Обновления под рубрикой 'Культура и искусство':

Театр морд

Странная притягательность у этой книги. Словно волшебный магнит – заманивает в какие-то увитые плющом двери. Сначала вроде бы и незаметные, скучные такие дверки, никакие. Ну еще бы, представьте: начинается повествование с того, что в каком-то, чуть ли не советском литкружке «Лист Х» собираются некие современные писатели, пафосно обсуждающие между алкогольными возлияниями свои книги. Почти сразу хочется бросить читать. А потом – хлоп, и какая-то мягкая, убаюкивающая сила втягивает тебя, и двери открываются.

И происходит это благодаря удивительно легкому, даже старомодному литературному обаянию, уюту. Да, тому самому чарующему романтическому уюту, который так хорошо памятен мне по приключенческим книжкам юности. Помните собрание жюль-верновских ученых из романа «Из пушки на Луну», которые задушевно обсуждали возможности космического перелета за горами бутербродов и морями чая? А романы Уэллса, Беляева? Вот и здесь в атмосфере есть что-то подобное. Я бы сказал – родное, домашнее. Но – в этом-то и странность! Потому что персонажи, описываемые в книге «Театр морд» Романа Богословского – прежде всего в центральной повести «Мешанина» – ужасно неприятные, пустые, даже какие-то зловонные типчики. Самые что ни на есть постмодернистские. То есть как раз представители того безвоздушного литературного направления, которое я, мягко говоря, терпеть никогда не мог. И очень долго не мог понять причину своей нелюбви. В самом деле, талант-то у них – Сорокина, Пелевина и иже с ними – явно имеется, в уме им не откажешь, да и пишут они, в общем, увлекательно. Но – всегда воротило. Почему?

Удивительно, но «Театр морд» как раз на этот вопрос ненавязчиво отвечает. Вернее, подтверждает то, что еще в середине девяностых я для себя ясно определил, и о чем потом часто спорил с коллегами.

Понимаете, в чем дело… (далее…)

Воспоминание о том, как мы отмечали день рождения Гитлера

Adolf-Hitler

Было это давно, в средине 1990-х. В день рождения Адольфа Алоизовича Гитлера (1889 -1945) 20 апреля известный московский культуролог и мистик Дуда (Игорь Дудинский) решил устроить приватный просмотр фильма Лени Рифеншталь «Триумф воли» (1934), который тогда еще не был в свободном доступе. В небольшой, но уютной квартире, обращенной окнами на восток, собрались особо заинтересованные лица, среди которых были: Артур Егазаров, переводчик и издатель книги «Говорит Гитлер. Зверь из бездны» Германа Раушнинга («МИФ», 1993), культуролог-концептуалист Андрей Великанов (автор нашумевшей акции «Бассейн Москва», устроенной в знак протеста против возведения ХСС), исследователь Олег Давыдов, адепт-неофит не то антимондиализма, не то готического романтизма, искусствовед-почвенник Сергей Кусков и др., то есть я как наблюдатель.

В общем, собрались, уселись аккуратно в ряд. Была водка и было пиво, а закуски не было. Но водки было не очень много. Фильм между тем шёл без перевода. Немецкий товарищ, согласившийся было переводить речи вождей Третьего рейха русским товарищам, в последнюю минуту отказался от участия в этом интересном предприятии, объяснив это опасениями потерять работу. Оказалось, что там у них, в Германии, демонстрация «Триумфа воли» запрещена. (И о какой свободе на Западе может после этого вообще идти речь! Свобода здесь, у нас, бери не хочу!) (далее…)

15 (3) апреля 1894 года родился Никита Сергеевич Хрущев

При звуке имени «Хрущев» вспоминают кукурузу и хрущобы, ХХ съезд и расстрел в Новочеркасске, Карибский кризис и полет Гагарина, абстракционистов и пидорасов, целину и «Догнать и перегнать Америку!», Оттепель и ботинок на трибуне ООН (которого не было).

