Обновления под рубрикой 'Мысли':

historia

История в смысле историографии – вещь одновременно и древняя, и новая. Ее родословную можно вести и от Геродота, объединившего свои страноведческие заметки и описание греко-персидской войны в текст, озаглавленный “Historia” (специалисты по сей день спорят, когда именно возник этот заголовок), и от Леопольда фон Ранке, в 1820 г. увидевшего Венецианский архив и сумевшего понять, какое перед ним сокровище – а поняв, создать «научную историографию», т.е., говоря попросту, первые исторические монографии, написанные с опорой на первоисточники.

Впрочем, к этому пониманию он был уже вполне подготовлен – о том, как не очень заметно, но глубоко закладывались условия подобного понимания, в свое время писал Мейнеке в «Возникновении историзма». История была частью словесности, а историком – тот, кто «изящным слогом» повествовал о прошлом, пересказывая прошлых авторов, устаревших с точки зрения эстетических критериев. Так, Карамзин стал «Колумбом российской истории», разумеется, не потому, что первым описал прошлое – уже были труды кн. Щербатского и Болтина, даже если не вспоминать о Татищеве, «поверх» которых он шел – но он впервые представил ту «историю», которой ждало образованное общество: оно мечтало о «русском Тите Ливии», о том, кто расскажет, что и в отечественном прошлом были герои не хуже греков и римлян, и сделает это соответствующим языком – Карамзин дал современникам то, в чем они нуждались, а упреки уже ближайших преемниках в риторичности, литературности и т.п. – свидетельства того, что прежняя традиция историописания подходила к концу, отступая к границам исторической публицистики (историки последующих времен, когда делали нечто, типологически схожее с Карамзины, не могли уже так непосредственно заявлять об этом – напротив, отныне литературность надлежало скрывать, равно как идеологический манифест отныне в истории должен был облекаться в форму беспристрастности). Архивариусы и им подобные, как, например, болландисты, со своей стороны занимались актами, хрониками, летописями – но их дела от истории считались весьма отдаленными, они были ближе скорее к юристам, как сама профессия архивариуса – хранящего акты прошлого, которые могут понадобиться для современного, где важна точность, а не прелесть стиля. Мейнеке демонстрирует, что граница была подвижной, коммуникация между двумя сферами существовала – но все-таки если историк настаивал на правдивости, истинности своего повествования как важнейшем критерии своего труда, то это требование не отсылало к точности и истинности в смысле, отсылающем к «научности», речь шла об особенностях «жанра», а не особенностях «дисциплины». (далее…)

Владимир Познер и Иван Ургант в Париже

Почему-то считается, что депутаты у нас глупые. Ну, в смысле дураки. То есть практически идиоты. Дескать, делать им нечего, вот и полезли в кошелек к телеведущему Познеру. Интересуются, беспокоятся, дрожат от нетерпения: а ну как доплачивает Познеру Эрнст за иностранное гражданство. Точнее – за целых два, за французское и за американское. (далее…)

Повесть-размышление вслух, в новеллах. Часть 2 (Часть 1 — ЗДЕСЬ)

Автопортрет В.Серова. 1885

Предчувствие трагедии

…Он был очень богат, миллионер. Совладелец известной тверской мануфактуры. Скуп, любил деньги, драл копеечку со своих рабочих, как дерут лыко с дерева, – нещадно. На улучшение условий жизни трудяг не желал тратиться вовсе, был против строительства новых общежитий, возражал против театра, чайной для рабочих, отказывал в грошовых пособиях. Не раз на его мануфактуре происходили волнения, жестоко подавленные войсками. Когда он проезжал в экипаже по Твери, вслед ему неслось: «Кровопийца! Смотри, подавишься нашей кровью!»

Он был транжира и мот. На званые обеды и ужины, на «лукулловы пиры» в ресторанах деньги валил без счёта. Однажды проиграл в карты в Английском клубе табачному фабриканту Бостанжогло более двух миллионов рублей. Переживал, мучался? Ничуть. Уехал домой, выспался хорошенько, утром встал и поскакал по своим делам, к вечеру намереваясь отыграться.

Любил поесть и выпить. Обедал по-русски, с размахом, с цыганами, песнями – половые бегали как ошпаренные, меняя посуду, блюда, вина. Любил посмеяться, подурачиться. Его грубоватые, смачные шутки об актрисах столичных театров широко ходили по Москве.

