном уровне, том, где она крепится, прежде всего – на уровне бытовой религиозности, имеющей мало отношения к догматике, а проявляющейся как способ жить и действовать, в естественности религиозного жеста (естественности, доходящей до неразличимости, когда мы способны осознать наличие религиозного только при его отсутствии – например, попав в город, чей профиль не определяется в центре многочисленными разновременными храмами и церквушками).

В результате любые проявления религиозного поведения, хоть сколько-нибудь попадающие в сферу внимания, вызывают агрессивную реакцию – как нарушение нормального порядка, который отождествляется с радикально анти-православным. Если иные конфессии вызывают нередко достаточно терпимую реакцию, то православие срабатывает как однозначный раздражитель. Иные религии и христианские конфессии нередко воспринимаются как нечто экзотическое и интересное (напр., отношение к буддизму или бахаи), либо как имеющее более высокий социальный статус (напр., быть католиком в России означает принадлежать к «Западу» в его рафинированном виде – русский католик, особенно тот, кто принял эту веру в сознательном возрасте, будет чаще всего отстаивать латинскую мессу, восхищаться довтороватиканскими традициями и т.п. – через это приобщаясь к «старой Европе», той, которая обитает в нашем воображении и которую, не находя ее в Европе реальной, мы удерживаем с еще большей жесткостью). Мусульманство во всем своем наличном многообразии непонятно, чуждо – и, вызывая опасения, в то же время не порождает желания «связываться» с ним, поскольку представляется не принимающим «правил игры» того общества, где существуют дискутирующие интеллектуалы и их массовка. Если исключить ислам из рассмотрения, все прочие религиозные группы, кроме православия, можно принять или, во всяком случае, не реагировать на них – в силу их малозначительности или положительных коннотаций (не важно, насколько соответствующих реальности).

Напротив, православие выступает в качестве религии как таковой – единственной крупной религиозной группы, сохранившей относительно прочную традицию, воспринимающей данное пространство как свое – оно обладает каким бы то ни было, но самостоятельным ресурсом: исторической памятью, миллионами верующих, выстроенной иерархией и амбициями, явно не совпадающими с текущим положением. Однако наша среда не готова признать церковь полноправным участником социальной и политической жизни, образованное общество готово в большинстве случаев ее «терпеть» при том условии, что церковь будет незаметна. Чем меньше ее реальное присутствие в общественной жизни – тем лучше, единственный статус, который не взывает возражений – это статус культурного реликта или музейного объекта.

Собственно, принципиальное нежелание признать хотя бы наличие автономной логики – т.е. границы секулярного мира – проявляется в привычных претензиях по расходованию церковных средств, в заявлениях, например, такого рода: «Вместо храма лучше бы больницу построили». При этом забывается, что единственная цель церкви – Царство Божие. Как бы к этому ни относиться, но если желаешь существовать с другим, то желательно понимать, что является его целью. Все прочее – изначально подчиненное. Причем, поскольку цель имеет бесконечную ценность, то всякие прочие задачи либо что-то значат через свое отношение к цели, либо не значат ничего (выступая чистой фактичностью). (далее…)

Как это не прискорбно констатировать, интерес к роману М. А. Булгакова «Мастер и Маргарита» – падает.

Когда на экраны России в 2012 году вышел многострадальный фильм Юрия Кара «Мастер и Маргарита», в Москве фильм прошел «стороной, как проходит косой дождь». Но прокатчики, как и букмекеры, не ошибаются – таков спрос.

Что происходит?

Мистический, культовый роман, лежащий в основе сценария, скандальнейший фильм, ждавший выхода с 1994 года в связи с интригой ссоры между его создателями, великие и замечательные актеры… и итог: кинотеатр «КАРО Фильм Киргизия», Новогиреево – аж два сеанса!

И всё.

А как всё начиналось… (далее…)

Воздух плотен – и бесплотен,
Сон души – и кровоток.
Где дома – там подворотни
Рты закрыли на замок.
Умирать, увы, не ново.
Склепы пахнут грабежом.
Вырвут жизнь, как это слово,
впопыхах пырнув ножом.