И бесчисленные анекдоты. Часто – злые. У Армянского радио спрашивают: «Что будет, если в Сахаре построят коммунизм?» – «Песок по талонам». Или: «Деревенский дед говорит Хрущеву: «Надо догнать Америку, но не перегонять». – «Почему?» – «А чтобы они нашу голую задницу не видели». Но иногда и добродушные: «Прилетает на Луну президент Эйзенхауэр. Говорит: «Здесь базу построим. И здесь…» Тут к нему подбегает лунатик: «Здесь до вас уже был такой маленький, лысенький. Сказал: кукурузу будем сажать».

Оттепель

Десятилетие правления Хрущева вошло в историю под названием «Оттепель». «Решаясь на приход оттепели и идя на нее сознательно, руководство СССР, в том числе и я, одновременно побаивалось ее: как бы из-за нее не наступило половодье, которое захлестнет нас и с которым нам будет трудно справиться. Вроде того, что, как говорят в народе, и хочется, и колется, и мама не велит», – будет вспоминать потом Хрущев.

«Мы наконец вступаем в семью европейских народов, – восторгался писатель Юрий Герман. – И я вступаю в партию!» Насчет «семьи европейских народов» это было сильным преувеличением. Хрущёву были принципиально чужды такие атрибуты западной демократии, как разделение власти на исполнительную, законодательную и судебную ветви, система многопартийности, права человека и гражданина и прочее. Он понимал и признавал только одну форму правления – авторитарную. Делиться властью он ни с кем не хотел – и этим, конечно, продолжал линию Сталина. «Хрущев мне нравится, – говорил академик Тамм. – Конечно, он не Сталин. Но лучше, если бы он отличался от Сталина еще больше». (далее…)

«Я ничего не понял из сегодняшнего разговора, кроме того, что самое дорогое в этой работе не понято никем», — так начал свою ответную речь Андрей Тарковский во время обсуждения режиссерского сценария «Зеркала» на заседании худсовета, который состоялся 27 апреля 1973 года. Фильму почти сорок лет, а споры о нем не утихают. Одни считают этот фильм самым гениальным во всем творчестве Тарковского, другие — самым непонятным. Но, безусловно, это самый откровенный и наиболее загадочный фильм Андрея Арсеньевича, который не перестает волновать и современного зрителя.

«Мы не бездарны, а заблудились на пути собственной профессии. Личный опыт… Что касается моего личного участия в картине, для меня значение имеет процесс… Вопрос о вкусе и праве автора говорить тем языком, которым он говорит». (из речи А.Тарковского, архив киноконцерна «Мосфильм». Оп. №10. П. №10. Связка №8).

            «Если он от куста свернет в сторону дома, то это отец.
            Если нет — то это не отец, и это значит, что он не придет уже никогда…»

          Возможно, ход поиска отцовского отражения в фильме Андрея Тарковского «Зеркало» покажется неожиданным – слишком очевидно в этом шедевре кинематографа отражение жены-матери, но я попытаюсь показать именно создание метафоры Отца.

          Произведение очень необычное. На первый взгляд, фильм биографический, очень интимный, это мужественная и выстраданная исповедь автора. При этом фильм довольно сложен для восприятия, а для обыденного мышления и вовсе может быть непонятным: повествование прерывисто, изложено сложным ритмическим и смысловым рисунком. Чтобы попытаться действительно «увидеть» фильм, уловить посыл автора, необходим иной взгляд – художественный – такой, которым воспринимают художественные полотна или музыку. Я же попробую использовать психоаналитический аппарат, так как произведение напоминает мне сновидение со всеми присущими ему процессами смещения, сгущения и т.д.

          Загадка

          Пролог к фильму — своеобразный ключ к необычному восприятию картины, он подготавливает зрителя. Мальчик (впоследствии мы узнаем, что это Игнат – сын героя) включает телевизор, и зритель наблюдает вместе с ним сеанс исцеления подростка от заикания. Робкий заикающийся подросток и женщина-врач, которая вводит его в легкое гипнотическое состояние суггестивным методом: «В глаза мне смотреть, вперед… почувствуй, что моя рука тянет тебя – назад… А сейчас я сниму это состояние – и ты сможешь говорить, только громко и четко, свободно и легко, не боясь своего голоса, своей речи». И первая четкая фраза мальчика, которая воспринимается как чудо: «Я могу говорить».

