Обновления под рубрикой 'Мысли':

Еле-еле

Двое. Один – свободная черная навыпуск рубаха. Жабо. Другой – чёрный смокинг, белая бабочка.

Один – коренастый, обрюзгший, толстый, в очках: басит, суетится, вскидывает кусты бровей за спину.

Другой – высокий, поджарый, с блестящим, словно натёртый мастикой пол лицом – застывшая гримаса чванливости.

Один – заезженные шутки завзятого балагура.

Другой – наигранное благородство опереточного князя.

Один – бас-баритон.

Другой – тенор. (далее…)

Пошлый открыточный вид бордового солнца, плющащегося в золотую дорожку лазоревого моря, подытожил сверкающий Ангел.

«А это зачем?» – думал он, рассматривая, как Ангел с огненными глазами летит к нему вдоль пляжа, мотаясь чёрным силуэтом на фоне алого заката.

При приближении Ангел оказался свирепого вида бабой на мопеде в фиолетовом, в алых тюльпанах, бумазейном халате. (далее…)

Когда я был мальчик, со мной в комнате жили страхи…

Рис. автора

«Волосатый Крючок» – сидел под кроватью.

«Чёрный Страх» – стоял за китайской ширмой в коридоре.

«Страх Стула» – притворялся одеждой на спинке.

Страхи оживали ночью. (далее…)

Фрагмент из неопубликованной книги автора «Сны о культуре. Часть первая»

Ко дню смерти Хлебникова (28 июня 1922 г.)

Артюр Рембо (слева) и Велимир Хлебников

В 1873 году гениальный Рембо (Rimbaud, 1854-1891) в последний в своей жизни раз заставит вздрогнуть беспутную Францию своим циклом «Пора в аду» («Une season en enfer»), и в сборнике «Озарения» («Illuminations») воздаст должное демократии: он взял этот экспромт в кавычки, это его прямая речь:

Демократия
«Знамя ярче на грязи пейзажа, и наша брань
заглушает барабанную дробь.
В столицах у нас расцветёт самый наглый разврат.
Мы потопим в крови любой осмысленный бунт.
Во влажные пряные страны! — на службу самым
Чудовищным военно-промышленным спрутам.
До встречи тут или там.
Мы добровольцы, и наши заповеди жестоки,
Невежды в науке, в комфорте доки,
Грядущее пусть подохнет.
Пробил наш час. Вперёд, шагом марш!»

(перевод Н.Стрижевской)

Больше он не напишет ни строчки, хотя жить будет ещё 18 лет. Жизнь его раздавила, «Озарения» не явили ничего, кроме «ада» («enfer»); Рембо понял, что это конец, и порвал с Поэзией — в этом мире места ей не осталось…

А какая это была поэзия! —

В карманах продранных я руки грел свои;
Наряд мой был убог, пальто — одно названье;
Твоим попутчиком я, Муза, был в скитанье
И — о-ля-ля! — мечтал о сказочной любви.

Зияли дырами протёртые штаны,
Я ? мальчик с пальчик — брёл, за рифмой поспешая.
Сулила мне ночлег Медведица Большая,
Чьи звёзды ласково шептали с вышины;

Сентябрьским вечером, присев у придорожья,
Я слушал лепет звёзд; чела касалась дрожью
Роса, пьянящая, как старых вин букет;

Витал я в облаках, рифмуя в исступленьи,
Как лиру обнимал озябшие колени,
Как струны, дёргая резинки от штиблет
.
Моё бродяжество (перевод А.Ревича)

О себе Рембо скажет: «От предков-галлов у меня молочно-голубые глаза…»

Похоронив Александра Дюма Отца, Артюра Рембо и генерала де Голля, Франция cнесла на кладбище своих последних галлов… (далее…)

От редакции: этот автор никак не связан с постоянным автором Перемен, Олегом Давыдовым (Места силы, Шаманские экскурсы, Дни силы). Это два разных автора.