Вот времени загадка:
Что было гадко – стало сладко…
Что было сладко – стало гадко….
Забудешь – вспомнишь.
Себя догонишь, выбившись из сил.
Поднимешь то, что уронил.
Дух испустил – пожалуйста, перед тобою вечность.
Конечность мук. Конечность.
В культях, как будто рыбья, кость.
Ты в этом доме гость.
Вот горсть тебе земли…
Сам угостись – и угости других.

Искать спасения в словах
приходит час, когда
они лежат в своих гробах,
покинули дома.
Они тихи, они молчат,
и светел их покой.
А те, что все еще стоят,
поникли головой.
Всех таинств завершился круг.
Гостинцев ждет земля.
Ее скупой прощальный стук
Забыть нельзя.

Воду чистую одиночества
Проливают на свет пророчества.
Детство… Юность… Усталости старость…
Вам бессмертия не досталось.
Возрождайся в любом из миров,
не желая терпеть пораженья.
Если сдался и ждать готов,
воскресаешь вместе со всеми.
И ни бабник, ни умник, ни вор,
Лишь тому из отцов утешенье,
кто возьмёт на себя твой позор,
всех ошибок твоих прегрешенья.

Есть у людей такой обычай:
убить – и хвастаться добычей.
Он к нам пришёл из глубины веков…
Кровь на снегу. Идёт охота на волков.

Кадр из фильма Стенли Кубрика

«Я не вижу плакат на стене. Плакат сам преподносится мне со стены, его изображение само на меня смотрит»2. Так известный писатель и архитектор Поль Вирильо описывает инверсию восприятия, произошедшую с ним, когда он увидел рекламный плакат.

«Жаждущий» контакта с покупателем продукт, изображенный на плакате, обнаруживает существование воспринимающего, обращается к нему напрямую. Чем ярче выражено это желание контакта, тем сильнее будет эмоция у покупателя. Тем вероятнее, что он захочет обладать тем, что изображено на картинке.

Искусство, какое бы оно не было, постоянно ищет этого «контакта». По сути, так же как и рекламный плакат, «Джоконда» Да Винчи «заигрывает» со зрителем. Нет, она не желает того, чтобы ее купили, но она желает внимания, того, чтобы на нее смотрели, восхищались, любили или ненавидели. Парадоксально, но прямой взгляд на зрителя разрушает саму природу искусства, подразумевающего существование некоего «альтернативного» мира, где изначально не существует понятия постороннего «свидетеля». Именно поэтому пересечение границы произведение – зритель является чем-то табуированным, опасным. (далее…)

Однажды мы вместе с Валерием Черкашиным загорали на озере – и он сделал фотографию, которая обошла потом много выставок: Всеволод Николаевич, Светлана Конеген и я…

Знакомство с Всеволодом Некрасовым произошло в 89-м году, в мастерской художника Николая Полисского. Там же я познакомился с Джерри Янечеком, который переводил Некрасова и писал о нем. Джерри пригласил меня на прием к американскому послу Мэтлоку, где собрался цвет литературной богемы. Я впервые услышал тогда прекрасный доклад Джерри о Некрасове – и сразу же вступил с ним в полемику. Мне показался анализ Джерри блистательным – но слишком формальным, я почувствовал в Некрасове новый для себя психологический жест, чуть ли не есенинские нотки, и написал потом об этом статью (которая предваряла публикацию стихов Некрасова в альманахе «Теплый стан»). Но до этой публикации мне удалось дать рецензию на сборник «Стихи из журнала» в «Литературной газете», которая оказалась первым упоминанием Всеволода Некрасова в массовых изданиях. Все это получалось как-то само собой, легко: в «ЛГ» я попал незадолго до того сам – давал интервью по поводу выхода в свет нашего альманаха «Кукареку», и тут же сходу предложил написать о Некрасове – и пошло! Тогда там работал Борис Кузьминский, с легкой руки которого потом у меня вышло множество текстов в самых разных изданиях – от «Независимой газеты» до «Табурета».