Журналист, сотрудничал в газетах и журналах (псевдоним Михаил Юрьев или М.Ю.). Критик – озорник, ругатель. От него доставалось правительству, земству, людям искусства. Так он «долбил» Серова (в передаче художника Переплетчикова):

«Вот, например, Серов. Разве его первые портреты можно сравнивать с последними? Разве он написал что-нибудь лучше «Верушки Мамонтовой»? А почему? Теперь он известность, он боится написать скверно, эта боязнь сковывает его». – Лихой автор не стеснялся и чужие мысли выдавать за свои, что-то от кого-то краем уха услышит и шпарит: «Если повесить со старыми мастерами Сомова, Бенуа или Серова, то едва ли эти художники выдержат».

По образованию историк, он был приват-доцентом Московского университета, автором монографии «Карл V и его время», «Спорные вопросы в западноевропейской исторической науке». Его роман «В потёмках» по решению комитета министров приговорён к уничтожению. (далее…)

1

Прочитав мою заметку к публикации романа Андрея Коровина «Ветер в оранжерее», упомянутый в этой заметке критик Лев Пирогов написал у себя в ЖЖ очередное небезынтересное сообщение, которое я уже по традиции перемещаю сюда, поскольку Лев Васильевич имеет характерную особенность удалять самые интересные записи из своего Живого Журнала. Пост называется «О современной литературе».

Топоров хвастается, что не читает самотёка. Я ещё круче, я не читаю книг. В последний раз прочёл штук пять полтора года назад, и все они были говно. Ну, кроме одной.

Несколько книг (по-моему, четыре) мне с тех пор подарили, спасибо, читал. Говно, кроме одной.

А вот сегодня вечером, лёжа животом поперёк кровати, читал попеременно то «Карлсон вернулся», то (когда ребёнок отлучится за игрушкой или покакать) роман «Малышок» Ликстанова, издание 49 года, и чувствовал что-то такое… Счастье, что ли?

И всё равно Глеб Давыдов выделяет нас с Топоровым из всего корпуса отечественной литературной критики. Представляете, что было бы, если б мы ещё и читали?

А если серьёзно, в издательской продукции, прошедшей тёплые руки редактора, говна, по-моему, побольше будет, чем в самотёке. Самотёк читая, по крайней мере, эмоции живые испытываешь. Типа как подобрав камешек с развалин Акрополя: «Вот, какой-нибудь древний грек, возможно, Плутарх или Демосфен, плевал на него, может быть, даже срал и подтирал этим камнем жопу…»

А потом выясняется, что эти камешки туда специально для туристов грузовиками завозят с ближайшей каменоломни. (далее…)

Обложка электронного издания Ветра в оранжерее

Так сложилось, что журнал «Перемены» многие называют литературным. Действительно, какое-то время меня увлекала идея сделать на базе многоуровневых «Перемен» некий альтернативный литературный проект. Подтолкнуло меня к этому праведное возмущение, которое я чувствовал всякий раз, когда читал очередной никому неизвестный гениальный текст, написанный уже много лет назад, но практически незамеченный литературными критиками (а следовательно и читателями), забытый и заброшенный. Мне казалось это чрезвычайно несправедливым – что вот есть какая-то там современная литература, которую публикуют везде, рекламируют, пишут о ней и соответственно ее читают, дают премии и проч., хотя она, эта литература, явно «так себе» и жонглируют ей критики и продавцы потому, что на безрыбье и рак селёдка. И при этом есть литература настоящая – живая и подлинная. А ее как бы не замечают. Причем не читатели не замечают, к читателям претензий никаких (они ведь обычно читают то, что раскручивают для них лидеры мнений), а именно вот литературные критики не замечают, многие из которых, казалось бы, вроде бы как на своем месте. Например, Лев Пирогов и Виктор Топоров. Нет, они тоже пишут о том, что продвигают издательства, либо лоббируют свои какие-то «сугубо личные представления о прекрасном». Мне хотелось понять, почему так происходит и, по возможности, исправить положение.

Оглядевшись немного в литературных кругах, поговорив – очно и заочно – со многими ключевыми деятелями литературного процесса (с писателями, критиками, редакторами, издателями), я полностью разочаровался в литературной теме и решил, что не буду играть в эту игру самоутверждений и амбиций. Все равно ситуацию не изменишь и не переломишь. Да и незачем (почему – об этом чуть ниже). Поэтому я перестал вести этот проект «Неудобная литература», почти перестал публиковать худлит на «Переменах» (тем более что из тех потоков, которые хлынули на меня после открытия «Неудобной литературы», лишь единицы были достойны публикации).