          Что происходит со зрителем? Он загипнотизирован происходящим, став свидетелем исцеления, ему интересно, как это произошло? Какие тайные механизмы дают возможность и право обрести речь? Получив язык как дар, как бесценную возможность, автор начинает поведывать о самом сокровенном. Впервые он смог «заговорить» о том, о чем раньше не мог. И сразу же включаются две фигуры: женщина и подросток. Автор и зритель идентифицирует себя с подростком. Кто же эта всесильная женщина, которая владеет каким-то таинственным знанием, которое зрителю неизвестно? Загадка задана, вступление настраивает зрителя на дальнейшее внимательное всматривание в то, что будет происходить. (далее…)

          «Бэтман Аполло» имеет все шансы сделаться блокбастером, случись хороший бюджет и смелый режиссер

          Batman_apollo

          Виктор Пелевин, предвосхитивший многие словесные клише и символы эпохи, не мог, конечно, пройти мимо согбенной фигуры раба на галерах.

          В его новом романе «Бэтман Аполло» (М., ЭКСМО, 2013 г.) образ мелькает неоднократно – то в виде малоудачного афоризма («раб на галерах гребет всегда хуже, чем зомби, который думает, что катается на каноэ»), то в водоемах загробного мира (по-вампирски – «лимбо»), где Хароном, вооруженным боевым веслом, поочередно работают провожатый и провожаемый.

          Но главный галерный раб, натурально, сам Виктор Олегович, а никакой не Владимир Владимирович. Если на каторге писательских чувств вертеть жернова романов, с гулаговской нормой – по книжному кирпичу в год, неизбежно дойдешь до вампирского молодежного сиквела, как галерные – до ороговевших мозолей.

          Трудовые мозоли главный русский писатель и продемонстрировал, по дороге лениво пнув «Сумерки» и сделав Дракулу одним из персонажей альтернативной истории вампиризма (космогония которого тщательно, по-толкиеновски, проработана).

          Одиннадцатый роман Пелевина «Бэтман Аполло» — продолжение восьмого «Ампира “В”» (давайте договоримся писать всё русскими литерами, а то однообразные графические приколы Виктора Олеговича, даже мне, старинному его адепту, начинают надоедать). Ну да, «социализм построен, поселим в нем людей» — в первой книге демонстрировалась местами подробная, местами схематичная, на уровне чертежа, архитектура вампирского мира. Потому не особо напрягала и слабоватая фабула по канону «романа воспитания», восторженно воспринимались диагнозы обществу потребления в категориях «гламура» и «дискурса», а непристойный афоризм про «клоунов у пидарасов» (и наоборот), существенно обогатил и объяснил тогдашнюю русскую жизнь. (далее…)

          Имя Людмилы Оболенской-Флам (1933, Латвия) хорошо знакомо исследователям, сотрудничающим с Домом русского зарубежья имени Александра Солженицына. Во многом благодаря ее энергии, профессионализму и высокой репутации фонды этого уникального учреждения регулярно пополняются редкими фолиантами из США. Немало наших соотечественников могли быть заочно знакомы с Оболенской-Флам по ее деятельности на радио «Голос Америки», где она проработала 40 лет.

          В 1944 году вместе с родителями оказалась в Германии. После Второй мировой войны училась в русской гимназии в Мюнхене, вступила в Народно-Трудовой Союз. Жила в Касабланке, Лондоне, Париже. С 1954 года — в США. Исследователи русского зарубежья с уважением отзываются о публицистических работах Людмилы Оболенской-Флам — биографической книге о деятельнице французского Сопротивления Вере Оболенской «Вики: княгиня Вера Оболенская» (1996, переиздание 2005 и 2010); уникальном издании, посвященном преимущественно судьбам «ди-пийцев» «Судьбы поколения 1920-1930-х годов в эмиграции» (2006), многочисленных статьях в авторитетных эмигрантских изданиях «Русская мысль» (Париж) и «Русская жизнь» (Сан-Франциско), «Новый журнал» (Нью-Йорк), «Посев» (Москва). (далее…)


