Итак, вместе с Александром Карасевым, Олегом Павловым, Виталием Амутных, Андреем Бычковым и другими современными писателями мы пришли в конце прошлого выпуска Хроники к выводу, что в России сейчас с литературой творится форменный швах. Настоящая литература в условиях российского рынка вытеснена на обочину, ее просто невозможно становится создавать, потому что писатель умрет с голода, если будет создавать что-то настоящее (а не халтуру на потребу массовому читателю или, например, не массовому, а премиальному, что тоже предполагает некоторую степень искусственности и фальши, не имеющей отношения к настоящему искусству). Повторю слова Александра Карасева: «Платят за халтуру, бойкие имитации, конъюнктуру, рыночную и премиальную» и «искусство оценивается не как искусство, а как товар. То есть, искусство проигрывает имитационному продукту».
«Критика и толстые журналы и все структуры, которые заявляют о поддержке литературы, работают сейчас на самом деле на оболванивание потребителя».
И выходит, таким образом, сейчас «литература в России уничтожается» и «сейчас страшные вещи творятся, настоящее преступление, коллективное самоубийство. Великая культура, литература России уничтожается. Страна переводится в разряд колонии, сырьевого придатка» (Александр Карасев).
Тема очень интересная и важная. Для многих читателей нашей Хроники (для писателей, для критиков, для издателей и редакторов) – это в буквальном смысле вопрос жизни и смерти. Вопрос выживания. И вопрос внутреннего выбора и самоопределения. Как быть дальше?
И, похоже, это развязка хроники проекта Неудобная Литература. (далее…)
Некоторое время назад я побывал на лекции, посвященной особенностям восприятия человеком видеоряда и следующим из этих особенностей правилам киномонтажа. Лектор Саид Абишев рассказывал, в частности, что человеческий глаз устроен таким образом, что не воспринимает резких перескоков с панорамного плана на крупный. Переход должен быть постепенный – сначала совсем общий план, потом более крупный, чуть еще, и, наконец, уже совсем рядом. Иначе просто заболят глаза.
Саид проиллюстрировал этот тезис такой историей: день рождения приятеля Саида, приятель этот – фанат группы U2, получает в подарок видео с концертом U2. Гости начинают смотреть видео, но уже на третьей минуте кто-то из них вдруг говорит: «А может на кухню пойдем?» И все с радостью забывают про U2 и отправляются на кухню. По пути кто-то из гостей говорит: «Странно, вроде все круто сделано, а глаза почему-то заболели».
По словам Саида, тому, что глаза у гостей заболели (и им захотелось на кухню), можно дать простейшее объяснение: при монтаже этого концертного видео не были учтены упомянутые особенности восприятия.
И таких правил довольно много.
И вот, слушая эти монтажные правила и разглядывая слайды-примеры (некоторые из которых иллюстрируют и этот пост), я подумал: ведь, наверное, все это применимо и к литературным произведениям. Конечно, Саид Абишев имел в виду нечто физиологическое, естественное, зашитое в природу восприятия человеком действительности изначально. Но я не совсем уверен, что эти особенности восприятия (и выведенные из них монтажные правила) обусловлены именно природой человека – мне кажется, что скорее тут просто дело привычки, физиологической выучки а-ля «собака Павлова». Впрочем, даже если эти особенности предопределены природой человека, то и в этом случае есть о чем поговорить – ведь большинство из тех режиссеров-ремесленников, кто соблюдает все эти правила и пользуется ими, делают это, конечно же, слишком схематично. Правила превращаются у них в мертвые приемы, в штампы-стереотипы. Места искусству тут не остается… Режиссеры, которые надуманно монтируют свои ленты, исходя из каких-то вот таких физиологических секретиков, в массе своей, конечно же, не способны создать ничего нового. Они просто «слишком много знают»…
Аналогия со многими современными писателями и их методами напрашивается сама собой. (далее…)
О Фариде Нагиме мне (а заодно читателям Перемен) рассказал Валерий Былинский. Потом мы публиковали отрывки из романа «Танжер», который, по по всем признакам, чистая неудобная литература… Потом были две очень сильные пьесы: «По пути мужчины-черепахи» и «Стол Геббельса». А еще через некоторое время я прочитал в романе Валерия Былинского «Адаптация» такие строки: «Однажды мы с Сидом ездили к его приятелю за анашой в Переделкино. Мимо нас, когда мы уже находились на перроне, пронеслась электричка – и загудела так, что Сид заткнул руками уши и, кривясь всем лицом, выхлестнул: «Ревет как слон!». А потом, когда мы шли обратно, и на подъезде к пешеходному переходу зазвучал дальний электропоезд, я добавил: «Как раненый слон». И сказал, что слышал в Египте о пьесе с похожим названием «Крик слона». Сид сообщил, что знает ее автора: это его приятель, к которому мы только что заходили. Я вспомнил: сидит в темноте, ровный, прямой, темно одетый человек, вежливо и без улыбки смотрит вперед и одновременно в себя; курит косяк. Он выглядел, как колонна – только тонкая и худая. За ним на стене висел застекленный портрет Рудольфа Нуриева. Да и сам он на него похож, это…. Как его? Фарид… как его … Нагим».
Художественный Нагим (в исполнении Былинского), может, и отличается от реального. А может быть и вовсе это два разных человека. Хотя, выходит, пьесу «Крик слона» написали оба… Nevermind…
К этому стоит, наверное, добавить еще, что коллектив редакции журнала «Дружба народов» недавно выбрал Фарида Нагима заместителем главного редактора, вместо умершего Леонида Теракопяна. («И все-таки кое-что — постепенно и медленно — меняется!» — подумал я, узнав об этом.)