Но недавно ко мне попал роман Андрея Коровина «Ветер в оранжерее». Текст, который в очередной раз заставил меня задуматься о странной судьбе некоторых очень достойных литературных произведений, почти проигнорированных критиками и читателями. Роман этот абсолютно можно отнести к категории той литературы, которую критики проглядели – то ли по своей лени, то ли по другим, более глубоким психологическим причинам. Несколько таких странной судьбы романов уже опубликовано на Переменах («Блюз бродячего пса», «Кукушкины детки», «Побег») – тексты эти, при всех их достоинствах, как бы утонули во времени и не пробились к читателю (может быть, как раз в силу достоинств). (далее…)

Я боюсь любви. Постановка в Театре Док. Фотография: Максим Лозовик/Afisha.ru

Узнал, что у знакомых дочка – студентка, будущая театральная художница, и задумался об этой прекрасной и, увы, уже вымершей профессии. При словах «театральный художник» вспоминаются разве что реконструкции Дягилевских постановок, а современный театр, мне кажется, от художников давно освободился. Ну, иногда видно, как работают художники по костюмам, и слава Богу. Дело тут не в победившем мейерхольдовском прочтении, когда на сцене в «Отелло» появляется пресловутый платок, а в «Лесе» достаточно того, что выходят в зеленых париках.

Может быть, прежде всего виновата бедность? В Москве, например, множество (ура!) маленьких муниципальных театров, существующих на нищенские дотации или вообще без всяких дотаций, и там зачастую двух одинаковых стульев не найти, так что режиссер, принимаясь за бразды постановки, вполне органично и в голову себе не берет хоть какой-никакой задник выставить. Но эта органичность вошла в плоть и кровь, и вот давным-давно средние (по размерам и уровню художественности), и большие (по размерам, понтам и амбициям) театры максимум, что себе позволяют – это некие облегченные конструкции, вроде временных переходов над ремонтируемой теплотрассой.

Одинаковые эти переходы с лестницами я вижу много лет в самых разных театрах, такое впечатление, что или лестницы преподают на всех оформительских факультетах, или лестница одна и та же и выдается из той же экономии напрокат еще от Рождества Христова. (далее…)

andrey_mironov faryatyev

    Если есть что-то невозможное, то давайте это попробуем.

    Сергей Брин.

Можно ли фильмом петь славу, если его тягостно смотреть?

После титров (Фантазии Фарятьева), идущих в полной тишине на чёрном фоне, — первые кадры и звуки. Корявая игра на пианино мальчишескими пальцами, ободранными и смазанными зелёнкой. (Мальчику до лампочки эти уроки музыки и музыка вообще.) Впрочем, из-за общей замедленности неуверенного исполнения, печаль мелодии всё же доносится до зрителя. Потом – пейзаж (наверно, вид из окна комнаты, где идёт частный урок музыки). Он тоже не совершенно отвратный. Ну, осень. Листья облетели. Не всюду, правда. Туман. Но видно далеко. Даль даже прекрасна в своей туманности. Река, холмы на том берегу. Но ближе… Этот чёрный столб с проводами (так кадр не выбирает фотограф, позитивно относящийся к снимаемому)… Этот ералаш черепичных крыш, непонятно в каком порядке стоящих одноэтажных домов чуть не на первом плане… Подстать столбу какие-то, заводские, что ли, трубы подальше… На самом первом плане глухой дворовый забор, вместе с улицей спускающийся с крутого взгорка. Никакого ритма. Как нет ритма в игре мальчика. Впрочем, чирикают какие-то птицы. Наверно, воробьи. Объектив двинулся и обнаружил, что это за спускающаяся улица. На ней только тротуар. Грунтовый. Напротив домов и заборов то ли огороды, то ли пустырь. Страшных чёрных столбов оказывается спускающийся ряд. Но ни одного одинакового столба. То столб повыше, то пониже, то перевёрнутой буквой V. Нет ритма. Так называемая музыка продолжает тянуть нервы. Теперь комната. Ну, тёмная. Но свет в окно так и бьёт снопом. Зато Фарятьев сидит на стуле неестественно прямо. Не прикасаясь к спинке. Гость ненатурально значительно произносит имя учительницы:

«- Александра.

— Почему вы меня называете так торжественно? Зовите меня просто Шура.

