Обновления под рубрикой 'Грёзы':

170 лет назад, 9 декабря (27 ноября) 1842 года родился Петр Кропоткин

Пётр Кропоткин. Фотография 1864 года, сделанная во время экспедиции в неисследованные районы Сибири

В Москве, между Пречистенкой и Остоженкой, рядом с выходом из метро «Кропоткинская» стоит памятник Энгельсу, который в народе считают памятником Кропоткину. Иногда здесь собираются те, кто называет себя анархистами. Вот юноша декадентского вида читает здесь из Лимонова: «По улице идет Кропоткин/ Кропоткин шагом дробным/ Кропоткин в облака стреляет/ Из черно-дымного пистоля…». Ему хлопают. И ничего, что памятник — Энгельсу.

Рождение революционера

Как-то гувернер-француз показал юному князю картинку из «Illustration Francaise». И долгое время революция представлялась ему в виде смерти, «скачущей на коне, с красным флагом в одной руке, с косой в другой, чтобы косить людей».

Да, революция была дамой страшноватой. И все-таки князь Кропоткин стал революционером. Но не сразу. Он с отличием окончил престижный Пажеский корпус и был назначен камер-пажом императора Александра Второго. Его ждала завидная, блестящая карьера. Однако камер-паж попросился в Сибирь. Царь спросил: «Тебе не страшно ехать так далеко?» — «Нет, я хочу работать, — отвечал 19-летний юноша, — в Сибири так много дела, чтобы проводить намеченные реформы». В реформы он верил истово. Ну а еще его гнал азарт, охота к перемене мест. (далее…)

28 ноября 1908 года родился Клод Леви-Стросс, французский философ и антрополог, один из самых виртуозных игроков в бисер XX века, увлекший своей Игрой целые поколения интеллектуалов Запада и Востока.

Согнувшись, со стекляшками в руке
Сидит он. А вокруг и вдалеке
Следы войны и мора, на руинах
Плющ и в плюще жужжанье стай пчелиных.
Усталый мир притих. Полны мгновенья
Мелодией негромкой одряхленья.
Старик то эту бусину, то ту,
То черную, то белую берет,
Чтобы внести порядок в пестроту,
Ввести в сумбур учет, отсчет и счет.
Игры великий мастер, он не мало
Знал языков, искусств и стран когда-то,
Всемирной славой жизнь была богата,
Приверженцев и почестей хватало…
Теперь… Сидит он… Бусины в руке,
Когда-то шифр науки многоумной,
А ныне просто стеклышки цветные,
Они из дряхлых рук скользят бесшумно
На землю и теряются в песке…

Герман Гессе.

XX век можно без преувеличения назвать столетием Мифа, мифическим временем, которое запомнится удивительной калейдоскопической сменой картин разрушенных и созданных вновь мифических миров. Одним из тех Творцов, кто участвовал в этой завораживающей Игре, был Клод Леви-Стросс. Не случайно его программной статье «Структура мифов» был предпослан эпиграф: «Можно сказать, что вселенные мифов обречены распасться, едва родившись, чтобы из их обломков родились новые вселенные». Это высказывание Франца Боаса должно было, по замыслу Леви-Стросса, дать метафорический ключ к его методологии структурного изучения мифов, но – такова Игра – оно сделало нечто большее – раскрыло сущность всего творчества французского философа, разрушавшего целые вселенные мифов и создававшего на их месте другие вселенные, сомнительные вселенные, лишенные Человека, вселенные, при виде которых невольно вспоминаешь известные строки: «Empty spaces – what are we living for?»

