Обновления под рубрикой 'Люди':

Однажды мы вместе с Валерием Черкашиным загорали на озере – и он сделал фотографию, которая обошла потом много выставок: Всеволод Николаевич, Светлана Конеген и я…

Знакомство с Всеволодом Некрасовым произошло в 89-м году, в мастерской художника Николая Полисского. Там же я познакомился с Джерри Янечеком, который переводил Некрасова и писал о нем. Джерри пригласил меня на прием к американскому послу Мэтлоку, где собрался цвет литературной богемы. Я впервые услышал тогда прекрасный доклад Джерри о Некрасове – и сразу же вступил с ним в полемику. Мне показался анализ Джерри блистательным – но слишком формальным, я почувствовал в Некрасове новый для себя психологический жест, чуть ли не есенинские нотки, и написал потом об этом статью (которая предваряла публикацию стихов Некрасова в альманахе «Теплый стан»). Но до этой публикации мне удалось дать рецензию на сборник «Стихи из журнала» в «Литературной газете», которая оказалась первым упоминанием Всеволода Некрасова в массовых изданиях. Все это получалось как-то само собой, легко: в «ЛГ» я попал незадолго до того сам – давал интервью по поводу выхода в свет нашего альманаха «Кукареку», и тут же сходу предложил написать о Некрасове – и пошло! Тогда там работал Борис Кузьминский, с легкой руки которого потом у меня вышло множество текстов в самых разных изданиях – от «Независимой газеты» до «Табурета».

Мы часто виделись с Всеволодом Николаевичем и его милой и умнейшей супругой Анной Ивановной Журавлёвой, бывали у них дома, где он познакомил меня с литераторами Иваном Ахметьевым, Александром Левиным, Еленой Пенской, Владимиром Тучковым и художниками Франциско Инфанте, Эриком Булатовым и Олегом Васильевым… Всеволод Николаевич был щедрым на знакомства человеком – он ввел меня в круг «лианозовцев» – и ближе всего я сошёлся с Игорем Холиным, с которым мы оказались соседями – и дружили потом почти десять лет, до его кончины. Самые чудесные воспоминания той поры – поездки на дачу в Малаховку: Всеволод Николаевич и Анна Ивановна были очень гостеприимными хозяевами, помню не только чудесные беседы об искусстве и литературе (Всеволод Николаевич читал мои рассказы – и много любопытного сказал о них), мы катались на велосипедах, купались в пруду. Однажды мы вместе с Валерием Черкашиным загорали на озере – и он сделал фотографию, которая обошла потом много выставок: Всеволод Николаевич, Светлана Конеген и я… (далее…)

Вена. Фото: mohammadali / Flickr.com

У каждого старого года есть свое, своеобразное обаяние. Есть города, в которые влюбляешься сразу, есть такие, в которых нужно некоторое время пожить, чтобы полюбить, есть неуступчивые, трудные города, скрывающиеся от туристического взгляда, красота и обаяние которых открываются почти исключительно местным жителям. Но любой старый город способен очаровать – пусть на самое краткое время – уже только за счет своей старины.

Старый город – не обязательно старый во времени. Нью-Йорку, например, уже почти четыреста лет, но подумать о нем как о старом городе практически невозможно. И, напротив, Вена всю свою историю в качестве крупного города отсчитывает с 1683 года, когда исчезла постоянная угроза турецкого завоевания и город перестал быть передовой крепостью – так что в определенном смысле она младше Нью-Йорка.

Старый город – это город, несущий на себе следы собственной истории, сохраняющий свое прошлое, укоренный в нем. Собственно, этим он и отличается от «музейных» городков, существующих «вовне»: ради туристов, наезжающих в них и восхищенно фотографирующих местных жителей, оказавшихся музейными смотрителями или экспонатами музея, которым стал город. Настоящий старый город существует сам по себе – приезжий в нем попадает в пространство, живущее по собственным законам, воспринимает себя как постороннего – чужака, которому может быть уютно или неуютно, нравится или не нравится в городе, куда его занесло или куда он целенаправленно стремился – но он всегда ощущает, что за той частью жизни, что повернута к нему, находится большая и сложная, скрытая от его глаз, самостоятельная жизнь города, только принимающего путешественника, а не существующего ради него.