nietzsche

Есть фигуры, удаление от которых дает дистанцию для проявления их подлинного масштаба. Возможно, Ницше является такой фигурой, и его тень все еще указывает на будущее. Ницше настолько многолик, насколько многолик и пластичен его танцующий бог: от М.Горького до Т.Манна, от Малевича до Уорхола, от Копполы до Фон Триера, от Хайдеггера до А.Рэнд — его аватары неисчислимы. Ницше сам дал повод толковать себя на все лады. Он не создал школы, да и ее не могло быть в его случае, однако, подвижность его мысли такова, что в создаваемое ее движением силовое поле, как в черную дыру, падает и будет падать вся последующая культура. Вместе с тем, находиться «после» Ницше, значит находиться в той ситуации, в которой мы находимся. (далее…)

48.Франция торжественно, может и с «Марсельезой», легализовала своих лесбиянок и геев. Разумеется, как бы Франция без этого обошлась, если похоть и блуд в генах. Понятно, что никак, невмоготу уже скрываться. Запад это тоже называет «мягкой силой». Франция – 16-я страна в ЕС из 27, кто пополнил ряды правоверных демократов и присоединился к новому крестовому походу против инаковерующих, на этот раз против традиционно, нормально – от Бога – сексориентированных Homo sapiens, коих в мире наверняка более 90%. Блудодеев числят в сексменьшинствах, но такие ли уж это меньшинства? Сколько их там, если честно спросить и дождаться честного ответа? Теперь они норовят детей откуда-то добывать, желают воспитывать. Надо же, родителей в себе услышали. Кого родили-то? А что вырастят?.. (далее…)

gagarin

Только отгремели хоккейные трибуны, а в ушах перестал звучать скрежет коньков о лед и перестук шайбы с клюшкой: советские 70-е персонифицировали с хоккейной легендой – Валерием Харламовым. И вот уже перед глазами стал шлем космонавта, грохот ракетных двигателей и голубая Земля в окне иллюминатора – зрителю представили новое экранизированное погружение в советское прошлое – фильм «Гагарин. Первый в космосе».

Собственно, о фильме этом едва ли можно рассуждать как о произведении киноискусства. Это скорее качественно сделанный довольно помпезный видеоролик с откровенной установкой на героизацию – создание идеального образа в духе эстетики классицизма. В этой клиповой нарезке зритель должен ощутить приступы неистового патриотизма со священным трепетом и скупой слезой у края глаз. Железные, несгибаемые люди идут мощной поступью к намеченной цели, чтобы остаться в вечности. Борьба за эту путевку в вечность составляет главную интригу фильма – соревновательность в первом отряде космонавтов. Номер один и дублер. Гагарин и Титов. (далее…)

От редакции: этот автор никак не связан с постоянным автором Перемен, Олегом Давыдовым (Места силы, Шаманские экскурсы, Дни силы). Это два разных автора.

8

По поводу книги «Оксфордское руководство по философской теологии» / Сост. Томас П. Флинт и Майкл К. Рей; ред. М.О. Кедрова/ ИФ РАН. – М.: Языки славянской культуры, 2013 – 872 с.

Время электронной неразборчивости дополняется повсеместным возвращением духовности. Философия, находясь под влиянием этих изменений, рисует новый образ взаимодействия с вновь обретшей голос сферой религиозного. Схематично этот образ можно описать так: религиоведение — религиозная философия — теология. Предполагается, что при движении слева направо в этой системе координат возрастает степень «субъективности» дисциплины и соответственно, сложность приведения ее в соответствие с образом философии, как строгой науки. В этих условиях, становится более менее ясным то обстоятельство, что для постсоветского сознания само словосочетание «философская теология» выглядит, по меньшей мере, неоднозначно.

По структуре изложения материала рассматриваемое Руководство соответствует антологии, в которой собраны статьи многих авторов, структурированные по основным темам теологии: Божественные атрибуты, Бог и творение и тд. Содержанием является аналитическая традиция философии, знакомая российскому читателю до недавнего времени лишь по текстам профессора университета Нотр Дам А. Плантиги. Однако, серия книг «Философская теология: современность и ретроспектива», издаваемая ИФ РАН, может радикально изменить ритм развития этого направления. Философская рефлексия в рассматриваемой книге избирает полигоном для совершенствования своих практик теологию. Посему можно было бы назвать эту практику скорее теологической философией, чем философской теологией. Составители Руководства благоразумно не отождествляют поле своих исследований с философией религии, ибо последняя занимается феноменологией и герменевтикой сферы религиозного, вместе с тем, они не смешивают его с философским совершенствованием религиозных доктрин, чем, собственно, и занимается теология. Отличительной чертой книги является жесткая специализация авторов, которой в прежние времена нельзя было помыслить и в философии, не говоря о теологии. Одни из авторов специализируются на Божественной простоте, другие – на Всемогуществе, третьи на Таинственности, ревностно охраняя свое поле от вторжения представителей иного «цеха» и стремясь побороть в прениях коллег по собственной тематике. Так, специализация – это постыднейшее следствие необходимости, применяемая к высоким сферам, являет себя «во всей красе». (далее…)

