Мартынов В.А. Золотой век «русской идеи». Историко-типологические очерки. – М.: ФОРУМ, ИНФРА-М, 2014. – 320 с.
Прежде всего отметим, что это странный текст, принадлежащий другому времени, заставляющий вспоминать конец 1980-х – начало 90-х, когда «русская философия» (под которой подразумевалась «русская религиозная философия», образ которой отсылал в первую очередь к В.В. Зеньковскому и Н.О. Лосскому) казалась тем, что может быть непосредственно продолжено – что можно здесь и сейчас философствовать в точности так же, как философствовали «соловьевцы», подхватив нить рассуждений.
И продолжено еще и в другом отношении – непосредственной публицистичности, обращения одновременно и к своей профессиональной среде, и к публике, в стремлении непосредственно связать исторические изыскания и современные споры, в убежденности, что прошлое слово имеет прямое, однозначное значение для современности – его достаточно лишь произнести, напомнить: ситуация осталась неизменной, былые споры лишь по видимости отошли в прошлое, единственное, что требуется – реальный комментарий, поскольку смыслы все пребывают в неизменности. (далее…)
Интервью Кристины Барбано с Мариолиной Дорией де Дзулиани – «прекрасной венецианкой» из «Набережной неисцелимых» Иосифа Бродского.
Кристина Барбано: Мариолина, по-моему, ты куда больше, чем просто мечта поэта, то есть женщина, о которой мечтают, но так и не покоряют?
Мариолина Дория де Дзулиани: Да, я сделала для Бродского немало. Очень много, а он повёл себя со мной так, как привык обращаться со всеми. У бедолаги был отвратительный характер. Ну, и не хватало элементарной воспитанности. Мог завалиться ко мне домой, наговорить массу неуместных вещей, а я замужем, с двумя детьми, но его это не останавливало! Он был навязчив, и все разговоры сводились к тому, что он хочет меня. Конечно, я тогда была молодой, нетерпимой, и такое поведение меня очень раздражало.
Может, сегодня прореагировала бы иначе. В определённом возрасте перестаёшь обращать внимание на такие вещи, но тогда… Даже если ты самый великий поэт на земле, но ведёшь себя как невоспитанный человек, лучше уходи прочь!
Бродский был всего лишь несколько месяцев в моей жизни. (далее…)
Он шёл вдоль линии прибоя, выискивая среди выброшенных на берег пластиковых бутылей, вороха тростника, стволов пальм, вывороченных с корнем кустов цветущего дрока, брошенных с прошлого сезона сломанных шезлонгов и остовов пляжных зонтов – маленькие оранжевые мячики.
Весь бесконечный пляж от Нижней Никотеры до еле видного в дымке порта Джойя-Тауро был усыпан мандаринами.
Сотни тысяч плодов: крупных, мелких, пупырчатых, гладких, сочных, повядших, целых или обглоданных и полусгнивших – источали на солнце густой щекочущий ноздри аромат жаркой цедры, как кулич, который пекла его бабка, Анна Сергеевна, к Пасхе.
Заворачивала в хрусткий крафт, и потом освещённый в церкви на Новослободской кулич стоял фасонистым битюгом на столе в гостиной, истыканный свечками, в карамельных подтёках от воска, и нагло пах счастьем. (далее…)
Однажды в начале осени, под желтеющим вечерним небом, произошла такая история.
Николай Сергеевич Жуков, школьный дворник, с виду силач и богатырь, оказался в плену у Летучего зверя-налима. Пожалуй, стоит описать обоих участников этой встречи, иначе представить ее непросто. Жуков был, несмотря на высокий рост и покатые, как холмы, плечи, побит и потрепан жизнью: имел один глаз, неполный комплект пальцев на левой руке и клочковатые, как старый мох, волосы, неровно покрывавшие голову; к тому же изо рта его несся дух могилы – по-видимому, из-за некачественного питания и пристрастия к алкоголю.