Кстати о путешествиях: в наши дни уже трудно представить себе настоящее путешествие, такое, каким оно было хотя бы лет пятьдесят – сто тому назад, не говоря уже о путешествиях минувших веков. Мир стал мал – и очень знаком для «маленького человека»: путешественник стал туристом, из аристократа или авантюриста сделался «массовым человеком» среднего класса – и всюду на своем пути, туда, куда пролегают популярные и не очень туристические маршруты, он находит все ту же знакомую ему среду. Сейчас мы можем объездить почти весь мир, не встретившись с другой, отличной от нашей, жизнью: туристические маршруты заботливо оберегают нас от этого, путеводители пунктиром обозначают места пеших прогулок и отдельным перечнем указывают места, где бывать не следует, ранжируя последние в зависимости от того, с чем именно можно столкнуться в этих самых «нежелательных местах», служа тем самым (с тихой ухмылкой) удобным указателем от обратного – дабы турист мог найти «неправильное» место на свой собственный вкус. На туристических маршрутах стоит неизбежный Starbucks и столь же неизбежный McDonalds с парой-тройкой своих конкурентов-двойников, сопровождаемые ресторанчиками, обещающими «местную кухню» и «местные традиции» на более или менее правильном английском.

И посреди всего этого – воткнуты достопримечательности, top 10 DK, sightseeings путеводителей – храм, пагода, дворец или сад, то, что помечено на карте словами «must see». Они выдернуты из своего пространства, из своей истории и быта – и помещены в стерильную среду «достопримечательностей», того, что помещают на открытки и что так пытаются сфотографировать туристы со всего мира, радуясь, если получится сделать «как на открытке» собственной мыльницей или зеркалкой.

Турист – в отличие от путешественника – избавлен от необходимости погружения в местную жизнь. Он перемещается по нейтральному пространству, не имеющему другого значения, кроме времени, потребного на его преодоление, от одной достопримечательности к другой, послушно и без подсказок фотографируя то, что останется личной копией стандартного фотоальбома – турист создает артефакт, подобный «товарам ручной работы», которыми в промышленных масштабах торгуют большие и малые магазинчики, или «оригинальным местным сувенирам», одинаковыми в Нью-Йорке, Париже или в Вене, изготовленными в Китае, с заменой только названия того города, куда отправится очередная партия этих сувениров. Турист избавлен от столкновения с незнакомым и непривычным – он покупает «местный колорит» тогда и так, когда и сколько этого пожелает. Мир стал доступнее и одновременно куда более сокрыт от постороннего, быстрого взгляда – или, точнее, этот «быстрый взгляд», скользящий по поверхности, стал возможен, ведь только недавно появился его обладатель, защищенный от столкновения с непривычными международными аэропортами, шаттлами, всемирными сетями отелей, принимающих все виды кредитных карт и чеков. Маленький человек, вроде нас с вами, получил возможность совершить свое «путешествие».

Вена. Фото: webertho / Flickr.com

Старый город прекрасен неуступчивостью к переменам.

В новом городе не за что ухватиться – любое изменение, увлечение, мода сносит все, что было до этого. В действительности это не так – всегда остается что-то, всегда человек цепляется за камни, привычки, за неправильность, которая только и делает для него переносимой жизнь. Но в новых городах этих неправильностей, сложившихся сами собой, мало – и кажется, что каждая перемена начинает все заново.

Город, укоренный во времени, обрастает привычками, какими-то со стороны непонятными жестами, знаками, способами делать дела – подобно тому, как старые друзья обзаводятся своими ритуалами. Естественная неправильность – то, что отличает старый город и делает его живым. Собственно, единственные живые города – старые, те, в которых жили и умерли многие поколения людей, обжившие это место и, что еще важнее, веками хоронившие здесь своих покойников, передающие быт, уклад, дома и вещи из поколения в поколение: город, существующий не «здесь и сейчас», не ради данного момента, а бывший задолго до тебя и будущий своим для твоих детей и детей их детей.

***

Та Вена, в которую едут туристы со всего мира – очень маленький городок: неторопливо прогуливаясь, его можно пересечь за полчаса, а если идти по Рингу, обходя Вену по окружности, то путь займет – если вы правильный турист и заглядываетесь на здания, обходите их со всех сторон и считаете нужным запечатлеть себя у Афины перед Австрийским парламентом – чуть более полутора часов.

Как и почти у всех старых европейских городов с одним центром, у Вены – радиальная структура, так что как бы вы ни бродили по старому городу, в результате почти неизбежно выйдете либо к Святому Стефану, либо к Хофбургу, либо на набережную Дунайского канала. Не знаю, как воспринимают это жители Ярославля или Владимира, но хабаровчанина, москвича или питерца такая компактность изумляет – только обжившись и походив по обычным европейским городам, начинаешь привыкать к их миниатюрности.