Читаем теперь ответы Фарида Нагима на вопросы Неудобной Литературы.
Есть ли среди Ваших знакомых писатели, чьи тексты отказываются издавать, хотя эти тексты вполне достойны быть изданными и прочтенными публикой? Если возможно, назовите, пожалуйста, примеры. Каковы причины отказов?
Видимо, я все еще надеюсь изменить мир. И поэтому мне хочется чтоб такие писатели и такие тексты существовали. Эти произведения представляются мне кардинально отличающимся от всего ранее написанного, энергичными, абсолютными, живыми, способным воплотить рай на земле, но дьявольские силы противостоят этому.
Или же это текст — парадоксально экстремальный, вызывающе жестокий, переворачивающий обрыдшую обыденность бытия, чью публикацию тормозят пугливые, закосневшие ханжи. Скорее всего, такие тексты имел в виду Ярослав Могутин, обещавший книги, за которые могут арестовать на всех таможнях всех миров. Но, к сожалению, и в литературе он был слишком увлечен одной темой, от чрезмерного увлечения которой его справедливо предостерегала Наталья Медведева. Теперь он успешный фотограф, вы знаете. Он сам так себя называет – «успешный».
Ближе всех к идеальному тексту подвинулся Лев Толстой, титаническим усилием он уже заворачивал край нашего неопределенного бытия, приподнимал полог занавеса, за которым все ответы и простейшие инструменты по обустройству идеального мира. Лев Николаевич едва-едва не стал первооткрывателем и правителем этого мира, новым богом, наверное. Думая о нем и вправду на долю секунды уверишься, что могло такое быть все же. (далее…)
Недавно в журнале «Новый Мир» были опубликованы главы из «Дневника больничного охранника». Авторское предисловие в этой публикации было значительно сокращено. Перемены публикуют полную версию предисловия. В нем Олег Павлов рассказывает о своем армейском и больничном опыте и — о литературе, времени и реализме. Цитата: «Я убеждён, что литература нужна как правда. Опубликованное я, действительно, понимал как свидетельство – но о том, что виделось мне общей жизнью, народной, и о времени. Правда фактов за сроком давности лишается своего смысла. Но если лишь человек может быть источником правды, то, передав его состояние в конкретных обстоятельствах, мы и узнаем настоящую, подлинную правду».
Редакция Перемен
* * *
Время – это мы сами…
Помню, что хотел забрать кружку. Но парень, новенький, взял именно мою и уже пил чай, болтая с медсёстрами. Меня не замечали, со мной распрощались – а я почему-то замер и стоял, будто выпав из времени, пока не осознал: она, эта кружка, больше не нужна мне, хоть это единственное, что было моим – что можно подарить, забыть, потерять, оставить. Может быть, кто-то потом считал её своей… Почему-то я думал об этом.
Первый раз и я вышел на подмену: в скоропомощной стоматологии напился майор из академии, который выходил там в ночные. Пьяный майор беспробудно спал прямо на посту…. Так я принял своё первое дежурство. Зубные врачихи, пожалев, налили мне спирта. Для храбрости. Но в ту ночь не случилось ничего особенного, как я потом понимал. В зале обнаружили бомжа: спал и обмочился, выдав себя, хотя одет был прилично. Один человек сидел в очереди – и у него вдруг начался эпилептический припадок, которых я никогда не видел, и впал в ступор, подумав, что он у меня на глазах умирает. А под утро заявился пьяный парень в джинсовой куртке, вытащил из-за пояса пистолет и страдающе попросил, чтобы я подержал у себя, пока он сходит к врачу… Я не стал возражать и даже не задавал вопросов. Это был боевой пистолет Макарова. Вернул его, когда страдалец очень быстро освободился: напуганный, скисший. Сказав, что передумал… Боялся боли, не верил в наркоз… «Какой наркоз, бутылку водки выпил – а он, сука, болит!» Когда человек с пистолетом за поясом скрылся, от меня отхлынула мучительная тяжесть, которой всё это время наливался как свинцом – и стало так легко, будто бы это пролетел мимо и скрылся пьяный шальной ангел смерти. За спиной храпел майор. Но я его не будил. В семь утра я сдал дежурство его сменщику – и расписался, что за моё происшествий не было.
Я начал записывать: сценки, фразочки. От впечатлений. Потом это стало единственным способом вырвать себя из отупляющего их потока, когда приходил домой с дежурств. Казалось, слышу, вижу, чувствую – и не существую. И когда пишу – помню не себя, а чьи-то лица и голоса. Поэтому не ставил никаких дат, не было смысла. Только если год проходил – это что-то значило. 1994… 1995… 1996… 1997… Сколько людей осталось в этих записях, я не могу осознать – а было их тысячи. Приёмное отделение обыкновенной городской больницы. Вроде бы одно и то же. Подъехала скорая – и кто-то ещё поступил. Не было дня, чтобы на моих глазах кто-то не умирал. Но ко всему привыкали. Дежурили сутками, чтобы получать больше, набирая смен, кто сколько может. (далее…)
Прежде чем мы продолжим читать ответы на вопросы нашей анкеты (осталось на самом деле всего два респондента – Фарид Нагим и Валерия Нарбикова), я хочу представить повесть Леонида Нетребо «Дать негру».