И последователи, и оппоненты Клода Леви-Стросса не раз отмечали тот очевидный факт, что в основе его теории лежит не научная логика, а некий неведомый способ мышления, позволявший ему делать выводы там, где останавливалось научное познание. Так, Д. Преттис расценивал методологию Леви-Стросса как «революцию в науке» на том основании, что она «изменяет правила научной процедуры» и позволяет делать выводы, не подтверждая их фактами, открывая, тем самым, новый путь познания. Интересно, что подобным образом характеризовалось и творчество Зигмунда Фрейда. Так, А. И. Белкин отмечал: «Специфика трудов Фрейда – это не научная логика, а скорее неведомый до сих пор стиль мышления, дающий обильные всходы». Сближение здесь творчества Леви-Стросса и Фрейда отнюдь не случайно. И структурализм, и психоанализ, не смотря на всю свою кажущуюся чуждость друг другу, растут из одного корня – из Мифа. (далее…)

Все из-за Пита Тонга

Главный герой фильма Майкла Дауса «Все из-за Пита Тонга» («Глухой пролет» или «Все пошло наперекосяк» – существует несколько вариантов перевода) – известный диджей Фрэнки Уайлд, разгильдяй и наркоман, который живет только в клубном мире и пишет соответствующую драйвовую музыку. Постепенно он глохнет. Сначала он скрывает свою глухоту, потом пытается как-то с этим бороться с помощью наркотиков и ухода в полную изоляцию, но потом смиряется. Одна глухая девушка помогла ему выучить язык жестов. И тут происходит переломный момент – в фильме показан этот переход из кричащего мира в совершенно иной – глухой. Практически исчезают звуки, и восприятие зрителя меняется, как и восприятие персонажа. Акценты смещаются на зрительные образы и осязание – он начинает видеть и ощущать. Фрэнки осознает, что в объектах подвижного окружающего мира он видит музыку, а также может чувствовать ее через вибрации. Вскоре он снова начинает писать миксы при помощи ощущения вибраций от акустики и осциллографа. Он записывает альбом, который был восторженно принят публикой, и вдруг убегает от дальнейших контрактов и просто исчезает. В конце фильма показывают Фрэнки с его женой и их ребенком, и мне запомнился эпизод, как он глухих детей учит чувствовать музыку.

Благодаря своему недугу – глухоте – герой открывает в себе нечто неведомое, доселе ему незнакомое и более ценное, почему, научившись, будучи глухим, писать миксы, и уходит, ибо прежняя жизнь уже не соответствует каким-то его новым ценностям. Впрочем, сейчас у меня нет задачи разбирать фильм, я хочу остановиться на некоторых моментах – именно моментах перехода – и посмотреть, каким образом они происходили. Когда человек глохнет, акценты восприятия внешнего мира смещаются на зрительные образы и осязание, которые компенсируют потерю слуха. Но герой фильма, Фрэнки жил в основном в мире звуков, – это было его профессией и реализацией. И тут это все исчезло. Конечно, он пытается это вернуть. Он видит звуки во всех внешних движениях: волны на море, кто-то бежит, кто-то встряхивает покрывало на пляже – везде он видит ритм и звуки. Сидя в баре и глядя, как танцовщица исполняет фламенко, он телесно чувствует вибрации. У него появляется новый чувственный опыт телесного и сексуального контакта с его глухой девушкой. Он вынужден воспринимать мир телом, которое привыкло жить звуками. Но что значит — жить звуками? (далее…)


Если бы я умела писать, то сказала бы про обстановку Пустыря. Но, не совсем понятно, каким образом можно говорить постороннему взгляду об обстановке Пустыря, когда сам роман её и выписывает. Обстановка Пустыря начинает расслаиваться: постепенное погружение и провал во всё большую и большую глубину — так, будто проходишь насквозь, не имея опоры или выступа, чтобы смочь задержаться.


Эти полустертые, тонкие шрамы то исчезали, то вновь проявлялись, и время от времени выступали над землей так, что об них, казалось, можно было споткнуться.

Первый ракурс смотрения может быть направлен на содержание романа, но здесь снова возникает растерянность в суждении: содержание выписывается текстом, само содержание не имеет единой формы определения. Если учесть, что само содержание — это и есть текст, — то речь следует вести о тексте. Но каким образом можно вести речь о тексте: здесь уже возникает перечащий вопрос тавтологии. Интерпретировать уже сказанное в выражение прочтения. Но прочтение не содержит той исторической наполненности слова, которая составила выражение читаемого текста, несмотря на то, что пересечение историй замыкается на, казалось бы, одной территории — словесного образа. Текст о тексте. Поговорить о словах: такой ракурс прочтения предполагает сноску к основной линии текста, которая будет восстанавливать Пустырь в его сюжете. (далее…)

ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ.