Надо добавить, что лицо дворника имело цвет второсортной бумаги, а под глазами лежали желтоватые круги. Но внешняя ущербность с лихвой компенсировалась качествами души и характером дворника. Больше всего на свете Жуков любил размышлять и, случалось, стоял столбом посреди пустынного школьного двора, будто мысли налетели на него, подобно шквалу ледяного ветра. Размышления настигали его на работе и дома, в любую погоду, а иногда в глухой ночной час. Никто толком не знал, о чем таком размышлял дворник – но свидетелей его дум хватало. (далее…)
О сборнике «Бесчеловечный театр». М.: Опустошитель, 2015, сост. В.Климов.
Характерной чертой текстов, объединяемых литературоведами под именем «литературы абсурда», предстает вслушивание в дробящиеся отголоски прошлого. Герои Олби, Мрожека, Пенже мучительно (и чаще всего – безрезультатно) пытаются разобраться в том, что именно предопределило плачевность их настоящего.
Вместо последовательно выстроенных событий их память зачастую предлагает разрозненные эпизоды прежней жизни, эхо которых лишь усугубляет неясности. (далее…)
Лебина Н. Советская повседневность: нормы и аномалии. От военного коммунизма к большому стилю. – М.: Новое литературное обозрение, 2015. – 488 с.: ил. – (серия: «Культура повседневности»).
Издательство «Новое литературное обозрение» приступило к очень ценному делу – переизданию работ по истории советской повседневности, которые выходили уже довольно давно и в относительно небольших издательствах и, вызвав заслуженное уважение специалистов, оказались теперь или стали сразу же после выхода (в силу ограниченности тиражей) недоступными большинству читателей.
В прошлом году вышла в свет книга А. Рожкова «В кругу сверстников», посвященная молодежи 1920-х гг. (в трех средах – школе, институте и армии), а в этом издана новая версия книги Н. Лебиной – качественно переработанный вариант ее известной работы 1999 г. «Повседневная жизнь советского города: нормы и аномалии. 1920 – 1930-е годы». (далее…)
У Сергея Николаевича Дурылина (1886 – 1954) было несколько ипостасей.
Одна из них – ипостась советского литературоведа, историка театра, биографа Ермоловой и Нестерова – в последние полтора десятилетия его жизни была единственной, представленной «вовне», той, которая существовала для всех, кроме сравнительно небольшого круга друзей.
Жизнь его жестко делится на периоды. Здесь есть и юношеское толстовство, и революционные увлечения, есть и декадентские опыты. Есть и совсем иная жизнь – после принятия священства, жизнь приходского священника, ссылки 1920-х. Внешне удивительным образом, его биография «нормализируется» только на последнем отрезке – обосновавшись под Москвой, в Болшево в 1936 г., он становится «советским ученым», ему удается найти для себя «угол» в новой реальности. В эти годы он будет писать «нужное», одновременно бережно сохраняя и изредка давая читать ближайшим то, что было написано ранее, для себя. (далее…)
О чём книга? О юности. О тех, временах, когда Саша жил на родине, в «еврейском местечке, затерянном в молдавской глубинке».
О Саше самом. Вот Саша дразнит маленькую седую бабу Махлю: «А баба Махля… любит кушать курочку. Баба Махля киш ман ту-у-хэс…» (рассказ «Тунеядка»). Вот Саша пытается «полюбить» токарно-револьверный станок, но тот не отвечает Саше взаимностью (рассказ «Начало пути»). Вот, окончивший школу, Саша бродит «с открытым ртом» по родному городу и мечтает о работе буфетчиком (рассказ «Чистое вино»). (далее…)
27 марта 1911 года родилась поэтесса Вероника Тушнова
Я не призываю к лихой резвости над могилами друзей,
но я против облака печали, закрывающего нам путь. Н.Тихонов.
Они стоят такие юные, такие вечные стоят. В.Тушнова
«Меня часто спрашивают: “А когда вы начали писать стихи?” И мне всегда бывает трудно ответить на этот вопрос. Что понимать под словом “писать стихи”? Складывать фразы в правильно чередующиеся, зарифмованные строки и строфы? Если так, то я начала писать в самом раннем детстве, лет в шесть-семь…». В. Тушнова, «О поэзии»
Я молчу… я от счастья плачу…
Ничего не хочу иначе!