Дорожная тема в русской литературе — казалось бы, изъезженная и истоптанная тропа, по которой кто только не проходил (от Пушкина и Гоголя до Валерия Былинского и Ушлого Пакостника)… Но Леонид Нетребо так лихо заверчивает, до того рисует живых и отчетливо узнаваемых персонажей, что нет-нет да и улетаешь прямиком туда, в этот поезд дальнего следования, мчащий сквозь звездную июльскую ночь куда-то в Курган, среди беспредельной жары русского лета. Слышишь перестук колес, дышишь этим переменчивым попутным ветром, несущимся в приоткрытую дверь насквозь прокуренного тамбура…
Но эффект присутствия и до осязаемости прописанные персонажи это в «Дать негру» еще не главное. Главное – поэзия. Та самая магия, которой сейчас нет или почти нет в современной литературе. Нечто на стыке слов, как сказал по этому поводу Алексей Шепелёв. У Леонида Нетребо в повести «Дать негру» это есть. Такой еле уловимый, слабый, но явственный голос уставшей, давно уснувшей, но внезапно-вдруг пробудившейся души (психоаналитический элемент)… и этот пробуждающийся призвук призрачным спутником, грустным похмельным шлейфом вьётся вслед жизнеутверждающе-бесшабашной мелодии, напоминающей о давно исчезнувшем советском этосе, таком, как увековечен в фильмах вроде «Мимино»…
Короче говоря, повесть «Дать негру» Леонида Нетребо это, несомненно, литературное событие. И она непременно была бы воспринята критиками и читателями именно как литературное событие… если бы не засилье <…> в современных российских издательствах и журналах. Засилье всего того, что обычно предпочитают замечать действующие литературные критики. Предпочитая в то же время не замечать настоящей литературы. Для них-то ведь важнее всего — дать негру.
Начинаем публиковать этот текст сегодня. Вот начало.
Впереди нас ждет разбор полетов и в качестве бонуса — ответы Валерии Нарбиковой, чьи нигде по-русски так и не опубликованные тексты мы собираемся вскоре начать ставить на Переменах.
Читайте в предыдущих выпусках Хроники Неудобной Литературы:
Его имя было, насколько я помню, упомянуто в этом году кое-кем из писателей в ответ на первый вопрос. А теперь читаем ответы самого Андрея Бычкова. Добавлю: идея вести родословие неудобной литературы от Рабле — это в точку. Впрочем, можно же, например, и от Апулея?
Есть ли среди Ваших знакомых писатели, чьи тексты отказываются издавать, хотя эти тексты вполне достойны быть изданными и прочтенными публикой? Если возможно, назовите, пожалуйста, примеры. Каковы причины отказов?
Ну, например, Пьер Гийота, Уильям Берроуз или – если начать с начала – тот же Франсуа Рабле. А хорошо бы иметь таких знакомых писателей, правда? Родись они в нашей несчастной стране, они никогда бы не были изданы. Задушили бы на корню. А мы ведь все знакомы с их именами. Да даже напиши Достоевский свои «Записки из подполья» сегодня, ни за что бы не напечатали ни в «Знамени», ни «Новом мире». А причины отказов лежат, как всегда, «глубоко на поверхности». Общество и Государство сцепились сегодня в смертельной схватке. Общество мобилизуется в борьбе с властью. Общество жаждет преобразований. Оно бы и хорошо. Но свои задачи общество сегодня беспощадно навязывает и литературе. «Каков социальный или политический смысл того, что вы пишете?» Эстетический градус вторичен, все определяет только «экономика борьбы». Но такая экономика сегодня — довольно опасная вещь, особенно в сфере культуры. Она приводит к перепроизводству социальных смыслов и к их симуляции. Это не вина издателей, что они нас не печатают. Они – заложники сегодняшнего времени. Они вписаны в «экономику». Они адепты общества, а не человека. Судьба же последнего сегодня, похоже, – остаться один на один со своей проклятостью. Но разве общество, состоящее из «проклятых людей», отрицающих свою проклятость, способно породить из себя какое-то свободное государство? (далее…)
Вторая часть проекта Неудобная Литература близится к завершению. Нам осталось прочитать ответы еще трех писателей. А затем подвести решительные итоги — сделать выводы из полученного среза писательских мнений. И еще я скоро представлю вниманию читателя повесть Леонида Нетребо «Дать негру».
Сегодня один из трех хедлайнеров проекта: Маргарита Меклина. Уже более пятнадцати лет живет в Сан-Франциско и пишет, по меткому выражению Дмитрия Бавильского, «метафизическую прозу». Публиковалась в альманахах «Вавилон», «Митин журнал», журналах «Урал», «Новый берег» и других… Лауреат премии Андрея Белого в номинации «Проза» (2003, шорт-лист в 2001) и Русской премии (2008). Кое-какие старые тексты Маргариты можно найти тут. Более новые – тут.
Есть ли среди Ваших знакомых писатели, чьи тексты отказываются издавать, хотя эти тексты вполне достойны быть изданными и прочтенными публикой? Если возможно, назовите, пожалуйста, примеры. Каковы причины отказов?