— Шура?».

Обоим плевать, что идёт же урок…

Нет, ребята, всё не так, всё не так, ребята…

И так – две серии. (далее…)

От редакции: этот автор никак не связан с постоянным автором Перемен, Олегом Давыдовым (Места силы, Шаманские экскурсы, Дни силы). Это два разных человека.

Бродский


По поводу книги Бенгдта Янгфельда «Язык есть Бог. Заметки об Иосифе Бродском». – М.: Астрель, CORPUS, 2012 г. 368 с.

Поэт не только в России больше самого себя.

Перефразируя Гегеля, сказавшего, что истинный человек есть философ, можно сказать, что истинный человек есть поэт. Потому человек в своём бытии неисчерпаем, он есть растерянный, вечно и безнадёжно ждущий Годо. Поэтические истоки мышления залегают в глубине поверхности языка, выкармливают эротическое напряжение, родственное порождающей любви к мудрости – философии. Об этом знал и скрытый поэт – Платон, изгоняя самого себя из своего идеального полиса, стремясь потерять себя, чтобы обрести. Поэт танцует вокруг мира, как платоновская душа вокруг предмета своей любви, то приближаясь, то удаляясь, но никогда не совпадая с ним. По мнению М. Хайдеггера, считавшего, что бытие философии, в форме метафизики, пришло к своему концу, истолкование бытия становится делом поэтическим: «Поскольку философия завершена, нам только и остаётся, что заново произнести хранимый поэтами вопрос и уловить, как он звучал на протяжении всей истории философии, начиная с её греческих истоков. Мысль сегодня пребывает на условиях поэтов».

Поэтическая речь в пост(ино)-метафизическую эпоху выступает как основание раскрытия тайны бытия, указывая альтернативу бесконечному и самозамкнутому циклу истолкования философией бытия сущего (метафизики). Поэтическое слово прорывает покрывало забвения и удерживает от падения в ничто, хоть и не само бытие, историчностная судьба которого свершается в бедствиях нашего времени, но хотя бы сам вопрос о бытии. (далее…)

Семь смертных грехов. Русская почтовая открытка конца XIX в.

XIX век удивителен своей двойственностью. С одной стороны — век «плоского неба» и рождающихся от него плоских мыслей. Век, когда властителями дум были Ренан и какой-нибудь Кропоткин. Ведь сейчас ни того, ни другого перечитывать невозможно, но тогда они были не «популярными авторами», а интеллектуальными лидерами — над ними задумывались, их комментировали… Время уверенной в себе буржуазии — с тупой (как и всякая необоснованная самоуверенность) верой в прогресс. Константина Леонтьева можно за многое не любить (он в изобилии предоставляет к тому основания), но вот нелюбовь к буржуа — в которой он смыкается с Герценом — это физиологическое отвращение. Отвращение при мысли, что ради всего этого была всемирная история — и этот самый сытый буржуа, в котелке и с «неплохой сигарой», уверенно заявляет: «да, ради меня и была». И ничто его не тревожит, и смущения от этого он не испытывает. А если что не так — так это временно, «эволюция», равномерный прогресс все поправят (подразумевая, что если где еще нет контр Кука, там их вскоре откроют, построят железную дорогу, а на станции откроют буфет).

А с другой – подо всем этим совсем другая жизнь, иная мысль. Перебирая первое попавшееся: Гегель, Кьеркегор, Толстой, Лесков — это ведь тот самый XIX век. Их читают, некоторые из них даже герои своего времени — но понимают их обычно на уровне Гайма или в лучшем случае брошюры Волынского о Лескове. Эта мысль «по краям» — то, где живет совсем иное (уже не повторяющееся в XX в. — который многое из того, «по краям», сумеет прочесть куда более внятным взором, но это будет осознанием «по прехождении границы»). Тургенев, который умнее и куда зорче своих книг — там все губится «идеальной формой», «лиризмом», приносящими ему успех при жизни, славу «первого писателя» и даже первому из русских — мировое признание. Чтобы дальше по Августину – будучи героем мира сего, получить награду свою в мире сем. Но сам он видит больше, чем пишет для публики – сам себя останавливая, одергивая за руку. Как и отчаявшийся взгляд Суворина, публично держащегося «общего языка своего времени» (ту разницу между статьями А.С. и его дневником, в которой обычно видели разницу между политической позицией Суворина и его «действительными взглядами», на мой-то взгляд относить к политике вряд ли имеет серьезный смысл — разрыв между языками, тем, которым Суворин говорит вовне, и тем, что он может написать для себя и для близких своих). (далее…)

Кадр из фильма Ким Ки Дука ПЬЕТА

В своем 18-м фильме «Пьета», получившем «Золотого льва» на Венецианском кинофестивале, Ким Ки Дук обыгрывает иконографический прием оплакивания Богоматерью убитого Христа с железной и красивой жестокостью своих лучших фильмов.