Каждый из нас едет со своими ожиданиями и представлениями – для меня, например, Вена – это Вена Габсбургов, Вена Моцарта и Вена Фрейда, Вена «рубежа веков», fin de siècle. В первую очередь, разумеется, последнее: Гофмансталь и Рихард Штраус, Музиль и Рот, Брукнер и Малер. И в том же городе случился «Венский кружок», и начиналась, не очень задавшись, карьера Карла Поппера.

Казалось, что каждая из этих историй требует своего места – улочки, по которым ходил, а затем, когда дела относительно наладились, ездил к своим пациентам Фрейд, ещё будучи практикующим терапевтом, находились в ином пространстве, чем места прогулок Музиля или кафе, в которых сидели и спорили Карнап со Шликом. (далее…)

19 июня (2 июля по н. стилю) 1870 года родился фотограф Сергей Лобовиков.

С.Лобовиков. Старая Вятка  (ул.Воскресенская, ныне ул.Ленина).

Нет на его фотографиях ни репинских членов Государственного совета, ни серовских дам и особ императорской фамилии, ни куинджиевских поэтичных лунных ночей, ни поленовских уютных московских двориков и помещичьих усадеб… А есть на его фотографиях мужицкая, сермяжная Русь, затравленная поборами, нищая, голодная, сидящая на квасе с хлебом в душных, закоптелых избах, – словом, та Русь, о которой Некрасов писал:

Ты и богатая,
Ты и обильная,
Ты и убогая,
Ты и бессильная –
Матушка-Русь!

Однажды Сергей Александрович шёл по улице с фотокамерой в руках.

– Ты художник? – неожиданно спросил его прохожий. – А сможешь ты срисовать мою душу?

Вот как раз души-то и умел «срисовывать» фотохудожник Лобовиков, раскрывая в своих работах истый человеческий характер, внутренний настрой, психологическое состояние.

«Каких усилий, труда стоило мне это! Ведь я ничего не имел, кроме рук, головы да моей настойчивости. Мне хотелось быть полезным для общества, мне хотелось трудиться, мне хотелось жить для других». (далее…)

          уйдя на дно речное в самом деле, а вынырнув стать сочным еловеком.
          Борис Кудряков

        А текст был, да не всплыл.

        Что ж, такая судьба. Она даже естественна для не такой уж плавучей вещи, как текст. И касается большого количества недавних, весьма ценных литературных произведений. Они писались в советское безвременье, в состоянии невесомости, в стремлении такому времени не противиться, а просто, игнорируя его, включиться в мировой литературный процесс. Это тексты 60-х, 70-х и 80-х годов, которые могли бы писаться во Франции, или в Штатах, с разреженной сюжетностью и экспериментальным духом. Они питаются, в основном, самим своим словом, они сложные, густые, недоступные широкой публике. Они не пользовались спросом в свое время ни на Западе, жадном до антисоветских полит-агиток, ни в новой России в перестроечные и первые послесоветские годы, так как нужно было враз заново открыть целый век литературного наследства, а новоявленному издательскому рынку требовались товары ширпотреба.

        Их авторам, как самому Кудрякову, вероятно казалось, что, если погрузиться поневоле и даже охотно на самое черное и глубокое дно, произойдет, сквозь время и вопреки ему, чудесная метаморфоза, воссияет сам собою свет признания. В жизни, однако, такое случается редко. Хотя в самом тексте процесс звучит прекрасно. И убедительно. О том же состоянии, что в эпиграфе, еще гуще Кудряков пишет в повести «Ладья темных странствий», словотворчествуя о «посюсторонных дновидениях». А ладья эта, нас всех объединяющая и везущая через миры и душевные пласты, суть самый полноценный образ затерянных книг, о которых пойдет речь. Она, ставшая задолго до своего издания (в 1991 г.) мифической в питерском подполье — и это уже оксюморон — сплетает в тончайшем узоре все крайности — «ты» и «я», внутри и снаружи, нос с кормой, душу с телом, плюс каждый олицетворенный орган по отдельности, и доплывает до острова смерти, где «находилось озеро, в котором плавал остров, на нем — озеро поменьше, на крошечном островке виднелось вовсе не заметное озерцо, в котором бурлили силы».

        Лишь этими силами питаясь, не менее оксюморонные писатели остались на дне. (далее…)

        Юрий Мамлеев о фантастике, современной поэзии, «Южинском» кружке, Третьей волне эмиграции, христианстве, московской богемной жизни 60-70-х годов, жизни и смерти…


        Фото: Sasha Krasnov

        Беседовали: публицист Владимир Гуга, поэт Сергей Геворкян, философ, прозаик, поэт Юрий Мамлеев.