В наше время вопрос “издают – не издают” звучит совсем по-другому, а именно “Кто конкретно тебя не издал?” Мне, например, нравится Станислав Снытко, молодой прозаик из Питера. Навскидку скажу, что какой-нибудь “Литмус-пресс” его не издаст, а Дмитрий Кузьмин, возможно, возьмется. Чем выше уровень таланта, тем выше инстинкт самосохранения. А этот инстинкт связан не только с осторожностью, когда едешь ночью на велосипеде и не забываешь о всяких рефлекторах, а лучше ночью вообще не ездишь и жмешь на педали только по утрам, когда тебя со всех сторон видно, а еще и с презервацией файлов, само-архивированием. Донести себя до читателя. Ну можно донести при помощи сайта, принт-он-деманд, разослать текст всем возможным и даже невозможным знакомым. А писатели, у которых нет этой энергии рассылать свои произведения, когда им сто раз уже отказали, они обычно быстро сдуваются и пропадают. То есть этот большой заряд энергии – он дается одновременно и на сами тексты, и на желание как-то себя заявить. Кстати, причин отказов никаких нет. Автора встречает молчание. Как будто его не существует, а его новый рассказ – пуканье в темноте. Его не упоминают ни другие писатели, ни особенно критики. И в ответ на письма в редакции ответов никаких не приходит. Но тут путать не нужно: это отсутствие ответа – вовсе не ответ Вселенной на только что написанный текст, это просто какой-нибудь “Новый Пир” отрабатывает деньги, данные правительством, чтобы печатать, допустим, только православных авторов из провинции, и их политика не имеет ни к текстам, ни к данному ‘безответному’ автору никакого отношения. А Вселенная потом ответит, конечно. (далее…)
Постоянный читатель Перемен уже знает Алексея А. Шепелёва (чьи ответы на вопросы нашей анкеты мы сегодня почитаем). Мы публиковали отрывки из его недавно вышедшего романа «Maxximum Exxtremum» (его выхода автор ждал, как он сообщает в публикуемых ниже ответах, три года). Впрочем, у после этого вышел еще один роман Шепелёва, называется «Снусть жрёть брютъ» и, по словам автора, является третьей частью трилогии, начавшейся романом Echo (вошёл в 2002 г. в шорт-лист премии «Дебют»), продолжившейся «Maxximum Exxtremum» и вот теперь завершенной. Тема трилогии – «максимальный экстрим бытия, жизнь как искусство и борьба маргиналов с системой масскульта»… Шепелёв – лауреат международной Отметины имени Д. Бурлюка (2003), финалист премии «Нонконформизм» (2010). Кроме того, он лидер группы «Общество Зрелища» и поэт, а также кандидат филологических наук (диссертация «Нимфолепсия в творчестве Достоевского и Набокова»).
Есть ли среди Ваших знакомых писатели, чьи тексты отказываются издавать, хотя эти тексты вполне достойны быть изданными и прочтенными публикой? Если возможно, назовите, пожалуйста, примеры. Каковы причины отказов?
Мой друг и соратник по группе «Общество Зрелища» Александр Фролов (или О’Фролов) написал, кажется, в 2002 ещё году роман «Ничего». Это довольно компактная и динамичная вещь, на мой вкус, довольно литературная. Хотя в основе там автобиографический момент, как он, бросив на последнем курсе филфак, служил в армии.
Вроде бы и тренд такой есть – или был – Захар Прилепин, Аркадий Бабченко и некоторые другие, но в тексте О’Фролова во многом иные акценты: не только армия как школа жизни, а некая параллельная реальность, усложнённый, постоянно двоящийся сюжет, плюс сам стиль, виляющий между таких непростых для не понять кем вменённого современного норматива чтения и письма глыб, как Салтыков-Щедрин, Андрей Белый и Хармс.
Не так давно пришёл отзыв на отрывок «Ничего» с моей странички на Lib.ru – обычный, что называется нормальный чувак критикует: «Афтар тяжко пишешь, сумбурно. Тяжело читать, а переносы раздрожают и мешают восприятию!». Это понятно, но через некоторое время читатель поправляется: «Перичитал ещё раз. Воспринялось лучше, в этом что-то есть. Я сам два месяца назад дембельнулся. У нас помягче было с дедовшиной, хотя в некоторых случаях было и жестче». Выходит, даже до простого человека что-то доходит, и тогда редакторам и издателям нужно просто повнимательнее читать текст, подписанный неизвестной фамилией.
Ещё более тяжёлая ситуация с поэзией. Чтоб далеко не ходить, могу назвать того же О’Фролова, Виктора Iванiва из Новосибирска надо издавать, и поэзию, и прозу. У меня недавно вышла вторая книжка поэтических текстов «Сахар: сладкое стекло» — её выхода, как и выхода второго романа, я ждал без малого три года! А это, можно сказать, только начатки и крупицы — сколько у нас в рамках «ОЗ» и текстов, и музыки в стиле «дебилизма» и «радикального радикализма»!
Есть ли в литературном произведении некая грань, за которую писателю, желающему добиться успеха (например, успеха, выраженного в признании читателями), заходить не следует? Может быть, это какие-то особые темы, которые широкой публике могут быть неприятны и неудобны? (Если да, то приведите, пожалуйста, примеры.)
Или, возможно, существует какая-либо особая интонация, которая может вызвать у читателя отторжение и из-за которой весь потенциально вполне успешный текст может быть «самоуничтожен»?