          Фото: akseny.ru

          В начале февраля 2013 года человечество потрясло известие – Папа Римский объявил о своем добровольном отречении от престола. Впрочем, потрясло ли? Ведь речь шла не о новом шоу Мадонны, и не о грандиозной свадьбе Элтона Джона, и не об очередном скандале в семействе Виндзоров. Ну, снял с себя Папа Римский митру. И что? Был один Папа, будет другой Папа. Какая разница? В конце концов, в мире полно других не менее интересных событий. И все бы нечего, да только тревожит одно обстоятельство – предыдущее отречение Папы было совершено почти 600 лет назад. Видимо, у Бенедикта XVI были довольно веские причины отдать перстень рыбака. А народ, как говорят, не проведешь. Весь мир чешет затылки: неужто радикальный поступок Бенедикта вызван гей-скандалами? Неужели Папа ушел, не выдержав прессинга «толерантности». Все может быть. Однако даже у самых толерантных людей известия о гомосексуальных разборках в церковной среде и последовавшей за ними отставкой Папы, наверняка, вызвали хрестоматийный вздох: «Прогнило что-то в датском королевстве».

          Но только ли в «Датском королевстве» что-то прогнило? 23 апреля 2012 года Патриарх РПЦ Кирилл выступил с речью, знаменующей начало молебна в защиту веры и поруганных святынь. Это жутковатое выступление было ответом на безобразную, но, по сути, незначительную, глупую и бессмысленную выходку каких-то бездарных, никому неизвестных акционерок. Тысячи людей, часть из которых была облачена в яркие маскарадные костюмы, слушала двадцатиминутную речь Патриарха, похожую на выступление сержанта в школе новобранцев. Глядя сквозь яростный прищур, Кирилл метал молнии гнева в собравшуюся толпу. Да и во весь окружающий мир. И происходило это все на фоне циклопической постройки Храма Христа Спасителя, символизирующего для большинства россиян не величие Православия, а материальное богатство Российской Церкви. Даже малейшего намека на кроткий призыв к смирению, милосердию, доброте и любви к ближнему своему в речи Патриарха не прозвучало. Только всеподавляющая ярость и гнев господень. Церковь в лице Патриарха в тот день выглядела даже не государственной усмирительной рубашкой, а тяжеловестной дубиной, которой «безгрешная» власть лупила нас, грешников. (далее…)

          21 марта мир отмечает Всемирный День поэзии.

          Художник: Владимир Румянцев

          Суждения о смерти русской поэзии и о последнем великом поэте Иосифе Бродском начали уже было превращаться в банальность, как вдруг со всех сторон заговорили о поэтическом буме начала века. Если раньше спрашивали, кого бы из современных авторов почитать, и приходилось почти стыдливо отсылать к толстым журналам, то теперь уже не спрашивают. Интеллигентный неискушенный читатель уже знает главные имена. И ушедший год эту ситуацию окончательно оформил. Поэзия, дремавшая до того в небольшом герметичном кругу, выплеснулась в широкое публичное пространство.

          Модель поэтического взлета начала века действительно работает – будь то Золотой век русской поэзии, Серебряный или нынешний – так сказать, Бронзовый. Взлет и сейчас, и тогда, конечно, скорее количественный, чем качественный: не будем же мы оспаривать величие Тютчева, Фета, Некрасова во второй половине девятнадцатого века или же Ахматовой с Бродским – во второй половине двадцатого. Дело, видимо, не столько в конкретных именах и текстах, сколько в возникающем вдруг всеобщем творческом брожении, в особом воздухе, разливающемся в начале века – как правило, перед грядущими катаклизмами. Поэзия – дело молодых, и молодость века – естественный для нее фон. (далее…)

          Папуас в тотемном образе

            — Вот мои звери, – сказал Заратустра, и возрадовалось его сердце. —
            Самое гордое животное под солнцем и самое мудрое животное под солнцем…
            …Пусть же ведут меня мои звери!

            Ф. Ницше

          Границу между человеком и животным ищут многие, ищут давно. Согласно Библии, Адам в раю, как подобие Бога, дает животным имена, он властвует над ними. Фома Аквинский, комментируя этот акт, показывает, что такое действие первого человека, как присвоение имен животным, говорит о том, что таким образом он сам отражается в них, обретая знания о своей природе. С тех пор иерархия не подвергается сомнению в западном мире. Границы и родство между человеком и животным исследуются для того, чтобы выявить истинно человеческое. Человек, по Гегелю, отличается от животного тем, что он знает, что он животное – следовательно, может выйти за пределы животного. Философия рассматривает человека мыслящего, способного к саморефлексии, знающего о собственной смертности.

