НАЧАЛО – ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩЕЕ – ЗДЕСЬ
У Даниловского рынка мы отпустили таксиста, я остался ждать на противоположной от рынка стороне широкой улицы, а Кобрин отправился куда-то в крытый павильон, чтобы, как он выразился, “заарканить парочку душманов”.
Ожидая Кобрина, я прохаживался туда-сюда по убитому и немного раскисающему под солнцем снегу, мешая торопившимся и оскальзывающимся прохожим и напряжённо думая о стакане водки и о возможности принять горизонтальное положение в каком-нибудь тёплом и безопасном месте.
Шапки у меня не было, лёгкий ветерок шевелил и разбрасывал мои волосы, пушистые после душа и ломкие от многодневного пьянства. Перчаток тоже не было, руки я держал в карманах, но делал это скорее по привычке, чем от холода. Внутренний температурный датчик, по-видимому, так и не наладился, меня бросало то в озноб, то в жар, а насколько тепло или холодно было на самом деле, я понять не мог. Однако я пытался определить это косвенным методом — по тем людям, которые проходили мимо. Судя по их бодрому шагу, свободно распущенным шарфам и широко открываемым для разговоров ртам, должно было быть градуса два-три мороза, не больше.
Отмерив себе дистанцию от торчавшей из снежного террикона, тянувшегося вдоль края дороги, пачки из-под папирос “Герцеговина-Флор” — зелёно-чёрной, с золотом (красивый цвет жука — из тех, что я ловил в детстве на белых душистых цветах каких-то кустов), — до дерева, обвязанного зачем-то куском толстой стальной проволоки, я ходил туда-сюда, поворачиваясь через левое плечо и не останавливаясь ни на секунду. Остановиться мне было страшно.
Сегодняшние пиво и портвейн уже улетучились, или всосались, или же вообще в принципе не могли мне помочь, — накатывала волна тошноты, темноты в глазах и жуткого какого-то умопомрачения. Как в душевой.
Казалось, стоит на мгновение остановиться — и я рухну в обмороке под ноги прохожих.
Вдобавок к этому, мысли стали расползаться по сквозистым безнадёжным коридорам: в одном ожидало воспоминание о моём исключении из института, в другом — призрак нищеты и лихорадочная попытка вспомнить, где именно я спрятал свой паспорт, в третьем — тягостное осознание того неоспоримого факта, что из сора, в котором я сидел уже по самые глаза, не выросло ничего, я ничего не написал за последние полгода. Не зря я не любил литинститутского пристрастия к строчкам Ахматовой: “Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда”. Сор был, а стихов — нет. Некоторая писательская заносчивость Кобрина была, может быть, и смешной, однако он всё-таки писал, и довольно неплохо, и печатал свои повести, а мы все оставались шантрапой, обременённой какими-то лживыми надеждами.
“Господи! — взмолился я. — Господи, помилуй мя грешного!”
Уехать. Уехать немедленно, далеко, в тайгу, на берег быстрой прозрачной реки, в избушку, запереться там. Не видеть никого, кроме крестьян, трактористов, рыбаков, сельского почтальона, участкового, наезжающего раз в неделю. И кроме — Лизы.
В этот момент мне вдруг стало ясно, что, кроме Лизы, у меня и не осталось ничего, да если бы и было ещё что-нибудь, я всё равно отдал бы последнее за возможность быть рядом с ней. Я увидел её серые, внимательные и вместе с тем далёкие глаза, почувствовал в пальцах твёрдые мышцы её худых плечей, услышал её голос: “Дай мне твою руку”.
“А Елена?! — тут же подумал я. — Боже мой… То есть чёрт меня побери!.. Где же Кобрин? Где можно так долго ходить?”
Я сделал усилие, чтобы свести все мысли к одной, самой, если и не главной, то в тот момент самой решающей — к мысли о водке. “Ничего, — стал уговаривать я себя. — Ничего, Андрей, скоро ты выпьешь, потом заснёшь, всё пройдёт, всё пройдёт…”
“Я не Андрей!” — раздался вдруг откуда-то изнутри меня утробный голос, я заледенел, и волосы зашевелились у меня на голове.
В этот момент, к счастью, я увидел Кобрина.
В расстёгнутой аляске, лениво-тяжёлый и быстрый одновременно, он пересекал дорогу, оглядываясь на разбрызгивающие снежную жижу автомобили. Рядом с ним, держа руки в карманах и втягивая голову в плечи, шёл черноволосый человек с очень тёмным пухлым лицом.
В пальцах правой руки Кобрин сжимал горлышки двух пивных бутылок, разбегающихся донышками в стороны под довольно широким углом.
“Лучше пиво, чем ничего”, — подумал я.