Прежде всего, как я отчасти уже сказал, восприятию и публикации мешают сами язык и стиль некоторых текстов. Писать, наверное, сейчас можно о чём угодно, вопрос только как. Открываешь едва ли не любую книжку – такое ощущение, что всё это пишет один и тот же автор! И это нормальные писатели, не попса. Читать подчас увлекательно, и смысл вроде есть, но потеряно ещё одно основополагающее качество литературы – какая-то непонятная на стыке слов магия. Упомянутый автор «Ничего» в таких случаях восклицает: «Ды этъ и я могу так написать!..» — и в чём-то он прав: над Гоголем так не крикнешь, там тебя засасывает в омут, крутит, как в стиральной машинке, а после ещё, когда сольёт обратно в привычный мир, долго ещё в ушах, в душе звенит, и ты её как раз как бы чувствуешь…
Хотя и темы тоже есть, конечно, маргинальные. К примеру, моя повесть «Дью с Берковой». Две темы: маргинальный алкоголизм, основанный на «фонфыриках» (спиртовые «лечебные» настойки в пузырьках из аптеки) и некий разбор порноконтента, новоявленного имиджа-стандарта, который теперь захватывает всё вокруг… Кстати, в новом романе «Снюсть жрёт брют» я даю развёрнутый анализ этих и других социально-культурных явлений, но опять же, уже на стадии написания задаюсь вопросом: а кому это надо, кто такое напечатает? Но всё же чувствую, что хоть задача это неблагородная, описать, отрефлексировать такие вещи необходимо.
Если такие темы и интонации, по Вашему мнению, существуют, то держите ли Вы в уме эти вещи, когда пишете? И насколько это вообще во власти писателя – осознанно управлять такими вещами?
К сожалению, я уже стал эти вещи неплохо осознавать. Это мешает работать – но не более, чем назойливая муха или бумцующая у соседей музыка – на такое надо наплевать, прислушаться к собственной внутренней музыке, может, прибавить ей мощности… Хотя сосредоточиться, конечно, мешает!..
Самоцензура, если чуть вдуматься, отвратное дело. Александр Гордон говорит: да, я за цензуру государственную, тогда, по крайней мере, будут объявлены правила игры. В этом есть рациональное зерно, поскольку под бытующее ныне понятие «неформат» можно, как известно, подвести всё что угодно. Здесь не место говорить о дефинициях, чем отличается самоцензура от, скажем, определённой писательской ответственности, но в конечном счёте хочется всё же сохранить и приумножить внутреннюю свободу. Это и есть суть творчества.
Что приносит писателю (и, в частности, лично Вам) наибольшее удовлетворение:
— признание публики, выраженное в том, что Ваша книга издана и люди ее покупают, читают, говорят о ней?
— признание литературного сообщества (выраженное в одобрительных отзывах коллег и литературных критиков, а также в получении литературных премий и попадании в их шорт-листы)?
— или более всего Вас удовлетворяет метафизический и психологический факт самореализации – т.е. тот факт, что произведение написано и состоялось (благодаря чему Вы, например, получили ответы на вопросы, беспокоившие Вас в начале работы над текстом)? Достаточно ли для Вашего удовлетворения такого факта или Вы будете всеми силами стремиться донести свое произведение до публики, чтобы добиться первых двух пунктов?
Сам процесс письма предполагает и чтение. Другое дело, кто, как и когда читает. Многое прочитывается (или по-настоящему прочитывается) через годы, десятилетия и даже века. Но всё же писатели тоже люди, и для них как правило важен живой отклик живых людей, хоть какой-то. Тут есть подводные камни, но что поделаешь, всё равно вода камень точит. К тому же сам статус писателя – а если угодно, то и внутренне ощущение себя таковым – приходит через публикацию.
Меня лично всё же привлекает процесс влияния – влияние писателя в культуре – причём как процесс прогрессирующий.
Что Вы думаете о писателях, которые активно себя раскручивают – как лично, так и через друзей и знакомых? Должен ли писатель заниматься этим не совсем писательским трудом?
Писатель в нашей стране вынужден этим заниматься, подчас даже довольно крупный. Но «раскрутка», «пиар» – термины из шоу-бизнеса, бизнеса, заметьте. Любой бизнес выхолащивает творческое начало, важно не увлекаться. Отрадно, когда талантливый автор становится известным и получает какие-то доходы, и совсем другое дело – дутые, ходульные фигуры, в коих кроме сей пресловутой раскрутки ничего и нет! При этом понятно, что собственно писательским трудом, просто, скажем, писанием художественной прозы, сейчас практически нельзя не только существовать, но и прославиться – отсюда все смежные профессии и влезание в медиа. Только наверно один Пелевин стоит монолитом и памятником. Да что говорить, Достоевского в своё время Россия узнала лишь после «Дневника писателя», а не из-за романов! Это очень плохо, надо всё как-то менять.
* * *
Скоро: ответы Маргариты Меклиной, Фарида Нагима, Андрея Бычкова. Эти ответы оставлены мной напоследок по той причине, что, делая выводы из всего текущего состояния проекта Неудобная Литература, я, может быть, вспомню о них особо.
* * *
Читайте в предыдущих выпусках Хроники Неудобной Литературы:
История завернула вокруг Лени Рифеншталь один из своих самых крутых витков. Молва упорно называла ее любовницей Гитлера. Лени столь же упорно эти слухи опровергала. Но на самом деле не так уж важно и даже не так уж интересно, спала она с фюрером или не спала. Может быть, спала. Но скорее всего – не спала. Она больше любила спортсменов и летчиков… Куда интереснее другое: дороги, которые выбирает художник, и то, во сколько это ему обходится.