Геннадий Григорьев

7. Владимир Берязев.

Сибирский поэт, дебютант нашего конкурса. Крепкая, несколько сучковатая патриотика. Интонация, скорее, заёмная; мысли, во всей их незатейливости, самородные… Напомнил мне питерского поэта Сергея Дроздова, погибшего несколько лет назад. Либералы его не печатали. Я послал стихи Дроздова в газету «Завтра», но там их почему-то не напечатали тоже.

По пологим снегам вдоль берёз по холмам невысоким
Мы поедем с тобой на восток в Буготакские сопки,

Где над настом прозрачные рощи слегка розоваты,
И просторы воздушные дремлющей влагой чреваты.

Снова в глянцевых ветках февраль привечает синицу,
И меняет оковы мороза на льда власяницу,

Чтоб по корке наждачной сосновое семя летело
По полям по долам до златого от солнца предела.

Мы поедем в деревню, где в бане поленья багровы,
А «Лэнд-Ровер» на старом дворе популярней коровы.

Там над прорубью цинковый звон, и вторую неделю
Месяц плещет хвостом, в полынье поджидая Емелю.

Я по-русски тебе говорю, пригубивши водицы,
Не годится роптать, коли тут угадали родиться.

Я, как старый бобёр, здесь — подвластный и зову и чуду —
По весне, после паводка, буду мастырить запруду…

8. Владимир Богомяков.

Тюменский поэт. Профессор. Участвует в конкурсе во второй раз. Михаил Булгаков жаловался жене на ружье со сбитым прицелом: целюсь, мол, точно, а все время промахиваюсь. Схожее ощущение у меня от стихов В.Б.: пуля летит в десятку, именуемую шедевром, но в последнюю долю секунды виляет куда-то в сторону. Но вообще-то поэт примечательный и, может быть, замечательный.

Хайдеггер писал, что кирзовые сапоги увеличивают скорость ходьбы.
А полусапоги из полиуретана не канают и в штате Монтана.
Хайдеггер вязал рыбачьи сети перед лютыми кудесниками во дворе.
За 20 секунд свернул из бумаги Феофана и подарил сопливой детворе.
Так потом Феофан и остался у мальчонок.
Честно говоря, боялись его допускать до девчонок.
Петина душа стала вроде синички и влетела в большой и тёмный дом.
Там раздутый Феофан безглазый сидел за деревянным столом.
«Кто тебя звал сюда? Что тебе надо, мать твою дурака ети?»
А душенька ударялась в стены и окна и от страха не могла ничего произнести.
Вздохнул Феофан, отворил окошко и душа, не помня себя, в небеса унеслась.
А Феофан пошёл и поставил чайник, вздыхая что в доме тараканы и грязь.


9. Ксения Букша.

Петербургская поэтесса (и прозаик). В третий раз участвует в конкурсе. «Вот стихи, а всё понятно, всё на русском языке». Понятно всё, кроме одного, — а зачем всё это написано. При том что и написано, повторяю, неплохо. Самодостаточный поэтический мотив мне удалось разглядеть лишь в одном – не похожем на остальные – стихотворении. Вот оно: (далее…)

Жара адова. Он шёл как цапля, нелепо подбрасывая коленки. Боязливо ставил ступню на песок и тут же одёргивал. Песок жёг. После прохладной воды это было мучительно приятно. Пройдя шагов двадцать, раскинул руки и упал плашмя в хрусткий жар. И замер.

И теперь лежал, ощущая, как холод знобкими волнами источается из тела. Даже мысль пошевелиться была мучительна. Просто отплёвывал крупинки песка и тупо пялился перед собой.

С его ракурса были видны только ступни, щиколотки, в лучшем случае – ноги по колено. Ноги шли, бежали, крутились, подпрыгивали, утопали в песке – сами по себе; отдельно от их владельцев. А те кричали, смеялись, визжали откуда-то сверху. Сами по себе. Он пытался представить их целиком. И только у кромки воды фигуры соединялись сами собой. Это потрясало банальностью и совершенством. Но и смешило… Очевидно эта зыбкость раздвоённого сознания была вызвана жарой.