Биография Розанова явственно разделяется на несколько периодов – для некоторых из этих периодов есть даже географическая цезура, другие характерно отчеркнуты иными внешними фактами его жизни, а последний этап оказывается общим для интеллектуальных биографий всех его современников, кому довелось пережить Революцию – в попытках ее осмысления, в старании увязать с предшествующим опытом, переоценить, отвергнуть или парадоксальным образом утвердить прежние представления, ожидания, надежды и страхи.

Впрочем, в биографии Розанова есть другой, заслуживающий внимания момент: сама по себе, в кратком изложении, она достаточно обыкновенна и совершенно не интересна – во всяком случае не более интересна, чем биография любого другого успешного и достаточно знаменитого журналиста. Но он сумел сделать ее предметом завораживающего интереса – тем, что влечет к нему значительную часть его читателей, если не большинство: для них интересно не столько, а нередко и вовсе не то, «что» он пишет, сколько он сам, пишущий это – его тексты оказываются способом знакомства с его личностью, увлекающей и завораживающей, вызывающей нежность и едва ли не отвращение. В отечественной интеллектуальной истории не так много лиц, вызывающих столь острые реакции – и еще меньше тех, кто вызывает подобные реакции собой, а не своими утверждениями или отрицаниями. Как правило, это Розанова любят или ненавидят, о нем говорят, а не о его текстах – последние воспринимаются скорее как способ добраться, прикоснуться к нему.

Розанову удалось, по крайней мере, отчасти, добиться того, к чему он стремился практически с первых своих журнальных и газетных публикаций – уничтожить «литературу», перестать быть «литератором», «писателем», «публицистом», явиться публике «без штанов», в одном исподнем: если литература нового времени предполагает фигуру автора, принципиальное разделение текстов на две группы – предназначенные к публичному существованию и соответствующим образом маркированные (что и есть «литература») и другие, адресованные тому или иному (но принципиально допускающему конкретизацию) кругу лиц – начиная от одного (каковым может оказаться сам написавший – как в случае интимного дневника) и вплоть до достаточно широкого (как в случае с дружескими письмами в XIX веке, которые читались, перечитывались, передавались из рук в руки и т.д.). В первом случае фигура пишущего/говорящего качественно отделена от «человека, написавшего этот текст»: только наивное восприятие смешает «автора» и «человека», тогда как то же письмо принципиально предполагает тождественность этих двух позиций: выбирая жанр «публичного письма», тем самым подчеркивают «персональность» отправителя (что не обязательно предполагает наделение подобными характеристиками адресата). (далее…)

Лосев, 1916 год

            О знанье, знанье! Тяжкая обуза,
            Когда во вред ты знающим дано!
            Я ль не изведал той науки вдоволь?..
            Меня спасет живая правды сила.

            Софокл «Царь Эдип».

          Одна из учениц Лосева, близко знавшая его, но принадлежавшая уже другому поколению, Юдифь Каган вспоминала: «В начале июня 1960 года сразу после похорон Пастернака я приехала к своему учителю А. Ф. Лосеву, чтобы рассказать, как проходила в Переделкине эта церемония, кто был, что говорили… Лосева я знала давно и была совершенно поражена, увидав, что он с трудом сдерживает рыдания, плачет. Это был плач не только по Пастернаку, а и по себе, по всей ушедшей, как он думал, навсегда эпохе. Он в слезах повторял: «Какой был дух! Какой был дух на этой земле! И все погубили!» Я беспомощно пыталась его утешить, говоря, что нет, не все погублено, что есть молодые, которые сейчас стараются продолжить то, что тогда было, они читают, думают, рассуждают… Я знала таких людей. Лосев отвечал мне, что я так говорю, потому что не могу даже представить себе, какой была духовная жизнь России в конце десятых – начале двадцатых годов! Действительно, людей с интеллектом такого ранга больше мне встречать почти не доводилось».