          Иной подход в науке и искусстве. С одной стороны, различные произведения и мифы пропитаны антропоморфизмом. С другой стороны, научный подход утверждает минимальное различие между человеком и животным, что подчеркивается в биологии, медицине. На слуху в последнее время исследования генной биологии о том, что 99% генов человека и обезьяны являются идентичными. Научно-исторические исследования рассматривают эту границу с антропологической точки зрения на homo sapiens как на недостаточное существо, которое компенсирует с помощью культурных технологий свою нехватку. (далее…)

          chigrin-cover

          Поэтическая книга Евгения Чигрина «Погонщик» пахнет «тмином, кардамоном, кориандром и ванилью» – колониальными пряностями. В спектр поэтических запахов современности Чигрин вносит именно колониальный, экзотический аромат. Я не знаю природы этого интереса: диковинные штучки сейчас вряд ли кого удивят, расширение поэтического словаря на самоцель не тянет. Рядом с образцами авангардного минимализма ход со словарем смотрится положительно, хотя меня больше бы обрадовало возвращение к словарю В.Даля, или еще более архаичному – летописному. В этом смысле выигрышно смотрятся стихи Марии Вирхов (1969-2011), поэта из Болгарии, обогатившей русский стих неологизмами, исходящими от старославянского корня – движение вслед за звуком Хлебникова, но не за его идейным масштабом.

          Чигрин выбирает более детский путь – многократно опробованный в культуре нового времени – и до сих пор работающий, привлекательный. «Джаботикаба», «гиппогриф», «лагорио», «лангур», «аграфы», «осколки фарфора», «кифарный слог», «телеса таитянских камен», «житель тропиков», «запах чепати», «саподилла в тележке», «желтый Христос»… Другими словами, «у ней такая маленькая грудь и губы алые, как маки». Красиво? Конечно, красиво. Евгений Рейн замечает, что стихи Чигрина полны “бессмысленных слов. Что-то совсем детское, яркое, щебечущее, как тропические птицы. Эта книга похожа на коллекцию почтовых марок, на игру с географическими картами». Не очень понятно, почему эти слова бессмысленны, если соотносятся с конкретными вещами, пусть и в другом климатическом поясе – видимо, их диковинность видится мэтру нонсенсом.  Рейну вторит Кирилл Анкудинов  – «волшебно-сновидческое барокко Евгения Чигрина, закованное в железную постакмеистическую силлаботонику». (далее…)

          16 марта 1941 года родился итальянский кинорежиссёр, драматург и поэт Бернардо Бертолуччи

          К этой дате Перемены публикуют фрагмент книги «Мое прекрасное наваждение : Воспоминания, письма, беседы (1962–2010)», Бернардо Бертолуччи ; Пер. с ит. Т. Риччо. — М. : КоЛибри, Азбука-Аттикус, — 2012. — 304 с. — (Серия “Персона”). Публикуется с согласия издательства «Азбука-Аттикус».

          bert

          I was born in a trunk

          Вслед за Джуди Гарленд в фильме “Звезда родилась” я мог бы сказать: “I was born in a trunk in a Paris theatre” (“Я родился в сундуке в парижском театре”). То есть искусство у меня в крови. Я всегда знал, что мой отец, кроме того что преподавал историю искусства в одном из лицеев Пармы, был поэтом. В доме часто звучало слово “поэтический”: оно употреблялось в самых странных, нелепых и неожиданных ситуациях. Моя встреча с поэзией произошла абсолютно естественно: я хотел подражать отцу и до поры до времени с присущим детям конформизмом полагал, что, когда вырасту, стану поэтом, вроде того как сын крестьянина хочет стать крестьянином, сын столяра — столяром, а сын пожарного — пожарным.

          Школой поэзии для меня был мой отец и его “окружающая среда” — это называлось имением. Мы жили в пяти километрах от Пармы, в местечке Бакканелли, у развилки дороги, идущей к перевалу Чизы, а затем спускающейся к Ла-Специи. Там был наш дом — “очаг цивилизации”, рядом дом крестьян — “деревня”, а вокруг — принадлежавшая нам земля, имение, совсем не такое, как в фильме “ХХ век” — гигантской проекции моих давних воспоминаний.