Возможно, кто-то из литпрофи осклабится, но со своей мужской колокольни, причём филологически-несовершенной, любительской, мне хочется сопоставить несравненную музу Вероники Тушновой — необычайно мелодичным слогом и песенностью — с творчеством молодой современной поэтессы Ах Астаховой, кумиром женских, девчачьих сердец.
Вот смотрите:
Любовь, не знающая увяданья,
любовь, с которою несовместима ложь…
Верь, слышишь, верь в её существованье,
я обещаю, — ты её найдёшь.
В. Тушнова
*
…верь в меня так, как не верю Я —
(всё от нехватки покоя в сердце).
верь до тех пор, пока есть Земля,
которой от веры не отвертеться.
Ах Астахова
Или, например, трагическое прощание героини Тушновой («Я стою у открытой двери…»):
Я стою у открытой двери,
Я прощаюсь, я ухожу.
Ни во что уже не поверю, —
всё равно
напиши,
прошу!
…Не на будущее,
так за прошлое,
за упокой души,
напиши обо мне хорошее.
Я уже умерла. Напиши!
*
Расстаётся герой Астаховой («Письмо»):
я должен тебе обо всём написать…
прости, что вот так — не решился иначе!
конечно, честнее об этом сказать,
но я не люблю, как ты плачешь.
…прощай!
не печалься!
другого найди!
пришло видно время нас переиначить…
не злись на меня, но я должен уйти.
(прости, что письмом — не решился иначе.)
А теперь давайте сравним строфы, с которых и той, и другой поэтессе пришли… ну, ежели не всесоюзно-всероссийская известность, то творческое признание точно. Одной в 1946-м, второй в 2012-м:
В. Тушнова:
Не отрекаются любя.
Ведь жизнь кончается не завтра.
Я перестану ждать тебя,
а ты придёшь совсем внезапно.
А ты придёшь, когда темно,
когда в стекло ударит вьюга,
когда припомнишь, как давно
не согревали мы друг друга…
*
Ах Астахова:
тебя хоть там любят? скажи мне не мучай.
тебя хоть там любят? запомни, послушай —
на всякий пожарный, на экстренный случай,
чтоб не было трудно: я вытрясла душу.
…чтоб больше не выглядеть слабой и скучной.
но помни: родных не бросают. не губят.
ну что же молчишь ты? скажи мне, не мучай —
тебя хоть там любят? тебя хоть там любят?..
Эти параллели, конечно, говорят не о технических схожестях, а лишь о вселенском влиянии глубоких чувств на вдохновение, о преемственности и поэтических традициях и, главное, о музыкальности. А песни, созданные на стихи В. Тушновой, безо всякого сомнения останутся в памяти на десятилетия. Мало того, неизменно будут исполняться и слушаться поколениями почитателей и просто людей, даже не подозревающих о том, что, скажем, данное достопамятное и популярное в прошлом видео Пугачёвой (муз. М. Минкова) — сделано на слова нашей дорогой именинницы:
Там есть строки:
Счастье — что онo? Та же птица:
упустишь — и не поймаешь.
А в клетке ему томиться
тоже ведь не годиться,
трудно с ним, понимаешь?
Им почти в унисон подыгрывает Астахова, великолепно перенимая у Тушновой эстафету преемственности исканий заветного счастья и любви:
…И не бойся искать — такие своё найдут!
И не бойся терять на это ни лет, ни сил!
Если любят тебя — обязательно подождут,
Если счастье придёт — то ты его заслужил!!!
Одну пору сама Вероника Михайловна, бывало, повторяла, точнее, незаметно для себя интонационно вторила то Якову Полонскому («искры гаснут на лету» — в тушновской «Разлуке») из стихотворения «Мой костёр в тумане светит»; то незримо подстраивалась-подпадала под аккомпанемент мощного энергетического влияния бывшего «серапионовца», трёхкратного лауреата Сталинской премии Николая Тихонова с его революционной непримиримостью: «…гвозди бы делать из этих людей!» В итоге нащупав-таки свой мотив, своё искреннее течение превосходной мелодии-«реченьки» — чистой точной звонкостью напева несравнимой и не сопоставимой ни с кем. И ни с чем.