Если Токио Одзу – это Токио домов, семей и их повседневности, то Сеул Ким Ки Дука в «Пьете» – даже не урбанистический. На дне тут мастерские бедных рабочих, в них заржавевшие станки, перекореженные трубы, катакомбы автомобильных деталей. Это не «зубчатые колеса» акутагавского безумия, все проще и страшней – люди как упрощенные эмоции, люди как реализация схемы «деньги». Придавленные и искаженные схемы-эмоции – пружина будет отпущена, но бессознательное будет выговорено не на кушетке психоаналитика, а в той бане кровавых чувств, в которых корейцы и один из главных их кинопредставителей Ким Ки Дук так хорошо знают толк.

Ли Кан До выбивает долги, в десятикратном размере, может, потому, что он дьявол и мясник – деньги идут вторыми, ему больше нравится калечить должников. Запускать их руки в станки, скидывать с заброшенных домов, просто пугать.

Нет, Ким Ки Дук здесь не социально озабоченный социалист Каурисмяки, о бедности и деньгах тут говорят герои, но имеют в виду другое. Или не имеют в виду ничего больше того, что выговорить и так не получится. Потому что до того, как в жизни Ли Кана появляется бросившая его тридцать лет назад мать, он только ел (собственноручно убивая купленную курицу или угря) и мастурбировал во сне. Был бессознателен. Не знал своих демонов, просто был сам одним из них. (далее…)

хилиазм

Признаюсь честно, что когда вижу в главных новостях информационных лент фамилию Бута, ну того, который бедная жертва американского произвола и сидит за решеткой в заокеанской темнице сырой, то это меня доводит буквально до бешенства. Я понимаю, что в случае экстрадиции этого товарища в Россию, его тут же торжественно реабилитируют, сделают депутатом Госдумы или членом Совфеда, да и передачку на ТВ какую-нибудь дадут. Хотя вполне могу допустить, что во всей этой истории с «оружейным бароном» есть неведомые простым обывателям джеймсбондовские замуты, по которым еще, возможно, снимут наш ответ Голливуду…

В такое же бешенство приводил и так называемый «список Магнитского», вернее реакция на него российских властей. Опять же восприятие обывателя с некоторой протестной настроенностью типична: власть встала на защиту своих социально близких. Какое отношение группа людей, на которых, скорее всего, клейма негде ставить, имеет отношение к национальным интересам страны, ведь не Газпром же?.. Ну не поездят они в Штаты, и что с того, Кобзона ведь уже давно не пускают – и ничего, как-то сдюжил…

Возможна здесь и другая психоделическая трактовка: Штаты до сих пор для большей части населения страны воспринимаются местом эдакого земного рая, и лишение шанса получить туда билет воспринимается крайне болезненно. Должна же быть мечта у человека, что рано или поздно он проникнет в посюсторонние райские кущи, а то и гнездышко там совьет… А тут ее раз и навсегда подрубают, лишают реализации нашей, можно сказать, национальной идеи – обрести шанс на нормальную человеческую жизнь не здесь, а там. В реальной плоскости, то есть в России, она не достижима, а возможна только в потусторонней с точки зрения земного шара, заокеанской. Об этом еще нашим «розовым христианам» в свое время Константин Леонтьев твердил. Ну а в 21 веке русский хилиазм обрел такие причудливые формы… (далее…)

Joseph Stalin, 1949

          Культ личности забрызган грязью.
          Б.Л. Пастернак

        Сегодня, в свой очередной день рождения, я хочу отдать должное всем тем, кто меня помнит и поминает добрым словом. Прежде всего т.н. либеральной общественности и лично почтальону т. З. Прилепину, доставившему её, так сказать, маляву по адресу, то есть мне. Маляву эту я читаю и перечитываю, в ней много верного, но есть и ошибочные суждения.

        Стержнем современной общественной жизни является классовая борьба. А в ходе этой борьбы каждый класс руководствуется своей идеологией. У буржуазии есть своя идеология – это так называемый либерализм. Идеология гнилая, я думаю.