          Бакканелли находится примерно на полпути между городом и холмами, и с верхнего этажа дома в ясную погоду можно было увидеть башни Пармы с одной стороны и холмы — с другой. Еще выше, за холмами, возвышались Апеннины, а там — еще одно место из стихов моего отца, деревня Казарола, откуда родом семья Бертолуччи. Мы ездили туда каждое лето на каникулы, проведя месяц-полтора на море, в Форте-деи-Марми. Порой мы месяца по два сидели в этой горной деревушке без дорог, куда не попадали случайные туристы, а зачастую и газеты: почтальонша то привозила их, то нет. Эту вселенную, с виду такую маленькую, я обнаружил в первых же сочинениях, которые с удовольствием стал поглощать, едва научившись читать, — в стихах моего отца. Он был для меня стражем, певцом и королем своего микрокосмоса. У него есть стихотворение, посвященное моей матери, а в нем такие слова (цитирую по памяти): “Ты как белая роза в глубине сада, к ней прилетели последние пчелы…” Дойдя до конца крошечного садика, я находил там белую розу. Из этого примера понятно, почему поэзия для меня никогда не была связана со школьной рутиной, как чаще всего случается. Скорее она имела отношение к моему дому, став частью привычного пейзажа. Хотя у меня остались лишь смутные воспоминания, но я знаю точно, что в раннем детстве путал отцовский и материнский образы и забавлялся, называя мать “мапа”, а отца “пама”. Моя мать родилась в Австралии, в Сиднее, от матери-ирландки и отца-итальянца. Семья вернулась в Италию, когда маме исполнилось два года. Я гордился бабушкой по имени Маллиган, и мне ужасно нравилось, что во мне течет четверть ирландской крови. Мать тоже преподавала — вела литературу, однако всегда держалась в тени отца, служа ему надежной опорой, в которой он вечно нуждался. Я не раскрою никакого секрета, сообщив, что мой отец — великий ипохондрик и всегда пребывает в тревоге, это и так ясно из его стихов, да он и сам постоянно об этом твердит.

          Я начал сочинять стихи, как только научился писать, лет примерно в шесть. Разумеется, я показывал их отцу, и так крепло подражание-соревнование, которое часто возникает между детьми и родителями и лежит в основе всей диалектики отношений отцов и детей. Я знаю, что моя старая няня сохранила тетрадку с моими первыми стихами, написанными еще совсем нетвердым почерком. От шести до двенадцати лет я писал рифмованные стихи, подражая тем, что изучают в школе. Вероятно, у меня сильная склонность к подражанию, поэтому я в конце концов и спрятался за кинокамерой, способной, как никакая иная вещь на свете, создавать подобие жизни, зеркало, которому нельзя солгать (впрочем, его часто используют для распространения лжи).

          Лет до двадцати пяти — двадцати шести я всегда вспоминал свое детство и отрочество как время полной безмятежности, счастья, волшебства. Я жил, необыкновенным образом осознавая, как течет время, потому что один из основных элементов поэзии моего отца — это как раз течение времени, течение часов, времен года, лет, минут, секунд. Мое детство прошло в деревне, и сколько же в нем было выдумок и фантазий, сколько игр, недоступных в городе, немыслимых в четырех стенах городских квартир, и с тех пор, даже когда мы переехали в Рим, я всегда испытывал потребность в обширном, ничем не загроможденном пространстве. Это было детство, наполненное пряными деревенскими запахами и играми, которые гораздо раньше, чем в городе, приобщали нас к сексуальным приключениям. В деревне дети очень рано делают открытия в половой жизни, наблюдая и за животными, и за людьми… (далее…)

          ПРОДОЛЖЕНИЕ. НАЧАЛО — ЗДЕСЬ.