Это зря говорится,
что надо счастливой родиться.
Нужно только, чтоб сердце
не стыдилось над счастьем трудиться,
чтобы не было сердце
лениво, спесиво, чтоб за малую малость
оно говорило «спасибо»:
https://youtu.be/iqf6yBJUo4w
(Музыка блистательного армянского композитора, джазмена, симфониста К. Орбеляна, 1928—2014.)
Вообще мотив счастья у Вероники Тушновой — непреложная основа для понимания, вдумчивого прочтения её поэзии, принимающей множество элегантных дамских поз и значений, смысловых оттенков: «Этой удивительной женщине было известно, что такое счастье, и она стремилась поделиться своим открытием с другими. Это счастье любящей и любимой женщины, счастье матери, счастье творчества, наконец, счастье просто жить, принимая жизнь как бесценный дар» (Ю. Венгер).
*
…Великая Отечественная застала Веронику Михайловну работающей врачом в казанском нейрохирургическом госпитале, с больной мамой и маленькой дочерью на руках. (Отец, М. П. Тушнов, умер в 1935-м.) Несмотря на тяжелейшие условия быта, она умудряется тайком, украдкой кропать в стол — в минуты отдыха, при свете затенённых ламп. Коллеги ласково прозвали её за это «доктор с тетрадкой»:
«…Я работала в госпитале с утра до ночи и очень редко бралась за карандаш. Но сколько я передумала и перечувствовала за это время! И что самое удивительное, у меня появилось новое, никогда ещё не испытанное мною чувство: мне вдруг захотелось, чтобы стихи мои узнали, прочли, мне хотелось своими стихами вмешаться в жизнь, что-то изменить в ней. Я понимала, как это трудно и ответственно, и всё-таки эта мысль меня не покидала».
Казань, Москва…
Первый поэтический сборник, встреченный довольно доброжелательно: «Первая книга», 1945. Второй. Правда, почти через 10 лет: «Пути-дороги», 1954. Кстати, «обидевший» некоторых критиков чрезмерно «салонной» ахматовской лирикой. Что выглядело, естественно, крайне поверхностно и ошибочно в свете невероятной ахматовской зашифрованности-интертекстуальности — и наизворот, «дурманящей» открытости Тушновой.
Стихотворение «Не отрекаются любя» из «Путей-дорог» написано давно, в 1944 году, — но проснулась знаменитой она, как говорится, с выходом второго сборника. И, не исключено, после определённо свежего — с налётом неувядающей военной памяти — прочтения строф «Не отрекаются…». Да и дыхание оттепели было уже на пороге. Люди, уставшие от пламенных возгласов о грядущем, поворачивались к затаённому, лирическому, к душе и чувствам. К небу «с грудами облаков» — «раскалённому, цвета платины»…
Таким образом, не совсем приемлемое при развитом социализме понятие тихоновских «облаков печали» — «салонность», «камерность» — как бы нехотя переходя из одних филологических рук в другие, в итоге закрепилось за Вероникой Михайловной. Впрочем, закрепилось, так сказать, с обратным, противоположным, со вполне уже положительным ролевым наполнением, — обозначающим яркие живые образы мягкой женственности: верность, томление, страдание, бесконечное ожидание, любовь наконец.
…любовь на свете есть!
Единственная — в счастье и в печали,
В болезни и здоровии — одна,
Такая же в конце, как и в начале,
Которой даже старость не страшна.
«Память сердца», 1958
Строки её хрупких изысканно-ранимых откровений — чрезвычайно интимные и автобиографичные — зеркально отражали тысячи и тысячи «жестоких вьюг» советских женщин, жён, матерей. Их блаженно-сладкие и горькие минуты, с тревожным «ощущением неумолимого бега времени и с упрямой, пусть и не раз обманывавшей, верой в счастье» (А. Турков). Счастье, перечёркнутое войной, «вокзальной» разлукой, «бездомными» любовными треугольниками (куда ж без них?) и непокорными бытовыми бурями, с которыми ну «никак не справиться»: «…стоит меж нами не море большое — горькое горе, сердце чужое».