        Тем более приятно слышать из уст именно либеральной общественности честное и нелицеприятное признание моих заслуг. Но не переусердствуйте. Не люблю лести.

        В то же время кое-где раздаются отдельные голоса: не надо, дескать, кумиропочитания и веры в «вождизм», дело, дескать, не в Сталине, а в общем ходе истории, в провидении и т.п. Но, товарищи и господа, чего стоит этот ход и это провидение без личности?! Вот сказал же великий русский реакционный писатель Ф.М. Достоевский: «Если бы вы знали, как может быть силен один человек!» (далее…)

        Cталин и Путин

        В последнее время у меня складывается сильное ощущение, что мы все поражены кумиропочитанием. Через это трактуем историю, удобно релаксируем над настоящим.

        Этим летом большой переполох в стане либеральной интеллигенции и не только наделало «Письмо товарищу Сталину», которое опубликовал писатель Захар Прилепин на сайте «Свободная пресса». «Письмо» развернуло большую дискуссию относительно роли и значения этой личности в отечественной истории. Сам же Прилепин отмечал, что речь он ведет не о персоналиях, а об отношении к стране, ее истории, ее людям.

        Так или иначе, наше восприятие истории носит персонифицированный характер. В основной своей массе для наглядности восприятия мы прикрепляем к тому или иному периоду персоналию, через которую ведем разговор о времени. Из набросков подобия психологического портрета Ивана Грозного или Петра Великого мы пытаемся разглядеть его время, на которое в нашем восприятии наслаиваются реальные или надуманные черты человека, правителя. В какой-то мере это работает, но до поры. Потом начинается абсолютизация персоналии, абсолютная воля или своеволие которой становится движителем всех процессов. Еще раз оговорюсь: это позиция не профессионального историка, а типичная обывательская точка зрения. Мы элементарно забываем, что то или иное событие складывается из различных причин и действий и как бы ни значительна была роль личности в истории, но и она часто бывает инструментом в руках провидения, общего хода истории и подчиняется внешним, казалось бы, малозначительным обстоятельствам. (далее…)

        Максим Кантор

        Картина, которая висит у меня за спиной, называется «Государство». И она показывает ту модель устройства общества, которая когда-то была, а ещё описана Платоном. В Центре – власть, затем круг – охрана, стражи, затем круг тех, кто обслуживает эту власть и, наконец, население, бесправное население, которым все пользуются.

        Эта модель воспроизводится из века в век, каждый раз мы называем наше государство по-разному, а воспроизводится одна и та же модель и в сегодняшнем мире, который называет себя демократическим, и который научился строить демократию без демоса, без народа, воспроизводится примерно эта же модель. Вот про такую ситуацию эта выставка и сделана, чтобы о ней рассказать. Конечно, в большой степени эта выставка описывает то, что я знаю очень хорошо, а именно ситуацию в России, в моей стране. Поэтому вы увидите здесь типичные для России картины: «Зал ожидания» или «Толпу нищих», или портрет Ленина и Толстого.

        Однако, вместе с тем, поскольку много лет уже живу в Европе, эта выставка относится и к любому обществу, так называемому демократическому, к тому обществу, которое сегодня переживает кризис. Поэтому картины, которые называются «Зал ожидания» или «Реквием террористу», или «Неограниченный тираж», или «Вавилонская башня» – это картины про любое общество, а не только про русское. (далее…)

        Бох и порок

        Иллюстрация к книге Натана Дубовицкого «Машинка и Велик», источник: Русский Пионер

        Считается, будто роман Натана Дубовицкого «Машинка и Велик» (gaga-saga, М., Библиотека «Русского Пионера», т. 3) прошел незамеченным.

        И то верно: особенно на фоне прозаического дебюта г-на Дубовицкого – знаменитого «Околоноля», который по выходу открывал ленты политических новостей, рецензировался чрезвычайно широко, а само его название сделалось распространенной идиомой русского языка.

        Общеизвестно, однако, что масштабный медиа-выхлоп диктовался обстоятельствами нелитературными: роман приписывали авторству Владислава Суркова, на момент публикации «Околоноля» – первому замглавы администрации президента и главному идеологу путинского Кремля.

        Расклад, в общем-то, ясен: предполагаемый автор «Околоноля» казался больше своего романа, в то время как «Машинка и Велик» явно крупнее этого самого автора. (далее…)