Он приезжал сюда после сиесты. Покрутившись по серпантину из Joppola до Niccotera, парковал чёрный арендный фиат у бара, вскидывал красный рюкзак и по песку шёл через пляж к морю, обходя пальмы в кадках, перевёрнутые вверх голубым брюхом баркасы, тела загорающих…

Закрыл глаза, – ещё минут десять, и он встанет, влезет в облезлые шорты и футболку «I hate mondays», возмёт в баре у Джакомо чашечку капуччи и, сидя на парапете старого фонтана, будет наблюдать, как толстые золотые рыбы глупо таращат глаза, пускают бульки и общипывают водоросли с ноздреватых известняков.

Он повернул голову в сторону бара и упёрся взглядом в стену. Странную слепящую белую стену за спиной, в мавританском стиле.

Её точно выперло из песка, как нелепый надувной аттракцион в парке развлечений. Высотой два, два с половиной метра она торчала несуразным пустым каре посреди бесконечного пляжа, покачиваясь и змеясь в жарком мареве. У её основания заросли опунции с созревшими лиловыми плодами, кусты дрока, нелепо торчащая одинокая мачта арукарии… Ящерица на ухе кактуса оцепенело таращилась на него… (далее…)

Антонен Арто в 1926-27 гг., фото Мана Рея

В России Антонен Арто известен преимущественно как автор трактата «Театр и его двойник». По-прежнему остаются в тени текстовые, графические и аудио-визуальные опыты, сделавшие Арто одной из ключевых фигур модернизма. Из 26 томов галлимаровского собрания сочинений переведены не более пяти: на русском языке представлена лишь небольшая часть огромного наследия, во многом определившего как эволюцию театральных практик, так и векторы развития европейской философии второй половины ХХ — начала ХХI вв. Можно с уверенностью утверждать, что наше приближение к осмыслению феномена Арто только начинается.

У книг Антонена Арто были столь внимательные читатели, как Жак Деррида и Сьюзен Зонтаг; его понимание безумия стало точкой отсчёта для переосмысления психиатрического дискурса, инициированного Мишелем Фуко и Юлией Кристевой; театральные теории Арто привлекали внимание Питера Брука и Ежи Гротовского; искусствоведы сравнивают его графические работы с произведениями Эдварда Мунка и Альберто Джакометти. Арто можно с равным успехом определить как философа, поэта, прозаика, драматурга, теоретика театра, режиссёра, актёра, критика, и этот список можно продолжать. Впрочем, едва ли понимание каждой из этих ипостасей как чего-то обособленного будет верным – Арто не укладывается в те или иные направления и жанры. Во многом это происходит потому, что он посвятил свою жизнь не только разрушению барьеров между видами искусств, но и стиранию границ между безумием и разумом (годы с 1937 по 1946 он провёл в психиатрических лечебницах). И, возможно, именно эта попытка слияния жизни и искусства превратила Арто в одну из самых трагических фигур ХХ столетия.

Осмысляя искусство Арто, нужно помнить, что каждый его опыт может быть рассмотрен в отдельности только как деталь некоего общего механизма. Но, одновременно нужно быть готовым к тому, что взятые в совокупности, эти произведения упорно начнут сопротивляться всякой иерархии, оставаясь лишь указывающими друг на друга двойниками. (далее…)

Преступление

Каким-то загадочным образом я позволил заманить себя в госте к некоей молодой (где-то под сорок) и довольно симпатичной супружеской паре. Мало того, после скромного, хотя не без претензии, угощения с двумя-тремя стопками чего-то крепкого, по домашнему рецепту, согласился прямо тут же, в соседней комнате, прочитать рукопись их сочиненного в соавторстве дебютного романа — и, уже втройне неожиданно, зачитался.