        Переделкино вполне можно назвать «мамлеевским местечком». Задумчивые сосны, каркающие вороны, редкие, странного вида прохожие, тихие покосившиеся дачи – пейзаж словно вырвался из романа «Шатуны». Единственное, что нарушает эту метафизическую идиллию – новые высокие заборы. Вообще, забор – самый яркий символ нашей эпохи. Не мост, а именно забор. Люди ограждают себя от других людей, от себя самих, да и от Бога, пожалуй. Могут ли существовать в мире высоких и крепких заборов персонажи Мамлеева – визионеры, алкоголики, метафизики, сумасшедшие, богоискатели? Или их время кануло в Лету? В данном случае, в узкую речушку Сетунь, протекающую по Переделкино… Этот и другие вопросы мы задали Юрию Витальевичу Мамлееву, философу, прозаику, поэту, вдохновителю сотен ярчайших фигур современной культуры.

        Сергей Геворкян: Совсем недавно умер Рэй Бредбери. Фигура двоякая. С одной стороны – классик фантастической литературы, а с другой – он явно двигался в сторону сильной прозы с мистической начинкой.

        Владимир Гуга: Дополняя вопрос Сережи, хочу у вас узнать: Бредбери можно отнести к легендарному течению – метафизический реализм? Что это такое вообще, метафизический реализм?

        Юрий Мамлеев: Жалко, конечно, что он (Бредбери, — В.Г.) ушел… Знаете, фантастика в XX веке часто служила «прикрытием» для выражения оккультных или мистических идей. В Советском Союзе было запрещено почти все, что связано с реальной духовной жизнью. На Западе к этому тоже относились подозрительно. Однако в фантастических романах можно было выразить то, что не влезало в рамки обычного реализма. Фантастика была формой для воплощения свободомыслия. Кроме того, как известно, в любой фантастике есть элемент полунаучного пророчества. Это демонстрируют произведения Жюля Верна и других представителей наивной фантастики XIX века. Бредбери же касался уже более тонкой сферы. Но, все-таки, метафизический реализм резко отличается от фантастики. Понимаете, эти два слова «метафизика» и «реализм» уже говорят о сути темы нашего разговора. Реализм предполагает изображение действительности. Но! «Реальность» – это такое широкое понятийное поле! Одно дело натуральный реализм, в котором выражается буквально все – «сидим, едим, разговариваем и т.д.». А «метафизический реализм» он предполагает соединение реализма не с фантастикой, а с наличием метафизических знаний, или с прозрением, с визионерством. Иными словами, это – реализм с проникновением в иной мир, без присущей фантастике жанровой условности, без выдумывания. (далее…)

        Панин человек резкий. Но насколько он резок и непредсказуем, настолько же и интересен. С ним можно не соглашаться по многим вопросам, но надо отдать ему должное – свою позицию он всегда излагает внятно и убедительно.

        Досье:
        Игорь Викторович Панин родился в 1972 году в Тольятти, детство провел в Воронежской области. В 1979 году переехал с семьей в Грузию, в Тбилиси. Окончил Тбилисский государственный университет, факультет филологии. С 1998 года проживает в Москве. Поэт, критик, публицист, в настоящий момент работает в «Литературной газете». Автор нескольких сборников стихов, публиковался в журналах «Континент», «Дети Ра», «День и Ночь», «Крещатик», «Нева», «Дружба народов», «Сибирские огни», «Зинзивер» и др.

        Игорь, год назад у тебя вышел сборник стихов «Мертвая вода», отмеченный самыми разными изданиями – от «Знамени» до «Новой газеты». О книге восторженно отзывались известные писатели, например, Захар Прилепин, Сергей Шаргунов… Тем не менее, никаких премий ты не за нее не получил. Чем это можно объяснить?

        Однажды мы сидели с моим издателем Евгением Степановым за рюмкой чая, и я ему сказал, что за десять лет членства в СП России не был удостоен даже самого скромного дипломчика, в то время как рядовые графоманы получают там награду за наградой. На что Степанов заметил: «Отсутствие диплома – это и есть твой главный диплом». Вот так и с премиями. Хорошо, что эта книжка нашла своего читателя и мало кого из рецензентов оставила равнодушным; меня ведь не только хвалили за нее, но и поругивали. А рецензий действительно было много, что удивительно. Не каждый стихотворный сборник получает в наши дни такую обширную прессу. Тем более что никто его не продвигал, специально не пиарил. Единственная премия, отметившая сборник, – это «Нонконформизм-2011». Я вышел в финал, но призовые места получили другие. Ну и потом, чтобы претендовать на премии – нужно на них выдвигаться. Есть такой анекдот, когда человек жалуется, что не может выиграть в лотерею, а ему говорят: «Ты сперва хоть билетик купи». А я существо ленивое, мне неохота готовить документы, куда-то их подавать, хлопотать…

        Значит, премии тебя не волнуют?