          bertolucci

          Сдав экзамены на аттестат зрелости, я попросил у родителей поездку в Париж. Я обожал французское кино и чувствовал себя гораздо ближе к французским режиссерам, чем к итальянским. Начинались времена комедии по-итальянски, неореализм понемногу забывался. Я отправился в путешествие прежде всего ради того, чтобы ходить во Французскую синематеку. Это была своего рода инициация. Я посмотрел тогда множество фильмов. Позже, сняв “Костлявую куму”, я наивно и вызывающе заявил бравшим у меня интервью журналистам, что предпочел бы говорить по-французски, ибо это язык кино. Я был убежден, что все новое случается в Париже. Я провел там месяц, и, когда бродил по городу, мне казалось, что я постоянно нахожусь внутри годаровского “На последнем дыхании” — фильма, снятого от начала до конца на парижской натуре, днем и ночью. Еще на меня произвел впечатление большой экран Синематеки во дворце Шайо. В большом зале, длинном и узком, экран занимал всю стену. Несколько лет спустя я спросил у Анри Ланглуа, основателя и вдохновителя Синематеки и, косвенным образом, новой волны, зачем нужен такой огромный экран. А он ответил: “Ah, c’est pour les films de Rossellini1, — и добавил: — Рамка его кадра может в любой момент раздвинуться вверх, вправо, вниз, влево, и надо быть к этому готовым”.

          Я вернулся в Италию и год или два спустя стал у Пазолини ассистентом режиссера на картине “Аккаттоне”. В Риме только что вышел “На последнем дыхании”, и я всеми силами пытался убедить Пьера Паоло пойти его посмотреть. Он не был киноманом, видел совсем немного фильмов. Он любил “Страсти Жанны д’Арк” Дрейера (и это заметно: “Аккаттоне” преимущественно снят крупными планами, как “Жанна д‘Арк”) и обожал Чаплина. Мне казалось, ему непременно следует посмотреть фильм Годара: ведь нужно же хотя бы иметь представление о том, что происходит в кино за пределами Италии. Я был влюблен в этот фильм и хотел, чтобы Пазолини разделил со мной эту любовь. Он ужасно разочаровал меня. В один прекрасный день — это был понедельник, и я уже почти перестал настаивать — он сообщилл: “Вчера сходил на твой “На последнем дыхании”. Фильм уже шел третьим экраном где-то на окраинах вроде Торпиньяттара; его друзья, какие-то местные парни, страшно смеялись, освистали картину и, по мнению Пьера Паоло, поделом, потому что она претенциозная. Я это воспринял как личное оскорбление. Несколько лет спустя Пьер Паоло написал длинное стихотворение, в котором рефреном повторялась строчка “Как в фильме Годара…”. Пьер Паоло полностью принял его, и я считал это своей большой победой. (далее…)

          13 марта 1913 года родился автор Гимна и детских стихов

          Сергей Михалков
          Фото: Ria.Ru

          Сергей Михалков – чуткий уловитель вибраций коллективного бессознательного. Потому и получались у него детские стихи и гимны, басни и листовки — просто, легко, понятно. Его дядя Степа -архетипический образ. Про это точно сказал концептуалист Д.А. Пригов: «Нет, он не сам собой явился / Но его образ жил как ген / И в исторический момент / В Милицанера воплотился».

          Да и сам Михалков стал архетипом — единственным из советских писателей, о ком сочинялись анекдоты. Что не обидно, а наоборот, почетно. Самый известный: на вопрос, что это за новый-дepьмовый гимн он написал, Михалков ответил с достоинством: «Может, и дерьмовый, а запоют – встанешь!»

          При дворе

          Несмотря на дворянское происхождение, Сергей Михалков значительную часть жизни положил на служение тем, кто уничтожал дворянство как класс. Впрочем, предназначение дворянства — не парение в облаках, оно в том, чтобы быть при дворе, то есть служить власти. А царь это, или генсек, или президент – не так уж важно. «Я, гражданин бывшего Советского Союза, бывший советский писатель, Сергей Владимирович Михалков, родился в царской России, в городе Москве 13 марта (28 февраля по ст. ст.) 1913 года. Первые свои шаги сделал в доме № 6 по улице Волхонке, что неподалеку от Кремля», — так начинает он свои мемуары 2006 года. Крестили его в Храме Христа Спасителя, крестным отцом был товарищ министра внутренних дел Джунковский. В восстановленном Храме его и отпели в августе 2009-го. (далее…)