Мы часто виделись с Всеволодом Николаевичем и его милой и умнейшей супругой Анной Ивановной Журавлёвой, бывали у них дома, где он познакомил меня с литераторами Иваном Ахметьевым, Александром Левиным, Еленой Пенской, Владимиром Тучковым и художниками Франциско Инфанте, Эриком Булатовым и Олегом Васильевым… Всеволод Николаевич был щедрым на знакомства человеком – он ввел меня в круг «лианозовцев» – и ближе всего я сошёлся с Игорем Холиным, с которым мы оказались соседями – и дружили потом почти десять лет, до его кончины. Самые чудесные воспоминания той поры – поездки на дачу в Малаховку: Всеволод Николаевич и Анна Ивановна были очень гостеприимными хозяевами, помню не только чудесные беседы об искусстве и литературе (Всеволод Николаевич читал мои рассказы – и много любопытного сказал о них), мы катались на велосипедах, купались в пруду. Однажды мы вместе с Валерием Черкашиным загорали на озере – и он сделал фотографию, которая обошла потом много выставок: Всеволод Николаевич, Светлана Конеген и я… (далее…)

Вена. Фото: mohammadali / Flickr.com

У каждого старого года есть свое, своеобразное обаяние. Есть города, в которые влюбляешься сразу, есть такие, в которых нужно некоторое время пожить, чтобы полюбить, есть неуступчивые, трудные города, скрывающиеся от туристического взгляда, красота и обаяние которых открываются почти исключительно местным жителям. Но любой старый город способен очаровать – пусть на самое краткое время – уже только за счет своей старины.

Старый город – не обязательно старый во времени. Нью-Йорку, например, уже почти четыреста лет, но подумать о нем как о старом городе практически невозможно. И, напротив, Вена всю свою историю в качестве крупного города отсчитывает с 1683 года, когда исчезла постоянная угроза турецкого завоевания и город перестал быть передовой крепостью – так что в определенном смысле она младше Нью-Йорка.

Старый город – это город, несущий на себе следы собственной истории, сохраняющий свое прошлое, укоренный в нем. Собственно, этим он и отличается от «музейных» городков, существующих «вовне»: ради туристов, наезжающих в них и восхищенно фотографирующих местных жителей, оказавшихся музейными смотрителями или экспонатами музея, которым стал город. Настоящий старый город существует сам по себе – приезжий в нем попадает в пространство, живущее по собственным законам, воспринимает себя как постороннего – чужака, которому может быть уютно или неуютно, нравится или не нравится в городе, куда его занесло или куда он целенаправленно стремился – но он всегда ощущает, что за той частью жизни, что повернута к нему, находится большая и сложная, скрытая от его глаз, самостоятельная жизнь города, только принимающего путешественника, а не существующего ради него.

Кстати о путешествиях: в наши дни уже трудно представить себе настоящее путешествие, такое, каким оно было хотя бы лет пятьдесят – сто тому назад, не говоря уже о путешествиях минувших веков. Мир стал мал – и очень знаком для «маленького человека»: путешественник стал туристом, из аристократа или авантюриста сделался «массовым человеком» среднего класса – и всюду на своем пути, туда, куда пролегают популярные и не очень туристические маршруты, он находит все ту же знакомую ему среду. Сейчас мы можем объездить почти весь мир, не встретившись с другой, отличной от нашей, жизнью: туристические маршруты заботливо оберегают нас от этого, путеводители пунктиром обозначают места пеших прогулок и отдельным перечнем указывают места, где бывать не следует, ранжируя последние в зависимости от того, с чем именно можно столкнуться в этих самых «нежелательных местах», служа тем самым (с тихой ухмылкой) удобным указателем от обратного – дабы турист мог найти «неправильное» место на свой собственный вкус. На туристических маршрутах стоит неизбежный Starbucks и столь же неизбежный McDonalds с парой-тройкой своих конкурентов-двойников, сопровождаемые ресторанчиками, обещающими «местную кухню» и «местные традиции» на более или менее правильном английском.

И посреди всего этого – воткнуты достопримечательности, top 10 DK, sightseeings путеводителей – храм, пагода, дворец или сад, то, что помечено на карте словами «must see». Они выдернуты из своего пространства, из своей истории и быта – и помещены в стерильную среду «достопримечательностей», того, что помещают на открытки и что так пытаются сфотографировать туристы со всего мира, радуясь, если получится сделать «как на открытке» собственной мыльницей или зеркалкой.