Роман представлял собой сравнительное жизнеописание двух семейных пар на протяжении десяти с небольшим лет. Двух пар, в какой-то период перепутавшихся крест-накрест, но в конечном итоге так и не решившихся на уже вроде бы назревшую «рокировку». Причем одна из пар — люди скромно претенциозные, как сегодняшний ужин, — явно задумывалась как двойной автопортрет, тогда как вторая… Нет, обе героини были и впрямь взаимозаменяемы, а вот герои… Если протагонист хозяина дома был умеренно удачливым бизнесменом, то его друг и соперник представлял собой артистическую натуру то ли в лучшем, то ли в худшем смысле слова: фотографировал, писал стихи (и пел их под гитару), что-то сочинял в строчку, играл в эпизодах на «Ленфильме» и мечтал, естественно, снимать настоящее кино. Повествование о нем шло с нарастающим сарказмом и поначалу непонятным злорадством; написано было хорошо и живо, персонажи представали предо мной как живые (тем более что двое из них, затаив дыхание, сидели в соседней комнате).

И вдруг вечному дилетанту привалила удача. Какой-то немец с деньгами и связями изъявил согласие стать спонсором его игрового фильма. С полученного аванса начинающий режиссер приобрел (очевидно все же по ипотеке) нечто среднее между мансардой и пентхаусом и устроил там роскошный прием, на котором представил будущую звезду своего фильма — молодого лысого дядьку, разумеется, непрофессионала. При том, что исполнительницы главной женской роли у него вроде бы еще не было.

На приеме все перепились — и многие (но не первая супружеская пара) остались ночевать. И, как выяснилось, зря — потому что на мансарде произошел взрыв бытового газа и все ночующие сгорели заживо. Кроме так и не состоявшегося кинорежиссера, который выпрыгнул из окна, но, естественно, разбился насмерть.

В процессе чтения мне стало совершенно ясно, что сам по себе взрыв не был случайностью. Его подстроили люди, у которых я находился в гостях. И то, что я принял было за авторское злорадство, представляло собой на самом деле завуалированное, но, вместе с тем, гордое признание в страшном преступлении. Мне стало неприятно (так неприятно мне было лишь однажды, лет двенадцать назад, в «Лимбусе», когда, прочитав пришедшую самотеком рукопись, я по ряду косвенных примет понял, что прислал ее мне не просто сочинитель очередного детектива, но профессиональный киллер), немного даже страшно, и все же я преисполнился решимости припереть к стенке эту пару сдержанно гостеприимных убийц — припереть к стенке здесь и сейчас. Но тут я проснулся — у меня разболелось колено.

Наскоро поднявшийся из-за стола, на лестнице он вовсю, по-мужицки утер рукавом усы и бороду и сейчас же резко откинул голову — длинным столбом стоял в прихожей посетитель, а он не выносил взгляда, упертого с высоты ему в плешь.

— Что угодно?

— Мне? Рюмку водки, — необычайно располагающим тенором произнёс посетитель, — и закусить, само собой.

Слуга сам смекнул, как должно, и мигом явился потертый поднос с толстой трактирной рюмкой и круто посоленной горбушкой.

— Я, Лев Николаевич, — занюхивая водку, млеком растекся посетитель, — сам несколько писатель! Корни родной природы при лунном освещении и тому подобные прелести облекаю в материю слова…

Одаренный музыкальной памятью, Толстой никак не мог припомнить, где и когда уже слышал столь чарующий голос. «Нет, на Руси никак. Скорее в Европах, мотаясь, как Савраска без узды. Да, лакеи на летних верандах».

— Левин — моя Фамилия, — журчала меж тем далее пленительная речь, — Платон ЕпиФанович. В журналах же подписываюсь: П. Е. Левин, чтобы и папашу-покойника приобщить к славе.

— Весьма за вас рад, — Толстой поправил поясок. — Сейчас я неотложно занят. Ежели желаете побеседовать, приходите к вечернему чаю. А покамест погуляйте. Окрестности тут у нас — музею не уступят.

После обеда он непременно спал. Час, полтора. Иначе — голова. (далее…)

Пьер Гийота. Книга. / Пер. с фр. М. Климовой. Тверь: Kolonna Publications. Митин журнал, 2012. – 248 с.