          Ученик не смог понять своего наставника. Лосев говорил не об «интеллекте такого ранга», он говорил о Духе, о творческом огне, которым жили творцы его эпохи, и который, казалось, безвозвратно уходил вместе с ними. Именно его, этого душевного горения, философ не видел в представителях новых поколений. (далее…)

          (Фрагмент из неопубликованной книги автора «Живопись под псевдонимом Паша»)

          Здравстуйте, Вы меня звали (фрагмент)

          После долгого молчания позвонил Паша и между делом сообщил, что уже полгода работает в графике. «Правда?» — не поверил я. Для меня это неожиданность, он всегда отдавал предпочтение сочному маслу, размашистой кисти и всю жизнь работал в станке. Рисунок не любил, да он у него не очень и получался, «Приезжай, покажу» — закончил разговор Паша, в голосе слышался пафос.

          Паша – крупное дитя 63 лет отроду, ничего не скрывает ни в себе, ни о себе. Считает себя великим, мается в кубанской провинциальной известности, рвётся к дальним горизонтам и, на мой взгляд, давно заслуживает того, чтобы найти дорогу к приличным людям и оживить своими холстами стены их будуаров и гостиных.

          … Как только выдалось время, я приехал. Первым впечатлением было удивление. Необычная для Паши чёрно-белая абстракция на больших 70х80 см. листах ватмана очень мягким карандашом. Листов было больше трёхсот.

          — И что, Паша, скажешь? — спросил я.

          — Не знаю, — честно признался он, — что-то позвало. Я их пишу спиной, то есть рукой, но повернувшись к листу спиной. Рука непроизвольно чертит какие-то штрихи, зигзаги, точки, кривые и прямые линии… Я потом достаю листы и смотрю. Дописываю от того, что мне в потёмках оставили. Иногда что-то просыпается сразу и требует как бы продолжения, то есть нескольких листов.

          «Смотри, — говорит он, — это последняя композиция». Он прислоняет к стене лист; в правой его части острый угол примерно 30 градусов — две сходящиеся линии длиной 5-7 см. Паша продолжает: «Что-то мне подсказывает взять другой лист. Беру. Поворачиваюсь спиной, рука выписывает несколько линий». Он приставляет слева следующий лист, наращивая композицию справа налево. Почти в центе второго листа, но всё же ближе к его правому обрезу – нечто – уже из нескольких пересекающихся линий, изображение увеличилось в размерах. «На что похоже?» — спрашивает.

          Я всматриваюсь. «Птица», говорю.

          — Точно. Вот ты догадался, а я тогда не догадался. Да и не до того, это делается почти моментально, пара минут – и всё, все четыре листа готовы… Что-то заставляет меня взять следующий лист. Беру. Снова рука что-то там за спиной калякает. Гляди, что! — он приставляет слева третий лист и с торжеством на меня смотрит.

          В центре листа, но уже чуть ближе к левому его краю, крупно и явственно проступила абстрактная, но птица с крыльями в полёте.

          — Смотри дальше, — говорит Паша и ставит четвёртый лист. Он пустой. — Гляди, гляди, — настаивает Паша.

          Я взглядом нахожу в центре листа точку.

          — Улетела птица, — говорю.

          — Улетела, — торжествует Паша. (далее…)

          Цыганков Д.А. В.И. Герье и Московский Университет его эпохи (вторая половина XIX – начало XX вв.). – М.: Изд-во ПСТГУ, 2008. – 256 с.

          ger

          На протяжении значительной части своей истории университеты – и русские университеты в этом отношении не составляют исключения – были местами, цели и задачи которых выходили далеко за пределы собственно образовательных. Университет гумбольдтовского типа стал местом порождения и проверки нового знания, предшествующие университеты, например, такой, как Геттингенский – или, в другом отношении, такие как Оксфорд или Кембридж XVIII–XIX вв., являлись местами «воспитания благовоспитанного молодого человека хорошего общества», (окончательного) «формирования джентльмена» и т.п. История университетов с этой точки зрения – ценный аспект социокультурной истории. Но и с позиции собственно истории науки история университетов – это история «мест производства» или (в другие моменты) преимущественно «мест хранения», «мест передачи» знания, история того, как это знание формируется, включая в нее аспекты формирования научных сообществ, выработки внутренних стандартов научного знания, складывания и закрепления конкретных исследовательских и педагогических традиций (тем более, что на уровне университетского образования в том его виде, который сложился ко 2-й половине XIX века, педагогические и исследовательские моменты сложно разграничить). (далее…)