          oe

          Кэндзабуро Оэ пришел к русским (тогда еще – советским) читателям довольно давно, задолго до получения писателем Нобелевской премии. Первое эссе Оэ появилось в очень популярном тогда журнале «Иностранная литература»1 в 1965 году, через три года в сборнике новелл японских писателей вышел первый рассказ. В 1972 опять же «Иностранная литература» в двух номерах опубликовала роман «Футбол 1860 года» в переводе Владимира Сергеевича Гривнина. Он в дальнейшем в основном и переводил Оэ – в 80-е годы вышли романы «Объяли меня воды до души моей», «Записки пинчраннера», «Опоздавшая молодёжь», «Игры современников», отдельные рассказы. Книги Оэ выходили большими тиражами и переиздавались. В 1987 году вышел публицистический сборник писателя «Обращаюсь к современникам»2, содержащий такие статьи, как «Облик послевоенного поколения», «Эразм ядерного века», «Понуро оглядываясь на послевоенное двадцатипятилетие», «Молодёжь и модель мира», «Японцы атомного века и идентификация» и другие.

          В 1990-е наступило затишье – переиздавались вышеупомянутые книги, но из новых переводов увидели свет лишь два: опять же «Иностранная литература» (Оэ, кстати, входит в так называемый Международный совет журнала) опубликовала Нобелевскую речь писателя «Многосмысленностью Японии рождённый» (1995), а также переписку Оэ с Гюнтером Грассом, еще одним популярным в России писателем, «Гюнтер Грасс — Кэндзабуро Оэ. Вчера, полвека тому назад» (1997).

          Затем наступила долгая пауза, когда переиздавались предыдущие переводы, но уже не такими тиражами, как в Советском союзе, и чаще всего в сериях наподобие «Классика». В новом веке в России вышел лишь один роман Оэ – «Эхо небес» в 2010 году, в переводе, кстати, с английского языка.

          Суммируя, можно сказать, что Оэ в целом повезло с переводами в России – если не с количеством, так уж точно с качеством и сроками. В СССР существовала мощная школа японистов-переводчиков, достойным представителям которой и являлся В.С. Гривнин (он же перевел почти всего Кобо Абэ на русский). Кроме того, существовала очень строгая традиция редакторской, корректорской школ – переводы в Советском союзе были выполнены крайне тщательно. Но о полном благополучии говорить рано, как мы увидим дальше.

          Я так долго перечислял эти переводы с датами их изданий, потому что это очень многое может объяснить в рецепции Оэ в нашей стране – ведь, как ни странно, количество переводов объяснялось не только непосредственными художественными качествами прозы и публицистики Оэ, но и исторической, даже экономической ситуацией. (далее…)

          Жизнь как фильм, или Национальный фильтр

            Oh, father of the four winds,
            fill my sails, across the sea of years
            With no provision but an open face,
            along the straits of fear Ohh.

            О, отец четырех ветров, наполни мои паруса,
            Чтобы мне пересечь море веков,
            Без забрала, с открытым лицом,
            Переправиться через стремнины страхов.

            Led Zeppelin – Kashmir

          Меня волоком не затащишь в кино. Сидеть в ясельных креслах битых 2 часа толстяку, разжиревшему, разожравшемуся, как расхристанная боксёрская груша, – «не в кайф», – как говорит супруга об отмене всяких вредных разностей с наступлением предпасхального поста. Подразумевая: «Слава Богу, дожили до весны!» Тем более на этого «ублюдка», что обесславил само понятие «героического», въевшегося в совковый мозг, как моль в драповое пальто, когда я был достаточно худ, чтобы подтянуться на перекладине 15 раз, и довольно красив, чтобы метаться с голым торсом по двору общаги ночь-полночь, позабыв, из какого подъезда выбежал за «добавкой».

          Воспитанные на несбывшейся экранной яви о благостных коммунистических грёзах, мы, с трепетом вставлявшие кассету в спекулятивный видак, ждали очередного капиталистического чуда от полюбившихся героев, и они нас не обманули ни разу.

          Странное дело… А ведь в Афган я приехал по-киношному «подготовленным» – и остался жив всего лишь потому, что молодость просто не хотела, точнее, язвительно сопротивлялась назвать вещи своими именами: война – говно; страна – предатель; мать – умрёт, если ты умрёшь… (далее…)