«Книга» — это седьмой роман Пьера Гийота, опубликованный издательством «Kolonna Publications». Тексты одного из сложнейших современных французских прозаиков с завидным постоянством переводятся на русский язык. В этом смысле ему повезло намного больше, чем даже столь именитым его соотечественникам как, например, Рене Кревель или Анри Мишо, все еще малоизвестным в России.

В корпусе текстов Гийота «Книга» занимает особое место. Этот роман, открывающийся и завершающийся знаком
, задумывался автором как некий итог, как последнее, но при этом несмолкающее слово – неостановимый языковой поток, сродни дискурсу беккетовской «Трилогии» (вспомним открытый финал «Безымянного»: «должен продолжать, не могу продолжать, буду продолжать»). В «Книге» Гийота ставит перед собой невыполнимую на первый взгляд задачу: стереть всякую грань не только между телесным и языковым, но между письмом и материей как таковыми, и одновременно – подвести черту под исследовавшимися им в течение многих лет темами проституции, бисексуальности и рабства. В автобиографическом тексте «Кома» Гийота описывал сопутствовавший написанию «Книги» период саморазрушения компралгилом – опыт, позволивший ему максимально приблизиться к состоянию тела без органов. (далее…)

фото: kvitlauk / flickr.com

    Сын твой болен опасной болезнью;
    Посмотри на белую его шею:
    Видишь ты кровавую ранку?
    Это зуб вурдалака, поверь мне.

    А. Пушкин. Песни западных славян
    Ему казалось, что, если бы он держал покрепче сверток, он, верно, остался бы у него в руке и после пробуждения.
    Н. Гоголь. Портрет

Солнце внезапно исчезло. Длинная тень, бежавшая рядом с поездом, пропала, и небо опустилось так низко, что казалось, и оно исполнилось тайны, и заморосил грустный дождь. И приснился мне сон. Я – в большой гостиной своей квартиры, и у меня как будто бы есть сын. Кудрявый, кареглазый мальчик играет с родителями моего погибшего мужа. Они покинули родовое гнездо, что на берегу Миссисипи, прилетели в Европу в надежде найти тело сына и похоронить его.

Я говорю: «Ну, мне пора». Все трое радостно улыбаются и прощально машут мне рукой. Сажусь в «Ориент-Экспресс», рейсом Кале – Истамбул, сознавая, что перешагиваю опасную грань, отделяющую реальность от литературной фантазии. Некая идея зовёт меня к истокам «местного колорита», как выразился ироничный Мериме, к местам, которые, «как подкова магнита притягивают к себе суеверия».

Я отправляюсь в Румынию в надежде отыскать убийцу мужа – лорда Ротвена, литературного предшественника Дракулы. Ротвен – творение устного рассказа Байрона, записанного его врачом Полидори и им же опубликованного. Но случилось невероятное: оба создателя «Вампира» отказались от авторства. Таким образом, произошло роковое недоразумение, нарушившее планомерность хода мировых событий, и сиротство персонажа – аномалия и реального, и внереального ряда. Никому не нужный Вампир (и кто! – сам Байрон от него отказался) – непредсказуемо опасный скиталец, ибо у него нет творца. В Священных канонических текстах о подобных Персонах ничего не сказано, также в апокрифах и прочих текстах нет о них упоминаний. Стало быть, ничто непредсказуемо, и всё возможно. Ротвен кинулся на моего мужа без всякого повода – требовалось утолить злобу. И он набросился на несчастного. И тот упал, как падает мертвец. (далее…)

Слово о полку Игореве

Сегодня спал плохо, а с 5 до 7 и вовсе не спал: разболелась нога. Разгуливал (вернее, ковылял) на ней по квартире, смотрел старый сериал, в котором в американской глубинке взрывается атомная бомба, после чего живут они там, в Иерихоне, примерно, как мы в Питере – в 1992 г.: вручную стирают, воруют друг у дружки лампочки и стрелковое оружие, оперируют без наркоза, колют дрова, едят бобы и фасоль… Потом заснул как младенец – и разбудил меня требовательно-грозный звонок явно по межгороду. Я решил не вставать – и лишь считал в полусне, сколько раз раздастся этот безответный призыв. Ровно тридцать раз подряд!
Я успел сделать полувдох-полухрап – и звонок после десятисекундной паузы возобновился. Тут уж я подошёл к телефону – с омерзением, как к какой-нибудь невесть откуда взявшейся наглой и хищной гадине.