…А гуси летят в темноте ледяной,
тревожно и хрипло трубя…
Какое несчастье
случилось со мной —
я жизнь прожила
без тебя.
Третья, четвёртая книга (всего их будет восемь)…
«Милый срок» хрущёвской оттепели подоспел ко времени. Вернее, такие персоналии, — для коих окопные воспоминания «мужества сирени» и непоколебимая ценность мирного «чистого, лучистого снега» являются основой основ, — подобно поэтам Тушновой, Инбер, Звягинцевой; плеяде прозаиков-«соцреалистов» (Панова, Гранин, Адамович) и «деревенщиков» (не преминем поклониться недавно ушедшему в мир иной В. Распутину) раскрыли, дали творческий, нервический ток исповедальному поколению «раскрепощённых» шестидесятников: Мартынову, Астафьеву, Хуциеву и др. Раскрыли своею не-личной обобщённостью образов, какой-то космической всеохватностью, показывающей на примере частного, единичного случая всеобъемлющую борьбу центробежных и центростремительных сил всего общества, страны, планеты — не менее. Где страсть, страдание к одному и по одному-единственному мужчине сливаются с общечеловеческими отзвуками и заботами о земле, звуках и «душе дома», матери, семье. О народе и его судьбе: взрослых и детях.
На свете бывают
малые дети,
взрослые дети, старые дети,
на розовых, пухлых
ничуть не похожие,
с мозолями,
с тёмной дублёною
кожею…
*
Вот говорят: Россия…
Реченьки да берёзки…
А я твои руки вижу,
узловатые руки,
жёсткие.
Поэзия Тушновой…
Поэзия чувств, рождающая новую, не авторскую, а собственно новую, отвлечённую читательскую мысль «за пределами стихотворения». И это новое, причём неназойливое размышление, «вмешавшееся» в чью-то чужую жизнь, вдруг оборачивается молитвенной притолокой-мезузой (крепится над входом в дом), сопричастием тезису-суждению самого произведения. Где автор, щедро поделившийся с миром «правом и радостью открытия», приглашает нас в далёкий светлый путь — и мы идём туда — нехоженой тропой настоящего большого «идейного» искусства.
Поскольку нет большего смысла и идеи, чем благопочитание именно простых вещей — родного незатейливого пейзажа с «дубом у лукоморья», рек, полей, дремучих лесов со «сплетницей сойкой», окружающих нас людей, коллег, «пира у друзей». И нету ничего возвышенней и прекрасней «треугольного» солдатского отклика с фронта, в котором, с ужасной орфографией, криво нацарапано в том числе и это: «Хорошо, что вы написали о наших детях!»:
«Значит, что же получилось? Я писала стихи о своей девочке, о своей Наташе, а они — бойцы, приславшие мне свои письма, считают, что я писала про их детей! Это была такая удача, о которой я не могла и мечтать». Из статьи «О поэзии». Статья опубликована посмертно.
…Твой голос заглушить не суждено —
Твой голос – тихий, как серцебиенье.
В нём чувствуется школа поколенья
Науку скромности прошедших на войне —
Тех, что свою «карьеру» начинали
В сырой землянке — не в концертном зале
И не в огне реклам — в другом огне.
Посвящение Ю. Друниной — В. Тушновой
*
…Всё такое синее,
на столе — цветы.
Думала о сыне я,
а родилась — ты.
Ты прости непрошеный,
ёжик сонный мой,
я тебя, хорошую,
отвезу домой.
Для тебя на коврике
вышита коза,
у тебя, наверное,
синие глаза…
Ну… а если серые —
маме всё равно.
Утро твоё первое
смотрится в окно.
В. Тушнова. «О дочери»
Прямой самолет Москва-Львов летает три раза в неделю. ПРОДОЛЖЕНИЕ. ПЕРВАЯ ЧАСТЬ ЗДЕСЬ
Салон заполнен на две трети. Нахожу сзади свободный ряд кресел. Погода солнечная, видимость хорошая. Справа по курсу оставляем белеющую на холме Почаевскую лавру. Скоро Львов.