Ее любимый писатель – Достоевский, ее любимый роман – «Братья Карамазовы». И в преклонные годы она, невысокая, изящная, держалась великолепно, как умеют держаться женщины, привыкшие к поклонению. Чем-то она напоминала Лилю Брик. Впрочем, все красавицы, дожившие до преклонных лет, похожи друг на друга. Но Лиля – просто женщина, а Лени – художник, творец. И потому, может быть, и не женщина вовсе. (далее…)
21 (9) августа 1871 года родился писатель, заглядывавший в бездны
«Он пугает, а мне не страшно», – так вроде бы граф Лев Толстой отозвался о Леониде Андрееве в разговоре с посетителем. И слова эти стали чуть ли не приговором: дескать, у Андреева всё не всерьёз. Поводом для приговора послужила «Бездна» (1902) – рассказ о чудовищной силе похоти, которую человек не может – или не хочет! – одолеть. Наверное, Толстому не было страшно (и не такое таилось в тайниках его души). Но к людям обычным это не относится.
Его биография известна, особенно в ее болевых точках. Отец-алкоголик, умерший в 42 года. Любящая мать. Испытание судьбы и себя: лег под поезд. Туманная юность, университет. Попытки самоубийства. Присяжный поверенный. Криминальный репортер. Пасхальный рассказ «Баргамот и Гараська». Запои. Депрессии. Клиники. Слава. Смерть первой жены при родах. Тюрьма (на его квартире проходило совещание ЦК РСДРП). Московский художественный театр и Театр Комиссаржевской. Невольная эмиграция. Незаконченный «Дневник Сатаны». «S.O.S.» – призыв к Западу спасти Россию от большевиков. Внезапная смерть 12 сентября 1919 года.
Споря с Шопенгауэром
Он увлекался Ницше. А может быть, еще сильнее Шопенгауэром. Тетка Андреева вспоминала: «Еще в гимназии, классе в 6-м, начитался он Шопенгауэра. И нас замучил прямо. Ты, говорит, думаешь, что вся Вселенная существует, а ведь это только твое представление, да и сама-то ты, может, не существуешь, потому что ты – тоже только мое представление» (один в один разговоры Чапаева с Петькой из романа Пелевина!). Его ворожила Мировая воля – все «проявления одной загадочной и безумно-злой силы, желающей погубить человека».
Мировая воля слепа, глуха, тупа и паскудно безразлична. Зачем ей губить человека – непонятно. Понятно одно: против неё лучше не идти. Однако герои Андреева – идут. Бьется в (безнадежных) попытках преодолеть свой удел заурядности наивный ницшеанец («Рассказ о Сергее Петровиче», 1900). И, в общем-то, преодолевает, с подсказки Заратустры: «Если жизнь не удается тебе, если ядовитый червь пожирает твое сердце, знай, что удастся смерть». (далее…)
В 1998 году Сергей Болмат переехал из Петербурга в Кёльн (Германия), а через год после этого написал свой первый роман «Сами по себе». Который стал вскоре довольно заметным явлением. С тех пор каждая новая книга Сергея Болмата ожидается критиками и читателями с большим интересом. При этом позиционируют его в России как писателя «европейского», а в Европе (а книги Болмата переведены на немецкий, французский, испанский, итальянский, нидерландский, венгерский и сербский) — как одного из самых интересных русских писателей. Совсем недавно в издательстве «Лимбус Пресс» вышел сборник рассказов Сергея Болмата «Самое большое животное».
Читаем ответы Сергея Болмата на вопросы Неудобной Литературы…
Есть ли среди Ваших знакомых писатели, чьи тексты отказываются издавать, хотя эти тексты вполне достойны быть изданными и прочтенными публикой? Если возможно, назовите, пожалуйста, примеры. Каковы причины отказов?
У меня есть друг, три года назад написавший очень приличный роман по-английски. Роман этот до сих пор не опубликован хотя бы только потому, наверное, что даже Джоан Роулинг получила 18 отказов, прежде чем нашла издателя для «Гарри Поттера». Публикация первого романа – это всегда в огромной степени лотерея и, как во всякой лотерее, проиграть тут гораздо проще, нежели выиграть. (далее…)
Некоторые писатели страдают крайней степенью снобизма. Типа: вот мы – писатели, а вы кто?
Они (эти писатели) полагают, к примеру, что никто, кроме них, не может (просто не имеет права!) написать, скажем, роман…
Я вижу в подобном отношении писателей к людям неотъемлемые признаки бреда.
По-моему, любой человек, который способен написать роман (найти в себе силы написать роман) – должен это сделать. Потому что написать роман (не просто слепить сюжетец и там так и этак повертеть его, но — написать настоящий роман) — это работа над собой. Дающая, как минимум, бесценный психотерапевтический (а заодно и стилистический да и просто жизненный) опыт.
Денис Драгунский недавно в своих ответах на вопросы Неудобной Литературы написал, что: не следует «путать литературу с психоанализом – вернее, с «само-психоанализом». Почему? – тут же спросил я виртуального Дениса Викторовича, прочитав это утверждение. И Денис Викторович тут же ответил: «Потому что психоанализ – это работа с аналитиком. Понимание себя рождается в общении с другим». Вот и поговорили.
Эмоциональный выплеск Льва Пирогова (чей любимый писатель Аркадий Гайдар, всю сознательную жизнь, кстати, только и делал, что практиковал литературу как бесконечный психоаналитический сеанс, помогавший ему справиться с неврозами и прочими муками душевными, о чем подробнее читайте тут), так вот: выплеск Пирогова (удаленный автором из ЖЖ, но сохранившийся в Хронике Неудобной Литературы) вспоминается мне по этому поводу. Льва тогда буквально заклевали знатоки и ценители литературы и философии, так и этак скандируя насчет некоторой «банальности» продвигаемого Пироговым романа «Адаптация». В ответ Лев рассвирепел и дерзко бросил им: да вы ведь просто кучка некрофилов! Почему? Да потому что вы любите литературу не так, как я ее люблю. То есть не жизнь в литературе вы любите, а любите в ней буквы, слова и складные предложения. В которых, самих по себе, нет ни жизни, ни красоты, ни живого смысла. А есть только приемы, мертвый эстетизм и игры бесплодного разума.