Турист – в отличие от путешественника – избавлен от необходимости погружения в местную жизнь. Он перемещается по нейтральному пространству, не имеющему другого значения, кроме времени, потребного на его преодоление, от одной достопримечательности к другой, послушно и без подсказок фотографируя то, что останется личной копией стандартного фотоальбома – турист создает артефакт, подобный «товарам ручной работы», которыми в промышленных масштабах торгуют большие и малые магазинчики, или «оригинальным местным сувенирам», одинаковыми в Нью-Йорке, Париже или в Вене, изготовленными в Китае, с заменой только названия того города, куда отправится очередная партия этих сувениров. Турист избавлен от столкновения с незнакомым и непривычным – он покупает «местный колорит» тогда и так, когда и сколько этого пожелает. Мир стал доступнее и одновременно куда более сокрыт от постороннего, быстрого взгляда – или, точнее, этот «быстрый взгляд», скользящий по поверхности, стал возможен, ведь только недавно появился его обладатель, защищенный от столкновения с непривычными международными аэропортами, шаттлами, всемирными сетями отелей, принимающих все виды кредитных карт и чеков. Маленький человек, вроде нас с вами, получил возможность совершить свое «путешествие».

Вена. Фото: webertho / Flickr.com

Старый город прекрасен неуступчивостью к переменам.

В новом городе не за что ухватиться – любое изменение, увлечение, мода сносит все, что было до этого. В действительности это не так – всегда остается что-то, всегда человек цепляется за камни, привычки, за неправильность, которая только и делает для него переносимой жизнь. Но в новых городах этих неправильностей, сложившихся сами собой, мало – и кажется, что каждая перемена начинает все заново.

Город, укоренный во времени, обрастает привычками, какими-то со стороны непонятными жестами, знаками, способами делать дела – подобно тому, как старые друзья обзаводятся своими ритуалами. Естественная неправильность – то, что отличает старый город и делает его живым. Собственно, единственные живые города – старые, те, в которых жили и умерли многие поколения людей, обжившие это место и, что еще важнее, веками хоронившие здесь своих покойников, передающие быт, уклад, дома и вещи из поколения в поколение: город, существующий не «здесь и сейчас», не ради данного момента, а бывший задолго до тебя и будущий своим для твоих детей и детей их детей.

***

Та Вена, в которую едут туристы со всего мира – очень маленький городок: неторопливо прогуливаясь, его можно пересечь за полчаса, а если идти по Рингу, обходя Вену по окружности, то путь займет – если вы правильный турист и заглядываетесь на здания, обходите их со всех сторон и считаете нужным запечатлеть себя у Афины перед Австрийским парламентом – чуть более полутора часов.

Как и почти у всех старых европейских городов с одним центром, у Вены – радиальная структура, так что как бы вы ни бродили по старому городу, в результате почти неизбежно выйдете либо к Святому Стефану, либо к Хофбургу, либо на набережную Дунайского канала. Не знаю, как воспринимают это жители Ярославля или Владимира, но хабаровчанина, москвича или питерца такая компактность изумляет – только обжившись и походив по обычным европейским городам, начинаешь привыкать к их миниатюрности.

Каждый из нас едет со своими ожиданиями и представлениями – для меня, например, Вена – это Вена Габсбургов, Вена Моцарта и Вена Фрейда, Вена «рубежа веков», fin de siècle. В первую очередь, разумеется, последнее: Гофмансталь и Рихард Штраус, Музиль и Рот, Брукнер и Малер. И в том же городе случился «Венский кружок», и начиналась, не очень задавшись, карьера Карла Поппера.

Казалось, что каждая из этих историй требует своего места – улочки, по которым ходил, а затем, когда дела относительно наладились, ездил к своим пациентам Фрейд, ещё будучи практикующим терапевтом, находились в ином пространстве, чем места прогулок Музиля или кафе, в которых сидели и спорили Карнап со Шликом. (далее…)