НАЧАЛО КНИГИ – ЗДЕСЬ. НАЧАЛО ЭТОЙ ГЛАВЫ – ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩЕЕ – ЗДЕСЬ.

49. «Откуда мы? Кто мы? Куда мы идем?» — картина, которую сам Гоген назвал своим духовным завещанием. Сфотографирована в его мастерской почтмейстером Лемассоном 2 июня 1898 г.

Лишенный возможности работать, лишенный друзей и собеседников, Гоген стал записывать мысли, которые его занимали. Постепенно эти записки выросли в пространное эссе о смысле и назначении жизни, названное им «Католическая церковь и современность». Сам Гоген твердо считал, что это эссе — его лучшее и самое значительное сочинение175. Но дело обстояло как раз наоборот. Терпеливого читателя до сих пор не опубликованной рукописи прежде всего поражают неоригинальные идеи, путаные рассуждения, скудная документация и невразумительный псевдонаучный жаргон. Изо всего этого сочинения ясно одно: что автор был очень тяжело болен и его сильно занимали метафизические вопросы.

Вначале Гоген еще более или менее внятно излагает свой замысел: «Мы несомненно подошли к той ступени развития науки, которая предсказана в Библии: «Нет ничего тайного, что не стало бы явным, и нет ничего скрытого, что не стало бы известным и всем доступным» (Лука). Перед лицом проблемы, воплощенной в вопросах: «Откуда мы? Кто мы? Куда мы идем?», мы должны спросить сами себя, в чем наше мыслимое, естественное и рациональное предназначение… Чтобы не упустить ничего, сопряженного с этой проблемой природы и человека, мы должны внимательно (хотя и в самых общих чертах) рассмотреть доктрину Христа в ее натуральном и рациональном смысле, каковой, если освободить его от затемняющих и искажающих покровов, предстанет в своей истинной простоте, но полный блеска, и ярко осветит проблемы нашего естества и нашего предназначения».

Два разряда людей он считал повинными в этом искажении истины: «Разрыв между современным обществом и подлинным христианством всецело вызван недоразумением, причина которого — подделки и вопиющий обман со стороны католической церкви. Этот факт важно уяснить, тем более что истинная доктрина Христа настолько сродни и так гармонирует с принципами и стремлениями современного общества, что первая в конечном счете неизбежно сольется со вторым, образуя высший организм». Но тут же Гоген заявлял: «Материалисты, не поспевая за непрерывным прогрессом современной науки ( и в этом прогрессе, скажем прямо, важную роль играет подозрение и отвращение к теологическому и теократическому мистицизму и догматизму католиков), довольствуются — как католики догмами — вульгарными, примитивными и устарелыми представлениями и не понимают, что, ударяясь слишком сильно в другую сторону, можно вместо Харибды наскочить на Сциллу».

Дальше Гоген предпринимает доблестную попытку показать с помощью бездны цитат из различных трудов по астрономии, физике и физиологии, что «история атома и души» есть история «одного и того же существа на двух различных ступенях». И он делает вывод (несколько проясненный при переводе): «Минута, когда сформировался первый расплывчатый агломерат (атомов), служит отправной точкой геометрической прогрессии — точкой, к которой бесконечно маленький, бесконечно медленный человеческий разум еще, быть может, способен вернуться, — первой ступенью, которую можно приравнять к нулю перед тем, что бесконечно, не имеет начала».

Очевидно, не совсем довольный этой частью своего труда, Гоген затем предается «расследованию» совсем другого рода и бегло обозревает мировые религии, чтобы доказать, что их главные символы и мифы в своей основе сходны и едины. (Здесь можно напомнить, что его друг Серюзье рьяно проповедовал этот догмат теософической веры.) Поистине поразительное множество параллелей между христианством и египетскими, персидскими, индусскими, китайскими, даже таитянскими и маорийскими верованиями «подтверждается» обильными цитатами, взятыми преимущественно из французского перевода книги английского поэта и спиритуалиста Джеральда Масси, с внушительным названием «Книга о Началах, содержащая попытку восстановить и возродить утраченные источники мифов и таинств, типов и символов, религий и языков, глашатаем коих был Египет, а родиной Африка».

Эту столь же неубедительную главу Гоген резюмирует следующими, столь же невразумительными словами: «Различные цитаты, приведенные в предшествующей главе, на наш взгляд, вполне доказывают, что Иисус из Евангелия есть не кто иной, как Иисус Христос из Мифа, Иисус Христос астрологов».