Впрочем, пусть лучше он сам повторит:
«Я сейчас читаю рассказ, в котором среди прочего идет речь о маленьком мальчике, оставшемся сиротой. И давлюсь комками в горле. Я его уже второй раз читаю и второй раз давлюсь. Перед этим читал роман, там был безнадёжно больной младенец — и тоже давился! И мне эти произведения очень нравятся. И мне не то чтобы похер, — я не различаю, как они там написаны. Как совершенно верно заметила Колядина, мужчине должно быть похер, какого размера задница у любимой женщины. Или что там. Околососковые кружки.
Я читаю сквозь это. Для меня литература не имеет значения. Я, как надеюсь и все люди, не считая кучки экзотических некрофилов, не люблю литературу. Что там с ней, мне всё равно. Мне интересно лишь то, что эта литература делает: успокаивает, развлекает, будоражит, искушает, совращает, возбуждает, лечит, калечит. Но — это делает не она. Не литература. Не окно показывает вид за окном. А кто? Не знаю. Можете сказать «я сам себе его показываю». Может — как-то иначе».
Дальше можно не цитировать. Потому что дальше Пирогов скатывается в постсоветскую риторику насчет литературы смысла, и нам становится понятно, что тьма неведенья заполонила разум этого некогда столь крутого и революционного литкритика. То есть понятно становится, что говорит он уже как-то несколько не о том… Не о том, о чем говорю я, призывая каждого, кто может найти силы написать роман, — непременно сделать это.
Что будет, если каждый человек, способный написать роман, сделает это?
Что вообще означает «способность написать роман»? (далее…)
Есть ли среди Ваших знакомых писатели, чьи тексты отказываются издавать, хотя эти тексты вполне достойны быть изданными и прочтенными публикой? Если возможно, назовите, пожалуйста, примеры. Каковы причины отказов?
«Писатель»? Словечко становится почти неприличным – в кали-югу на шарике и третьесортная детективщица – «писатель», и любой мало-мальски связывающий слова в предложения журналист: оба, растиражированные, играют в игру «Найди 10 отличий между школьным сочинением и собственно литературой», но упорно не замечают слона.
Давайте пользоваться нейтральным «автор». «Литератор». Медиум: без кавычек. Проводник. Посредник. Буфер обмена между «дольним и горним». Многомерное тело, сквозь каждую чакру которого проводят высоковольтные чувства невидимые в трёхмерке энергии, – высоковольтные чувства, одолеть которые, не потеряв при этом т.н. рассудок, «буфер» из плоти и крови может лишь при условии облечения этих самых высоких частот в форму того или иного текста. И потому, чем тоньше, чем неординарней, чем лучше он проводит (не будем касаться таких «проклятых русских вопросов», как «качество текста», ок?), тем меньше у него шансов в этом социуме быть прочитанным/услышанным, ибо он просто не резонирует с более грубыми вибрациями: подобное притягивает подобное, дважды два. Вот почему Натали Саррот – «не для всех»? Почему ее не чувствуют? Потому что не в состоянии. Потому что не доросли. Потому что она на ИНОМ языке людей с ИНЫМИ людьми говорила… Потому что поток, который она проводила, не по зубам (не по чакрам) даже основной массе «мыслящей части человечества» оказался… Что же касается ныне живущих авторов, то хотелось бы дожить до, так скажем, «второй волны популярности» Валерии Нарбиковой: невероятно талантливый автор, о котором каких только слухов и сплетен среди «настоящих писателей» – тех, кто «боллитру» делает, – не ходит… а она сидит себе дома да создает маленькие шедевры: от руки, карандашом – и не печатается нигде. В 90-е имя её гремело; миллионные тиражи – всё было, было… Сейчас издатели не решаются издавать её книги, потому как Валерия Спартаковна слишком хорошо пишет. Проводит так, что мало не покажется. Один главред толстого журнала как-то сказал, прочитав её роман «Сквозь»: «Она что – сумасшедшая?»: огрубела чуйка-то… Уверена: при грамотном пиаре это имя вновь зазвучит. У книг Леры Нарбиковой может начаться вторая жизнь. Может. Бог в помощь.
Есть ли в литературном произведении некая грань, за которую писателю, желающему добиться успеха (например, успеха, выраженного в признании читателями), заходить не следует? Может быть, это какие-то особые темы, которые широкой публике могут быть неприятны и неудобны? (Если да, то приведите, пожалуйста, примеры.)
Или, возможно, существует какая-либо особая интонация, которая может вызвать у читателя отторжение и из-за которой весь потенциально вполне успешный текст может быть «самоуничтожен»?