          monroe

          Все хорошо знают, что творческие люди часто бывают со сдвигом. Чем ближе к гениальности — тем сильнее сдвиг. Этот сдвиг — плата за талант. Ибо без сдвига будет не творчество, а рутина, банал. Неудивительно поэтому, что сама по себе творческая прослойка общества, богема, всегда была так нестандартна, криклива, ярка и эпатажна. Креативность требует свободной воли, ощущения уникальности и нескованности. Но иногда, при неблагоприятном стечении обстоятельств, эта нескованность может обернуться полной отвязанностью. Есть такие профессиональные риски. Для их купирования в Санкт-Петербурге уже много лет назад создано профсоюзное объединение инвалидов умственного и творческого труда «Лукоморье-2», которое курирует на общественных началах известный питерский авангардист Сергей Бугаев-Африка.

          О такой инвалидности Сергей знает не по наслышке. Еще в бытность свою помощником депутата-правозащитника Юрия Щекочихина, он, осуществляя социально-исследовательский проект «Крымания», отлежал несколько месяцев в крымской психушке, получив уникальную возможность прямого погружения в опыт анормальной нормальности. Эта отлежка пробудила в Сергее интерес к человеку в философском смысле, и к антропологии — в частности.

          Недаром другой общественный проект Бугаева-Африки — Институт Новой антропологии, где слово «антропология» понимается, прежде всего, как «антропология творческой личности». Тут читают лекции известные исследователи и ученые, духовные лица и люди творческих специальностей. Задача института — выявить критические точки современного развития: как общественно-культурного, так и эволюционного. Разумеется, такой Институт может возглавить только Председатель Земного шара, каковым Сергей Бугаев и является по инициатической линии, идущей от самого Хлебникова. (далее…)

          От редакции: этот автор никак не связан с постоянным автором Перемен, Олегом Давыдовым (Места силы, Шаманские экскурсы, Дни силы). Это два разных автора.

          Мы говорим. Вопреки тому, что в многоголосии и сумятице электронной агоры, любой голос, сколь бы он ни был искусным в своей оригинальности, звучит еще менее отчетливо, чем исчезающе слабый писк летучей мыши. В такой ситуации благоразумным было бы, вместе с Деррида, искать возможности «не-говорить». Однако это принуждающее молчание на деле оказывается еще более насильственным, чем подавление, сопровождающее дискурс.

          Мирная альтернатива этой тихой войне – Слово воплотившееся, распятое и воскресшее. В Его свете проясняется то, что все наши слова рождаются от свободного и радостного удивления в ответ на творящее Слово. В лучах этого света философская традиция, суть которой – заговаривание травмы смерти, получает иной вид. От Платона, не учившего ничему, кроме искусства умирания, до Хайдеггера, чье антиметафизическое восстание заканчивается поэтическим танцем мысли у границ смерти, бессильным их нарушить.

          Остается лишь прояснить, как наши слова, будучи словами о Боге, которые одни только и существуют, будучи сотворенными и не имеющими автономного бытия, стали интерпретироваться как слова о-чем-угодно. (далее…)

          Ольга Комарова. Грузия: Рассказы. М.: Новое литературное обозрение, 2013. – 312 с.

          В конце 80-х тексты Ольги Комаровой издавал Дмитрий Волчек. Именно он и предварил новый том своей вступительной заметкой, озаглавленной «Мученица». И, кажется, перед нами – тот редчайший случай, когда выбор подобного заголовка абсолютно оправдан и ни в коей мере не является изящной игрой для привлечения читательского внимания. То, что с первых страниц происходит при чтении текстов Комаровой, — это падение в сжатое, душное пространство, в котором человеку отказывает мысль: «Иногда я прямо приказывала себе думать… Но – словно большая круглая опухоль была в голове, и мысль не проникала в то место, где ей положено быть. Я знала, что она есть, что она совсем близко – может быть, даже в волосах – я сжимала голову ладонями и тихо шипела». (далее…)