Несколько неожиданно Гоген отводит последнюю треть своего эссе под новую и куда более ядовитую атаку против католической церкви (впрочем, если учесть наглое поведение и грубоватые проповеди его злейшего врага, деревенского священника патера Мишеля, это, пожалуй, не так уж неожиданно). Вот несколько выдержек: «Как вышло, что католической церкви удавалось с самого начала искажать истину? Это становится понятным, только если вспомнить, что священные книги были изъяты из обращения. .. Но вот что непостижимо: даже сегодня, когда истина открыта каждому видящему и читающему, есть разумные и просвещенные люди, которые все еще остаются верны церкви. Можем ли мы, не обвиняя их в безумии, считать их людьми добросовестными? Наиболее вероятное объяснение, что тут кроется коммерческий интерес. .. И этот непогрешимый авторитет, который церковь сама присвоила себе, якобы дарован ей, чтобы она выносила догматические приговоры, противоречащие здравому смыслу, толковала все библейские тексты, догматизировала все религиозные доктрины, включая вопрос о присутствии тела и души Христовой в Евхаристии, о Непорочном зачатии, святых мощах и так далее… Католическая церковь в своих доктринах и практике воплощает фарисейское отступничество, которое в Библии названо главным выражением Антихриста; она сперва ступила на ложный путь сверхъестественного, потом попала в сеть и запуталась в этой сети, нарочно сплетенной, и может выпутаться только в полном замешательстве, окончательно развенчанная и разоблаченная и всеми презираемая».

Прежде чем Гоген успел закончить свое эссе, случилась новая беда. Его сердце, которое с 1892 года в общем-то не давало себя знать, не выдержало. Приступы следовали один за другим, один другого тяжелее и серьезнее. Конец казался близким. Или, как писал сам Гоген: «Господь наконец услышал мой голос, молящий не о переменах, а о полном избавлении. Мое сердце, на которое постоянно обрушивались жестокие удары, сильно поражено. Вместе с этим недугом последовали ежедневные приступы удушья и кровохарканье. До сих пор корпус выдерживал, но теперь уже скоро развалится. Кстати, это даже лучше, чем если я буду вынужден сам лишить себя жизни, а к этому меня принудит отсутствие пищи и средств на ее приобретение». Вопреки искренним, по-видимому, мольбам Гогена, он перенес все сердечные приступы; через несколько недель они прекратились так же внезапно, как начались. Однако на этот раз он не дал видимому улучшению обмануть себя. Гоген знал, что это только отсрочка. Возможно, он протянет еще не один год. Но что это за жизнь, если болезнь не даст ему писать? И даже если он сможет писать — на что жить, где взять денег? Кисть явно его не прокормит.

Уныние сменилось новым приливом бодрости. Может быть, если он ляжет в больницу на долгий срок, врачи еще раз сотворят чудо? Правда, для этого нужны деньги, не одна сотня франков, но ведь не исключено, что следующая почтовая шхуна доставит ему кругленькую сумму. В июле он написал Шоде прочувствованное письмо, подробно рассказал о своем отчаянном положении и попросил его постараться продать еще несколько картин. Теперь уже скоро должен прийти ответ. Увы, когда в начале декабря была получена долгожданная почта, в ней не оказалось ни денег, ни вестей от Шоде. Зато Морис прислал октябрьский номер литературного ежемесячника «Ревю Бланш» с сюрпризом — первая половина повествовательного текста «Ноа Ноа» и пять длинных стихотворений Мориса.

Идиллический рай, описанный Гогеном в книге, как небо от земли отличался от бедственного существования художника, рассеянно листавшего журнал. К тому же Морис не потрудился выслать ему гонорар. В голове Гогена снова родилась мысль о самоубийстве. Правда, за последнее время он уже понял, что кистью сумеет выразить свои размышления о жизни и смерти лучше, чем это удалось ему пером. Надо написать последнюю картину, величественную композицию, «духовное завещание», говоря его собственными словами. Холсты давно кончились, но эту проблему Гоген умел решать. Он взял обычную грубую джутовую ткань, из которой на Таити шьют мешки, отрезал четыре с лишним метра, сколотил дрожащими руками раму и с трудом натянул на нее ткань. Потом достал свои краски и кисти, лежавшие без применения полгода, и, забывая о боли и усталости, принялся писать.