Убийственный вопрос. Убийственный. Вот писала я, скажем, «усложнённым», как некоторым казалось, языком (роман[с] «Сперматозоиды»). Или – «усложнённо» – о людях моногендерной направленности (рассказ «Литвинов»). Или об изменённых состояниях сознания (новелла «Вспышка»). И совершенно меня не трясло, кто что подумает. Взрослого – выросшего – человека по большому счету не должно волновать, что о нём думают: чужие представления не имеют к его реальности никакого отношения. И потому: какая «грань», какие «особые темы», что значит «вызвать у читателя отторжение»? И: что такое «успех»? У Цветаевой: «Успех – это успеть». Добавлю: успеть записать/провести главное в пресловутом «здесь и сейчас». Записать/провести максимально эффективно, максимально честно (не об автобио, вестимо, речь: просто максимально честно). Максимально неизбито, если угодно. На бес/пределе собственных возможностей. На крови. На костях. На коже, ага. Банально? «Банальнее» не бывает, потому как всё остальное – лажа. Потому как коммерческий успех и успех литературный – вовсе не близнецы: прописные истины, даже говорить о том неудобно (блистательный Пелевин – чудесное исключение из правил). Ну а писать… писать нужно, разумеется, обо всём, что по-настоящему, в силу тех или иных причин (а то и беспричинно), «трясёт»: никаких табу – кроме, пожалуй, единственного: энергия текста не имеет права превращать энергию человека в звериную – вернее, в «хищную», хотя иной раз кажется, будто именно это и происходит, и искусство играет в том не последнюю роль. Двуногие словно бы поменялись местами с теми, кого по ашипке всё ещё называют «братьями нашими меньшими»: с маниакальным упорством продолжают они истреблять этих самых «братьев» – истреблять, не только и не столько убивая, сколько потакая варварскому конвейеру – но идите-ка лучше на сайт «Вита»… Текст же – если говорить о его идеальной миссии, а не об утилитарном жанровом «назначении», – даже самый злой, чёрный, тяжёлый, – вправе намекнуть имеющему глаза и уши на то, что «выход с противоположной стороны» есть. Понимаете? Иначе всё, чем мы тут занимаемся, гроша ломаного не стоит… да оно и впрямь ТУТ не стоит: есть, к счастью, иные счета.
Если такие темы и интонации, по Вашему мнению, существуют, то держите ли Вы в уме эти вещи, когда пишете? И насколько это вообще во власти писателя – осознанно управлять такими вещами?
У каждого свой порог нельзя/можно. Я, раз уж Вы спрашиваете, могу писать о чём угодно, если «копну» тему… другое дело, не хочется уже. Чем полифоничней твоя строка, тем чаще ловишь себя на мысли, что не хочешь браться за треклятую «мышку»… Но об этом не здесь и не сейчас. А вообще публика ёрзает на стуле, когда ей вместо привычного уродливого литбифштекса подают, так скажем, стильное вегетарианское литературное блюдо… она, «публика-дура», просто не в состоянии оценить его вкус: высший вкус. Потому как «русское горло обожжено водкой». Простите, больная тема: о какой аудитории мы вообще говорим? Есть читатели Набокова, Бунина, Уэльбека, Сорокина, Рубиной – и другие… «Читатели газет»: М.Ц. всё сказала давно. Не боялась. Петли – и той. (далее…)
С Еленой Колядиной, написавшей классический «неудобный текст», связан один из этапных эпизодов Хроники Неудобной Литературы. Именно благодаря идиотской прыготне ошпаренных блоггеров, их буквально волчьему «вою о романе Цветочный крест» мне и стало тогда окончательно ясно: неудобная литература неудобна в первую очередь ограниченному массовому читателю (особенно такому, который мнит себя шибко умным и продвинутым). Вот эти посты, в которых постепенно прояснилась ситуация:
Сегодня почитаем ответы Елены Владимировны на вопросы Неудобной Литературы. Эти ответы в свете упомянутой выше истории смотрятся как-то даже слишком оптимистично и жизнеутверждающе. Поэтому, чтобы немного это впечатление уравновесить, сначала дам небольшой как бы эпиграф. Краткий (и очень символичный) диалог Елены Колядиной и Виктора Топорова, зафиксированный мною на диктофон в один из дней 6-го Московского Международного Открытого Книжного Фестиваля (в июне этого года). Дело было в рамках обсуждения темы «высокой литературы» (что-то вроде «а есть ли она сейчас»… точнее не вспомню).
Виктор Топоров: Сначала редакторы издательства ставят нового автора в позу покорности. Автор идет на компромиссы, исправляет свою рукопись так, чтобы она понравилась редактору. Книга выходит, пользуется успехом у читателей, и автор попадает в число так называемых планообразующих авторов издательства. И тут уже автор ставит в позу покорности редакторов. Он начинает говорить: «Нет, вот уж извините – как высралось, так и примерзло». И все ужасно боятся, что найдется соседнее издательство, которое согласится напечатать книгу в таком виде (например, если он печатается в Астрели, он может перейти в ЭКСМО, а если он печатается в ЭКСМО, он может перейти в Астрель, да еще на этом переходе каких-то денег срубит). И в результате даже дело не в том, что книги выходят неотредактированными – это бы еще бог с ним, тем более что главную грязь все-таки как-то прибирают. Главное, что: у писателя пропадает страх, что его рукопись могут не напечатать. Это очень портит прозу. Я сразу вижу, когда у писателя страх пропал – сразу портится проза, сразу взыскательность к себе исчезает и многое другое… А дальше уже – деградация. Кстати, случай такой деградации, но киношной, а не литературной, это случай Михалкова. Это именно такой случай стремительной деградации в результате потери страха.
Елена Колядина: А почему писатель должен бояться?
Виктор Топоров: Писатель должен бояться!
Елена Колядина: А чего он должен бояться? (далее…)