        Абсолютно. У нас в стране вообще процветает премиальный бизнес, о чем я писал в свое время в «Литературке». Появилось столько наград, что и не сосчитать. Но большинство из них не являются литературными и служат в основном для удовлетворения тщеславия лиц, считающих себя поэтами. Массу дипломов и медалей можно запросто купить. Соответственно и премии покупают. И по знакомству получают, и за выслугу лет, и деньги делят с членами жюри. Все это, конечно, позорно. И если в это дело серьезно влезать, претендуя на какие-то награды, то обязательно замараешься. Не то чтобы я был таким белым и пушистым, но в эти игры играть не хочется.

        Твой сборник называется «Мертвая вода». Название интересное, однако стихотворение, давшее название книге, меня не впечатлило. Это нечто отвлеченно-символистское с примесью народных заговоров. Почему именно «Мертвую воду» ты сделал ключевым образом? (далее…)

        С 20 июня по 23 июля 2012 г. Русским музеем проводится выставка Максима Кантора. Куратор: директор Департамента новейших течений ГРМ Александр Боровский, при поддержке Вавилина В.В., Алдюхова С.В., Кристины Барбано и компании «Actual Realism Collection».

        Объедки

        …Перед тем как начать, спрошу себя, осознавая, что не являюсь великим специалистом в области искусствоведения: может, всё-таки человеку, о котором пишу, несказанно подфартило, повезло? – так ли это на самом деле, учитывая то, что, во всяком случае, не менее одарённые авторы прозябают-таки на пушкинских задворках Истории: «Судьба людей повсюду та же:/ Где капля блага, там на страже/ Иль просвещенье, иль тиран». – И где ненасытный гамлетовский Крот, копаясь в объедках Судеб, всё роет и роет свою историческую помойку, в которой вряд ли кому-то удастся остаться «при своих», обнажившись для Вечности, что ж…

        Приступим.

        Провал «доменной зоны .рф» в отличие от взлёта зоны «.рф» духовной – канторовского «contemporary art»

                Опыт живописца есть опыт ежедневных потерь…
                Кантор

                Автор жив, и нечего его баловать.
                Д.Быков

              «И праведники и негодяи слеплены из одной глины»: канторовская «не та Россия» напоминает олдриджевскую «не ту Америку» середины 20-го века, с той лишь разницей, что человек того времени, обвинённый в антиамериканизме, однозначно рассматривался как преступник; сегодняшний человек, стоящий, вернее, сидящий к власти чуть боком, смотрящий с чертовщинкой искоса, исподлобья, да ещё с нехилым диссидентским и построссийским багажом завзятого «отрицалы» за плечами, злоумышленником не явля… «чёрт, не накаркать бы…»

              Правда, в общепринятом значении, повального увлечения диссидентством и модными новациями в искусстве Максим в молодости избежал – у него не было соблазна в них как в чём-то запретном, ибо он изначально жил в более глубоком потоке русской хроники: «По сравнению с таким духовным опытом – мода дня казалась лишь поверхностью истории» (А. Зиновьев). Широта идей и мыслей, толерантность, критичность к окружающему и вольнодумство в семье было изначальной нормой, чем-то само собой разумеющимся.

              «Чтобы выразить себя – в частности выразить свой гнев и насмешку – необходимо себя иметь». – Перед вами человек старомодно-демократических взглядов, и то, что происходит сегодня с левым проектом, его безумно тревожит – художник нашёл адекватную форму выражения собственного «синдрома сомнения» – сомнения в идолах («Чёрный квадрат») и институциях современного общества: «…левой идеи больше нет, да и быть уже не может, поскольку нет языка, который может левую идею описать. <…> Вообразите революционера, который хочет спеть «Интернационал», а у него изо рта вырывается «Боже, царя храни», но буквально это и произошло с искусством». (далее…)