Между приступами головокружения и невыносимых болей медленно создавалась картина, ближе всего подходившая к монументальным фрескам, писать которые Гоген мечтал всю жизнь; тут и огромные размеры (411 X 141 см) и сложная композиция (двенадцать фигур, разбитых на четыре группы, плюс море и остров Моореа на заднем плане). Вряд ли за этим кроется какой-нибудь умысел, но факт тот, что «завещание» читается задом наперед, ведь логически исходный пункт — младенец и группа таитянских матерей в правом нижнем углу. По словам самого Гогена, «они попросту наслаждаются жизнью». Дальше (по его же словам) взгляд должен переходить на стоящего посередине почти нагого мужчину, который срывает плод с древа познания. Справа от него с озабоченными лицами стоят двое в длинных халатах. Они олицетворяют тех несчастных, которые уже вкусили от древа познания и теперь обречены размышлять над загадками жизни. У их ног сидит еще один мужчина; озадаченный странными вопросами, которые обсуждают двое, он, словно обороняясь, поднял руку над головой. Слева от центральной фигуры, отвернувшись от нее, мальчуган весело играет, сидя между козой и щенятами, и все они тоже олицетворяют невинность. Выше этой обособленной группы стоит женщина, она обратилась спиной к могучему идолу, «загадочные движения рук которого словно указывают на загробный мир». Последняя группа, слева от идола, включает молодую женщину и скорбную старуху, а в нижнем левом углу картины, держа в когтях ящерицу, стоит странная птица, символ «тщеты и суетности слов» (Гоген). В верхнем левом углу черными буквами на желтом поле написано название картины: «Откуда мы? Кто мы? Куда мы идем?»

Откуда мы? Кто мы? Куда мы идем?

Итак духовное завещание Гогена пессимистично. Всякий, кто (вроде нас, рациональных жителей Запада) непременно хочет понять и разобрать все, даже неразрешимые загадки жизни и смерти, неизбежно будет несчастлив. Напротив, животные, дети и «дикари» — например, таитяне, — счастливы, потому что им в голову не придет размышлять над загадками, на которые нет ответа. И хотя так называемые «дикари» вовсе не представляют собой такой однородной группы, как думали Гоген и его современники, он совершенно прав в том, что таитяне очень мало склонны к метафизическим умозрениям. Европейца, долго прожившего среди таитян, больше всего поражает их удивительный стоицизм, чтобы не сказать пренебрежение к смерти. Ни один европеец — и Гоген знал это по себе, — сколько бы он ни жил на Таити, не может, отрешившись от традиции своей культуры, уподобиться в этом туземцам.

А Гоген был типичный западный интеллигент, и, завершив в конце декабря 1897 года свою огромную картину, он снова тщательно взвесил свое положение. Почта придет через несколько дней; вдруг он получит перевод на большую сумму от Шоде или Молара? Судьба сыграла с ним достаточно злых шуток, зачем без нужды доставлять ей удовольствие напоследок еще раз посмеяться над ним! Нет уж, лучше на два-три дня отложить исполнение плана о самоубийстве.

Тридцатого декабря почтовая шхуна бросила якорь в гавани Папеэте; письма, наверно, роздали на следующий день, как это было заведено. Словом, 31 декабря Гоген узнал, что ему не прислали денег.

Отбросив колебания, он взял коробочку мышьяка, которым лечил свою экзему, и побрел к горам176. По обе стороны тропы на двести метров выстроились туземные хижины. Смех, песни и музыка говорили, что вовсю идут новогодние празднества. Таитянское лето было в разгаре, осыпанные цветами кусты и деревья насытили воздух своим благоуханием — ноаноа. Но Гоген был слеп и глух, он прошел напрямик через раскинувшиеся за хижинами поля ямса и батата и, тяжело дыша, стал карабкаться по крутому склону.

Как всегда, на пустынном горном плато было удивительно тихо. Деревья не заслоняли больше чарующего вида на узкий берег, лагуну и море. Кругом густо рос папоротник. Гоген опустился на мягкое зеленое ложе, достал из кармана коробочку и проглотил содержимое. Видимо, доза была чересчур велика, потому что, когда он уже погрузился в блаженную дремоту, его вдруг вырвало. Большая часть порошка вышла из него. Идти за новой дозой или придумывать что-то другое он не мог, слишком ослаб. И Гоген остался лежать, ничем не прикрытый от палящего тропического солнца. Внутренности жгло огнем, голова раскалывалась от боли. Когда стемнело, ему на короткое время стало легче. Но затем подул сырой и холодный ночной ветер, начались новые муки. Лишь на следующий день, когда взошло немилосердно жгучее солнце, Гоген, напрягая последние силы, заставил себя встать и медленно побрел со своей Голгофы вниз, возвращаясь к берегу, к жизни. ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ

_____________________

175. После смерти Гогена рукопись была приобретена Александром Дролле. Теперь хранится в Городском музее искусств, Сен-Луи, США.
176. Гоген ясно говорит в письме Даниелю (№ XL), написанном в феврале 1898 г., что пытался покончить с собой месяцем раньше, «как только пришла почтовая шхуна». Судовой регистр указывает дату прибытия шхуны — 30 декабря 1897 г. Это позволяет с большей уверенностью датировать важное происшествие, которое большинство биографов Гогена относят к концу января или началу февраля 1898 г.


На Главную блог-книги "ГОГЕН В ПОЛИНЕЗИИ"

Ответить

Версия для печати