– Здравствуйте! Простите за ранний звонок! (А за тридцать гудков подряд, сволочь такая, прощения не просит.) Вы меня не знаете. (А телефон у тебя откуда?) Я Глашин знакомый. (Сердце у меня замирает: что с Глашей?) Я звоню из Твери. (Какая Тверь? Глаша в Киеве.) У меня к вам очень важное дело. Вы можете уделить мне пару минут?

– Ну, если только пару.

– Вот вы в книге «Двойное дно» что-то пишете про «Слово о полку Игореве»…

– Что я пишу?

– Что его на самом деле написал Шатобриан и втюхал русским как национальную идею…

– Ну, не совсем Шатобриан, и не совсем так…

– Но это правда? ПРАВДА???

– Это одна из версий.

– Но сами-то вы в неё верите?

– Э… я… знаете ли…

– А, понимаю: говорить не хотите!

– Знаете, молодой человек, вы звоните мне в такую рань и с такой бесцеремонностью – тридцать гудков подряд! – из-за такой ерунды?

– Извините, но для меня это не ерунда. Извините… Никакая не ерунда. Извините.

И он бросает трубку.

Этот звонок могло бы оправдать лишь одно: найди этот тверской паренёк (откуда у Глаши такие знакомые?) только что у себя в сарае мифически и мистически исчезнувший оригинал «Слова»… Но и тогда звонить следовало не мне, а директору Пушкинского дома Славе Багно. Или Славе Суркову. Или Славе Володину. Или, лучше всего, Вове Путину…

Но из всех этих телефонов у тверского следопыта почему-то нашёлся только мой. Тридцать гудков подряд это, знаете ли, впечатляет. Пойду, пожалуй, досмотрю, чем там кончится дело в Иерихоне. В первом сезоне.

Нонна Чика плыла по небу, тихо покачиваясь.

Она улыбалась. Это было, как в детстве, когда девочкой она со своим отцом, сеньором Франческо, выходила в море.

Обычно синий баркас «Святая Мария», чихая старым мотором, отчаливал от причала у бара «Lange de Mara» и, выйдя из бухты, шёл сначала вдоль берега в сторону нормандской крепости и потом, встав на волну, задирал облезший нос в сторону Сицилии. Баркас переваливался с волны на волну то и дело, черпая бортами, и тогда Чика выливала воду большим оловянным ковшом обратно в море. Свесившись за борт, она рассматривала, как очумелые рыбёшки, выплеснутые с водой, рассыпаются, сверкая чешуйками, словно подкинутая в воздух горсть монеток. И вдруг заливалась смехом от того абсолютного счастья, которое и бывает у людей только в детстве. (далее…)

О книге Светланы Алексиевич «Чернобыльская молитва», изд. «Время», 2006 г.

О книге Светланы Алексиевич «Чернобыльская молитва»На современных книжных комбинатах, производящих постапокалиптическую фантастику, трудятся сотни человек: генераторы новых проектов, авторы, «негры», pr-менеджеры, копирайтеры. Ежегодно на любителей подобного рода чтива обрушиваются десятки толстенных томов, кишащих крысами-мутантами, бандами садистов, зомби и супергероями, сумевшими в одиночку противостоять этим ужасам «жизни после жизни». Постапокалиптические саги тянутся годами, переходя от одного автора к другому, как эстафетная палочка. Издатели выдают на-гора новые тонны макулатуры, а читатели охотно впиваются жадными глазами в убористые тексты «страшилок». «Постапокалиптика» — это уже не жанр, а масштабная индустрия: тексты, кино, игровые программы. Ни один из нынешних лауреатов престижных литературных премий не может похвастаться популярностью и тиражами фантастов, сочиняющих про «конец света». Прилепин, Пелевин, Быков и даже Акунин – это просто карлики у ног циклопических фигур авторов романов-клише про «сумеречный мир».