              Книга Жиля Делеза о художнике Фрэнсисе Бэконе огорчает только тем, что это единственная работа французского философа о живописи. Ведь читать ее не менее интересно, чем тексты Делеза о кинематографе. Это исследование, с одной стороны, погружает читателя в величественно-истеричный мир английского художника (кстати, этот перевод — первое крупное исследование о Бэконе на русском языке), а с другой— позволяет лучше понять некоторые ключевые концепты философии Делеза (плоскость, тело без органов, территория). Вкупе с недавно изданной книгой Мишеля Фуко «Живопись Мане» перевод этой работы Делеза заполняет досадный пробел в знакомстве русскоязычных читателей с искусствоведческими текстами французских философов второй половины ХХ века. В каком-то смысле «Логику ощущения» можно определить как эталон постструктуралистского исследования. Книга рассматривает картины Бэкона «изнутри» — через анализ образов, форм, цвета — и в общем контексте искусства ХХ века, не увязая в разговоре о технике, но и не растворяя индивидуальный стиль этого художника в потоке аналогий. Несмотря на то что книга была написана непосредственно после завершения монументального тома «Тысяча плато» (созданного в соавторстве с Феликсом Гваттари), стилистически она выглядит контрастной в сравнении с философской манерой «Капитализма и шизофрении». Если дилогию «Анти-Эдип» и «Тысячу плато», радикально отклонившуюся от привычной формы текста-сообщения, можно условно определить как перенос берроузовского метода нарезок в область философских текстов, то «Логика ощущения» оказывается ближе к традиционной повествовательной манере и выступает своеобразным спутником знаменитой «Логики смысла». (далее…)

              19 июня 1947 года родился Салман Рушди

              «Я появился на свет в городе Бомбее, в родильном доме доктора Нарликара 15 августа 1947 года, ночью. Нет, нужно еще кое что добавить… Если начистоту, то в самую полночь, с последним ударом часов. Стрелки сошлись, словно ладони, почтительно приветствуя меня. Ах, пора, наконец, сказать прямо: именно в тот момент, когда Индия обрела независимость, я кувырнулся в этот мир».

              На самом деле все было не так. 15 августа родился герой романа Салмана Рушди «Дети полуночи», Салем Синай. Сам же писатель появился на свет двумя месяцами раньше, 19 июня, еще в британской Индии. День Независимости он, конечно, запомнить не мог – впрочем, в Индии его вообще вспоминают без особого трепета. В 1989 г. Рушди делал документальный фильм к сороковой годовщине Независимости, запечатлевший полное равнодушие индийцев к знаменательной дате. Власти объявили, что особых торжеств не будет, потому как лучше потратить деньги на ирригацию, чем на фейерверки. (В действительности они просто перекочевали в карманы коррумпированных чиновников.) Для простого же народа Независимость обернулась Разделом: британская администрация перед уходом поделила субконтинент на два государства, одно – с преобладанием индусского, а другое – мусульманского населения. Результат – гигантские толпы переселенцев, резня и погромы. Историки называют чудовищные цифры: 15-17 млн. беженцев; не то 500 тысяч, не то 2 млн. убитых (чудовищные, впрочем, не по индийским меркам).

              Семью Рушди разгоревшийся конфликт затронул напрямую. Рушди были кашмирскими мусульманами, переселившимися в Дели. Отец писателя, Анис Ахмед, закончив Кембридж, взял фамилию Рушди и успешно занимался бизнесом. Из Дели он переехал в спокойный, светский и космополитичный Бомбей, родину Болливуда (новое название Мумбаи писатель употреблять отказывается). Другим родственникам повезло меньше: дяде и тете Рушди в момент провозглашения Независимости пришлось спасаться за стенами Красного форта, где укрылись сотни делийских мусульман. Никто в семье не погиб, но она оказалась разделена на две части, между Бомбеем и Карачи. Поездки в гости к пакистанским родственникам стали одним из главных детских воспоминаний писателя. (далее…)

              Охватывающее целиком, забирающееся туда, где ему вроде бы нет места, чувство. Все, что угодно, может оказаться его объектом, все готово обернуться поводом – потому что от него нет защиты, его объекты – это его фантомы. Ревность в действительности озабочена совсем не тем, «по поводу чего» она проявляется – хотя этот «повод» может, по иронии судьбы, оказаться действительным. Именно потому, что это целое чувство, не имеющее изъятий, областей, защищенных от него, ревность озабочена главным – возвращением целого. Ведь ревность обнажается «в зазоре» – в то мгновение, когда разрушается прежнее чувство или когда исчезает иллюзия, что это чувство было.

              Мы говорим, что ревность разрушительна. Куда чаще бывает иначе – она не разрушает, а лишь обозначает разрушенное: разрушенное чувство, разрушенные иллюзии. Ревность – проявление боли, как крик – и желание получить подтверждение того, в реальности чего появилось сомнение. Ревнуя, мы желаем получить подтверждение, что нас любят как прежде, но любого подтверждения здесь недостаточно, само требование подтверждения уже говорит о том, что никакого «как прежде» уже не может быть. Но нет и никакого иного, никакого иначе – ревность как боль, мерзкая, небольшая, но забирающая на себя все внимание – как мы расчесываем маленькую ранку, надеясь, что следующее наше движение («еще немного») принесет облегчение – и делая себе только больнее. Понимание здесь ничему не помогает, оно вовсе не участвует в этот момент, поскольку ноющее раздражение забрало нас целиком. Оно сосредотачивает на себе все наше внимание – мы прикованы к нему и никакое сознание незначительности не отвлечет нас. А затем оно проходит. Сознание упускает тот момент, когда отвлеклось на иное, когда мы перестали быть поглощены этим раздражением. И тут другой поворот аналогии – поскольку в ревности, как и в боли, можно жить, а можно и жить самой болью и ревностью, делая себя ими, сводясь к ним и не допуская перемены, отвлечения. (далее…)