На паспортном контроле все по уже накатанной дорожке. Занимаю очередь на собеседование для граждан РФ. Минуты по две на человека. За столиком в небольшой комнате две женщины в погонах. На этот раз старшая игнорирует мое приветствие на украинском и ведет разговор по-русски. Смотрит в паспорт. (далее…)
Андрей Бычков. На золотых дождях. М.: Эксмо, 2015. 224 стр.
Швейцарский теолог-иезуит кардинал Ханс Урс фон Бальтазар писал о плене ограниченности: «Как и любое другое существо, человек рождается в плену: душа, тело, мысли, одежда – у всего этого есть свои границы, и все это само по себе тоже служит границей. Все, что нас окружает, делится на некое “то” и некое “это”; они отделены друг от друга и друг с другом не сочетаются».
Русский писатель Андрей Бычков с блеском выходит из этого плена и переходит в победоносное наступление – марш-броском проходит по минному полю конвенционального, разбивает ряды жанров, штурмует редуты экзистенционального… Трансгрессивный прорыв в трансцендентное на пятачке небольшого романа, повести даже, совершен – но оттуда нам не доходят вестей, разве что следует ждать следующую книгу автора. (далее…)
То, как человек обращается с книгой, – многое способно рассказать о нем.
Для одного характерно осторожное поглаживание корешка кончиками пальцев, для другого – ощущение бумаги в старых книгах, которые еще печатались свинцовыми литерами, – оставленные последними неровности на страницах. Третьих приводит в восторг запах свежеотпечатанной книги, доставаемой из только что раскрытой пачки, или запах старых книг – в переплетах из свиной кожи или легких брошюр, удостоившихся лишь картонных самодельных оберток.
Существует масса способов хорошо издать книгу – и то, как издана книга, говорит о том, как к ней относились, когда издавали – автор, редактор, корректор, издатель. Иная вроде бы отлично изданная книга никак не желает читаться по несоответствию между тем, что в ней и как рассказывается – и как она напечатана и переплетена. В ином же случае самое невзрачное издание – на газетной бумаге, подслеповатой печатью, с разваливающимся от первого же прикосновения переплете – становится любимым. (далее…)
Цей любил Пикассо, чтил его, восхищался, находил параллели с собой, называл «Мой Пикассо», «Мой любимый Пикассо». Не раз он фантазировал на его темы в его манере. Это не перепевы композиций великого испанца, Цей просто перевоплощался в Пикассо и в этой ипостаси записывал экспромты. Не вдруг и не поймёшь, кто тут Пикассо – Цей или Пабло, Пабло или Цей…(далее…)
«Поэт – это существо лёгкое, крылатое и
священное; и он может творить лишь
тогда, когда сделается вдохновенным и
исступлённым и не будет в нём более
рассудка; а пока у человека есть этот
дар, он не способен творить и
пророчествовать». Платон, «Ион»
Пролог
…Это разные поэты разных эпох и стран, знаменитые и почти никому не известные, забытые и те, что на слуху. Всё разное у этих Божьих избранников – время, судьбы, сословность, образованность, темперамент, миропонимание… Одно только общее – печать Всевышнего, отпустившая им дар магии слова, дар предвидения и пророчества.
Страна Поэзия огромна, трудно и представить её размеры и масштабы. Однако ойкумена Духа ещё больше – это бесконечность. Оттуда и черпали наши избранные свои жемчужины. (далее…)
Не-рецензия на кино Ж.-Л. Годара «Прощай, речь. 3D»
«С языком что-то произойдет, нечто,
мешающее нашим отношениям с миром, он действует против чистой свободы».
Деррида
Пора, наконец, стать фильмом Годара: собакой, крестом на мокром асфальте (желтым), женщиной, Аполлинером, кораблем, деревом или кем-то (чем-то) еще. Только бы не сыграть роль некоего умника извне. Этакого интерпретирующего картографа от культуры, всему находящему свое место, классифицирующего, размещающего по ячейкам.
Имеет смысл пересказать сам фильм, найти эту форму, и раз фильм называется «Прощай, речь», попробовать снова вернуть его речи, на этот раз письменной. Прежде всего, наверное, имеет смысл искать интонацию – если музыка есть нечто общее для всех искусств. (далее…)