Однако постапокалиптический кошмар романа Светланы Алексиевич перевешивает все собранные вместе труды фантастов. Если бы существовал прибор, дающий возможность определить уровень «жести» художественного произведения, то книга Алексиевич его просто бы вывела из строя, как сверхповышенная радиация дозиметр. Тираж романа Алексиевич не указан. Но скорее всего, он не больше 5000. Ничтожная цифра на фоне гор постапокалиптики. И все же эта книга «ставит крест» на одном из самых популярном течении буквотворчества. (далее…)


Земский врач Антон Павлович Немов, возвращаясь из Петербурга во вверенное ему земство, волею судеб оказался в неизвестной ему дотоле местности, звавшейся Пошехонью. Пошехонская губерния встретила непрошенного гостя довольно враждебно. На все вопросы Немова о том, где он находится и как ему найти дорогу в его земство, пошехонцы отвечали весьма уклончиво и непонятно. Казалось, они искренне были убеждены, что их край является центром мирозданья. О существовании соседних губерний они как будто подозревали, но дорогу к ним указать не могли. Принять же к себе Немова земским врачом они, по всей видимости, не желали. Растерянный и подавленный всей нелепостью сложившихся обстоятельств, Антон Павлович бродил по Пошехони, тщетно пытаясь то ли поселиться в ней, то ли найти дорогу назад…

Изображение: Brandon C. Long

    — Но вы описываете не действительность, а какой-то
    вымышленный ад! – могут сказать мне. Что описываемое
    мной похоже на ад – об этом я не спорю, но в то же время
    утверждаю, что этот ад не вымышлен мной. Это
    «пошехонская старина» — и ничего больше, и, воспроизводя
    ее, я могу, положа руку на сердце, подписаться: с
    подлинным верно.

    Михаил Салтыков-Щедрин

… Смятенный и погруженный в себя, Немов шел по неровной, змеившейся и уходившей куда-то вверх по возвышенности проселочной дороге к городскому погосту. Палящее солнце и едкий дым, тянувшийся с западной стороны от тлевших торфяных болот, мучили его, казалось, куда меньше, чем слова уличной торговки о губернаторе Пошехони – человеке, на которого Немов возлагал столь большие надежды.

Как же так? Высший сановник губернии, чьим долгом и призванием было решать насущные проблемы живых пошехонцев, вопреки всякому здравому смыслу бродил по пошехонскому некрополю и тревожил вечный покой мертвецов! Будь он только расхитителем могил своих состоятельных и прославленных предков, этот порок слабого и маленького человечка приобщиться таким образом к былой славе пошехонских мужей Немов смог бы понять. В его врачебной практике ему доводилось встречать и не таких чудаков. Но вот что Немов никак не мог осмыслить: зачем ему, губернатору Пошехони, понадобилось вытаскивать из могил отеческие скелеты, чтобы пугать ими пошехонских детей?

Немов настолько погрузился в свои размышления, что не заметил, как добрел до кладбища и затерялся между покосившихся надгробных камней и крестов. Он, пожалуй, продолжил бы свой скорбный путь и дале, но что-то заставило его прийти в себя, что-то необычное в привычной картине кладбищенского пейзажа бросило его в жар. Он стоял перед свидетельством своих самых ужасных догадок. Он смотрел на насыпь из свежевырытой земли, устланную черными сгнившими кусками и щепами гробовой доски, на потемневший изборожденный множеством трещин старый надгробный крест, упавший в могильный ров и торчавший из него исковерканным основанием вверх.

Немов не хотел верить своим глазам. Втайне от самого себя он надеялся, что слова торговки – лишь подлый навет глупой женщины, очернявший достойного государственного мужа, не более того. Но сейчас, при виде кощунственно изрытой могилы, все его надежды окончательно рухнули и своим тяжелым падением, казалось, надломили и дух, и тело Немова. Доктор почувствовал какую-то чудовищную усталость и тяжесть во всем теле. Он оглянулся вокруг и подумал в отчаянии, что, может быть, это и есть конец его жизненного пути, что ему остался лишь один выход – занять ставшее вакантным место несчастного мертвеца и забыться вечным сном. (далее…)