              Весна. Фото: Наталья Михайлова

              Какая-то дикая, странная потребность в не виденном, нехоженом ранее, нежелание заниматься тем, что уже имел, знал досконально – в итоге за неимением отхожего времени не делается ни то, что хотелось, ни то, чего не хотел, но очень бы надо; в общем, бедлам, раздрай – мир потихоньку рушится, не ведая о неуёмных до слёз мышлизмах об его, мира, изменении-текучести-трескучести без, нафиг, дурацкого твоего вмешательства, – иль невмешательства – мол, никому твоё-моё тупо-неусыпное бдение-бзд… под ночником не треба, пшёл вон, будь ласков, пшёл! Ё-моё. Твоё.

              Слова, похожие на капание воды в напалме нужниковых испарений – кому нужны? – нужник и то натужно тужится, труженик, в желании разглядеть-расчухать суть вещей и нужность-неуёмность жизни, протекающей отнюдь не чистым потоком мимо, внутрь, вовнутрь – вода идёт без напряжения; – в напряге мозг, он пучится над нужниковой мутью запором… А успокаивает знаете что? – половодье слов и устаканивает нервную рябь эмоций, успокаивая муть, разравнивая гладь словесных оборотов-выбросов – оборотней – похожих на экслибрисы… под музыку происходящего вокруг джаzzаа. Да.

              Не собираюсь упражняться в непонятном словоблудии, в умении грязно выругаться и сострить, помня – я далеко не первый, и это, не таю, греет: не^чего… ничего выдумывать не надо; нам стоит только запастись терпением и запостить уже пройдённый или про^йденный, найдённый или на^йденный, увитый фактами – не путать с fuckами – замасленных лукавств, путь нашей небольшой истории: ведь Смысл теряет тот, кто, – заведомо петляя, кривя душой и якобы шутя и вымученно напрягаясь от чувства своей недостойности вообще что-либо говорить, – лгун, паяц теряет смысл, бедолага, не мы, увы, не мы. Кто слышит. (далее…)

              Летом 1709 года Петр Алексеевич Романов, заслуженно прозванный «Великим», устроил шумный банкет по случаю своей блистательной победы в Северной войне. Отмечал он её, надо полагать, в своем легендарном стиле: с русским размахом, великодушием и шутейным сумасбродством.

              На торжественном пиру присутствовали и «почетные гости» — несчастные шведские военачальники. Трудно представить, какое адское унижение им пришлось испытать, когда царь-батюшка произнес тост в честь побежденных: «Пью за наших шведских учителей». Воистину, простота хуже воровства! Слово, произнесенное от чистого сердца, может вполне стать причиной многовековой национальной боли и комплекса национальной неполноценности. А простак Петр поблагодарил своих недругов столь непосредственно и душевно, будто только что выиграл партию в гольф, а не кровопролитную войну. Естественно, шведы эту жуткую реплику запомнили хорошо. И надолго. Тем более, что именно с этого Петровского банкета, собственно и началась история Великой Российской Империи. А закончилась она через 278 лет на другом банкете, устроенном в честь присуждения Нобелевской премии русскому поэту — Иосифу Александровичу. Между двумя русско-шведскими банкетами протянулась бурная, насыщенная удивительными событиями история, кульминацией которой стала эпоха другого поэта — Иосифа Виссарионовича. И у кого-то из аплодирующих на Нобелевском банкете 1987 года наверняка навернулись на глаза слезы благодарности справедливому возмездию.