Кобрин и темнокожий человек с плоскими волосами, жёлтыми белками выпуклых глаз и такими густо-фиолетовыми губами, что, глядя на них, меня чуть было не стошнило, перебрались через снежный террикон, и я взял бутылки, вскрыл их одна об другую и, стараясь соблюсти хотя бы видимость неторопливого достоинства, выпил свою до дна. Надеюсь, что я сделал это не слишком стремительно, без чмокания и всасывания, однако горло моё совершало глотательные движения чаще, чем это требовалось, чтобы справиться с тем потоком кисловатой и безнадёжно пресной жидкости, напор которой ещё в состоянии была сдержать моя рука.
Мы отошли в сторону, ближе к домам.
“Душман” был явно из какой-то азиатской нашей республики, однако глубокий кофейно-синий цвет кожи и крутые белки глаз делали его похожим на негра, с тою лишь разницей, что нос у него был европейский, а волосы — прямые и гладкие. Это было неприятное сочетание.
Вытащив из кармана спичечный коробок, “душман” приоткрыл его. Внутри была шала — мелко нарезанные листики конопли, самый распространённый, но не самый лучший вид курительного зелья.
— Строчи, — сказал Кобрин и отпил половину из своей бутылки.
Азиат начал строчить, то есть, захватив из коробка щепотку серо-зелёной шалы и смешав её с табаком, забивать смесь в папиросную гильзу.
Кобрин глядел на лакейски-ловкие движения “душманских” рук, осклабляясь с какой-то брезгливой ненавистью. На правой руке “душмана”, пальцы которой совершали вращательно-поступательные движения, тускло сияла тяжёлая латунная печатка. Неосторожно ткнув кончик пустотелой прозрачно-тонкой гильзы в бугорок ладони, азиат смял папиросу и тотчас же, подняв вертикально, с поразительной ловкостью выправил её своими толстыми пальцами.
— Андрюха! — сказал Кобрин, обращая внимание на эту незначительную заминку. — Покажи пацану, как за десять секунд набивается косяк.
Азиат, оторвав на мгновение глаза от ладошки, глянул на меня исподлобья с некоторым любопытством.
Закончив, слегка обжав папиросу по самому краю и подтянув её движением, напоминающим движение медсестры, проверяющей наполненный шприц, синекожий человек протянул косяк мне.
— Давай ты, — сказал я ему. — Кто набивает, тот и взрывает.
Это было наркоманское правило моего детства, закреплённое в танковом полку в Казахстане.
Покурив, мы потоптались несколько минут. Кобрин допил пиво и бросил бутылку в сугроб. Она вошла в снег донышком вниз и, пожалуй, на четверть, не более, высовывалась из сугроба блестящим коричневым горлышком. Мы с Кобриным глядели на бутылку, а “душман” глядел на нас.
— Ну как? — спросил он.
Мы молчали.
“Молчим”, — подумал я. Разве можно с такого похмелья определить — хорошая дурь или нет. Нужно попробовать сглотнуть, появится ли при этом в горле особенная тёплая маслянистость, по которой я обычно определял, зацепит ли меня… Я сглотнул. Чёрт знает что, а не маслянистость. А в бутылку нужно было вложить записку, рассуждал я, стоим, мол, с душманом напротив Даниловского рынка и собираемся отлететь в неизвестном направлении. Затем я вдруг подумал, что и Кобрин, возможно, думает то же самое, глядя на горлышко пивной бутылки, а может быть, он думает что-нибудь вроде того, что — вот вам и хемингуэевский айсберг, жёлто-стеклянный, дна не видно, одна верхушка, и при этом спрашивает себя, а что же думает Ширяев. Интересно, а что думает “душман”? Это взаимное молчаливое переплетение мыслей показалось мне щекочуще-смешным и придающим сердцу какую-то внезапную лёгкость, как будто освободилась пружинка, удерживавшая внутри маленькую, прыгающую от детской радости отгадку трудной головоломки.
Я засмеялся, и мне стало хорошо, лучше, чем было.
— Нормально, — ответил Кобрин душману, и я рассчитался с синим азиатом, положив коробочку в карман.
— Пыхнем ещё? — спросил Кобрин.
— Давай, — ответил я.
Мы ещё покурили и, не сговариваясь, увидев на той стороне улицы торговцев мандаринами, отправились в плавание среди шипящих и брызгающихся автомобилей. Я купил мандарины, их положили нам в бумажный кулёк. Кулёк я дал Кобрину, мне показалось, что ему будет приятно держать мандарины в руках.
Было всё ещё солнечно, в голове шумело, словно кровь вращалась в ней, как мыльная вода в споласкиваемом тазике, снег слепил глаза, блистали мягкие розово-оранжевые мандарины, которые Кобрин выдавал мне по одной штуке.
Мы двигались вниз по улице, я, немного придавливая холодные мандариновые дольки зубами, так чтобы они выпустили чуть-чуть сока, глотал их пересохшим горлом; а яркую кожуру мы бросали на обочину в снег, и удовольствие, которое мы от этого получали, выглядело довольно пошлым эстетством.
И всё-таки это было хорошо. ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