              Запад отомстил Востоку сполна. Европа, поправ дикую нецивилизованную азиатчину, хоть и насильственно европеизированную, избрала в качестве лучшего человека мира – азиата-отщепенца, тунеядца, индивидуалиста, подонка нации. Интеллигента с европейским вкусом. Не «Нобель» Солженицына – русофила, поборника государственности, народности, земства и пр. подсек глиняные ноги Колосса, а именно премия Бродского антипода Петра, ознаменовала начало конца Империи. Побежденный Карл XII слинял, но его реванш все-таки состоялся. (далее…)

              by kickerclub.net / flickr.com

              Казалось, что уже давно подзабылась эта привязчивая, как шелуха от семечек, максима: никто никому ничего не должен. В свое время она именно что привязалась, мы повторяли ее бесконечное количество раз, и никак не получалось сплюнуть. Когда все рассыпалось, рушился прежний уклад и система ценностей, когда каждый начал разбегаться по своим норам, а весь наш прежний мир, будто каратели СС, зачищали новые реалии, тогда из каждого утюга и электробритвы доносилось: никто и никому. Так врывалась новая идеология и делала инъекцию в наше сознание с легкой анестезией – в этом все-таки была определенная защита от того, чтобы тут же не сойти с ума от ситуации, когда практически все стали изгоями и странниками. Никто и никому. Через это у нас стала расширяться пустыня, пустота, проникать в души агрессивная серость, которая, постоянно мимикрируя, мает и сейчас.

              Любой императив. Любое: ты должен, тут же воспринималось за красную тряпку и легко парировалось. Никто и никому. Тогда это была мантра практически всех, от чиновника до школьника. Любой молокосос мог заявить: ничего не должен.

              Брала свое лишь воля и сила. Берите суверенитета сколько хотите. Ваш ваучер – ваш выбор. Ваш выбор – «Выбор России»! Развернулось огромное казино, и завизжала рулетка поля чудес: ничего не должен! Это был главный слоган той разверзшейся ямы. Тройственная пустота: никто никому ничего. (далее…)

              Посвящается избранным

              Человеческая зрелость похожа на спелость яблока. Как очищенный от кожуры сочный плод с украинской фамилией «симиренко» не осознаёт, что приближается к широко открытому рту, точно так же и человек, заканчивая дневные дела, не задаётся вопросом, зачем он проделал всё это. Человек просто выпускает из рук айпед, или папку с деловыми бумагами, или, скажем, рюкзак с ручным инструментом. Затем сбрасывает дорогое шевиотовое пальто или ватный пуховик, сшитый закодированным трудоголиком страны третьего мира для консюмериста мира четвёртого. Слишком часто для мирного времени на пол вместе с партикулярным шёлковым галстуком и расписными полиэстеровыми трусами летит судебная мантия или фуражка с кокардой. Впрочем, в нашем случае это абсолютно не важно, ибо человек, оставшись голым, теряет свой статус и оказывается одной семимиллиардной частицей. Исчезает состоявшийся во мнениях и взглядах на жизнь обыватель, иной раз даже состоятельный и признанный окружающими индивид. Появляется спелый, чаще перезрелый плод, извлечённый из кожуры.

              В этот самый миг над понурой головой обнажённого широко раскрывается не физический, но вполне себе экзистенциальный и хищный рот. Человек вдруг чувствует, что его прочное до окостенелости мнение о себе куда-то исчезло, возможно, прилипло к штанам и потому было снято с ними, одновременно и неделимо. Постель кажется неровной и жёсткой, и человек ворочается с боку на бок, своими несуразными поползновениями сворачивая простыню в канат. Крепкий и прочный. Именно такие используют в блокбастерах, когда на борьбу со злом удирают из темниц Бэтмены, Борны, Айронмены, Оушены, сёстры Крофт и Солт и другие положительные нелюди, коих убедительно изображают голливудские миллионеры, беззаветно предающиеся в перерывах между подвигами наркомании, суициду и промискуитету. (далее…)

              Памятник архитектора М.Аникушина

              Всё началось со всполохов совпадений и воспоминаний, отражённых в памяти и дремлющих до поры в сознании, на которые не откликнись – промелькнули бы мимо; но, милые мои, помилуйте, как не обратить внимания на то, что происходит за спиной у… Пушкина? Так появились эти незамысловатые «картинки» в преддверии солнечного, радостного для нас дня.

              А за спиной у Пушкина, на небольшой тележке, ехала метровая модель самого же Пушкина – по-видимому, с какой-то выставки – и ехала она прямиком в запасник Русского музея, из окна которого я и заприметил необычную метаморфозу сразу с двумя скульптурами поэта.

              Что ж… пришлось окунуться в прошлое по поводу предыстории замечательного бронзового памятника на площади Искусств:

              «…Да, много в памятник запало
              Поэта волновавших чувств.
              Ему всех более пристало
              Стоять на площади Искусств», –

              написано кем-то в гостевой книге музея полвека назад.

              – Красиво сказано, по-пушкински… – подумал я, листая музейные фолианты в поисках освещения событий, связанных с открытием памятника.

              Искать пришлось недолго: это ж «Русский»! (далее…)