АРХИВ 'пред-, после- и между- словия':

* от автора *

Дорогие читатели! Этот текст — а точнее, осколки текста, составляющие условную блог-книгу «Осколки Волшебного Зеркала», или иначе просто «Город» — создавались на протяжении пяти странных и радостных лет моей жизни. Они записывались в моменты, которые мне казались подходящими для творения этого мира, либо просто наобум, по вдохновению.

Сейчас в моей жизни совсем другие настроения, и мир тоже другой. Поэтому на ум приходят новые тексты — которые, я надеюсь, будут появляться в Блоге. Через некоторое время (наверное, пару месяцев) читателям «Перемен» будет представлен окончательный — как говорится, исправленный и дополненный — вариант сказки, который можно будет скачать одним файлом и, если возникнет желание, прочесть спокойненько от начала до конца. Или в любом другом порядке.

На этом всё. До новых встреч на берегу Безбрежного моря.

* цитаты *

Настоящий человек пользуется своим сердцем, словно зеркалом.
(цжуан-цзы)

Я часто думаю: а разве мир вокруг не отражается в нашем сознании точно так же, как наше сознание отражается в мире? И разве здесь не применима метафора двух зеркал, развернутых друг к другу и образующих две бесконечности?
(х. мураками. страна чудес без тормозов…)

Зеркала и деторождение отвратительны, ибо умножают число живущих.
(х.л. борхес)

Вместо веры я довольствуюсь смутным ощущением, что всякое живое существо умирает своей смертью, встречается с собственной, единственной и неповторимой версией бесконечности, которая, разумеется, не может быть ни наградой, ни наказанием — разве только, в том смысле, в каком наградой, или наказанием является зеркало.
(м.фрай. жалобная книга)

— Я не знала человека более жизнелюбивого, чем он. Его интересовало буквально все на свете.
— Согласен, но ведь этим не заполнишь сердце.
(дж. кэрролл. дитя в небе)

Тем временем дорога переросла в вытянутую площадь с возвышением, на котором расставленные в шеренгу деревья стерегли тень, и раздвоилась.
(б. виан. сердцедер)

Your smiling eyes are just a mirror for the sun
(road trippin’ — rhcp)

02:20 новая жизнь…
… мне нравится думать, что время — не просто лента в конвейере судеб. Ведь оно бьётся как сердце. Оно — это что-то, что мы ищем, что тщательно избегает быть пойманным, что не трогает стрелки самых точных приборов, а в его тени беззвучно дробятся камни — оно пульсирует, живёт. да, живёт — может быть, это и есть новая жизнь
(из дневника)

Было время, мы бродили по Городу, как в сказке, и пили время, как дорогое вино. А потом – все, разбежались. Она всегда просто говорила: мне пора. И потом сразу неизменно уходила. Как раз когда, по идее, все начинало становиться по-настоящему хорошо. Она не изменяла себе. Потому что, по самому последнему «настоящему», мы знали, как все плохо. Плохо, дальше некуда. Потому что дальше не было ничего.

И вот, нас разделили. Разделители: мысли, города, воспоминания. Даже мечты. Нас расселили по разным мечтам. Расстелили по разным мачтам, как паруса. Разный ветер на разных морях, но одно небо. Кто-то другой мог бы сказать — просто время расставило все на свои места.

Но у нас не было времени. Не было места: мы его не находили себе. У нас был только Город. И все-таки мы были иногда вместе – во сне, снах. Это были светлые сны. Языки нашего пламени вылизали их до белизны. А еще иногда письма. Записки. Мессиджи. Слова, из которых выбросили все лишние звуки. Жесты, которые можно помнить. Короткие предложения всего. Как будто и не предложения вовсе, а категорические отказы. Сентиментальные и циничные одновременно, наверное. Мы были верны себе, и только. И точка. Слова без воды, сухая бумага. Нам обоим нравилось то, что горит. Нравилось гореть..

И мы, не в силах поверить в свое счастье, горели как-то: то ли с Божьей помощью, то ли сами по себе. Плакали горючими слезами, вспыхивали до корней волос, жгли мосты. И все не рассыпались пеплом, все теплились. Танцевали, танцевали на ласковых углях. Прыгали через костры – всегда метя куда-нибудь за пределы. За границу. Хотя, в принципе, мы не признавали границ. Не знали. Вот грани – да, нас завораживали грани. Грани, сворованные у настоящего — осколки волшебного зеркала. Дымчатые грани магического кристалла. Грани стекла, по которому течет дождь. Грань, за которой клубится тьма. Ледяная крошка разбитого сердца. И туманное облачко от горячего дыхания на том же стекле..

Мы и сами – кололи, резали, – как осколки. Били зеркала, увидев свое отражение. Мы отражали – ударом на удар. Нам хотелось – нового, чужого, беспредельного. Без изъяна. Без «я», безукоризненного, нержавеющего – как зеркало. Слов, и взглядов, тел, и любви. Развоплощения отношений. Безотносительных воплощений. Красоты..

Хотелось чего-то, о чем нельзя даже сказать, и поэтому иногда, в белоснежных невесомых снах, мы снова бродили по Городу, как в сказке, и пили дождь, как дорогое вино – ведь времени больше не было. Мы так же ярко горели, и так же не находили себе места. Мы были уже не вместе, но снова – вдвоем. Потому что – казалось всем телом – никого больше просто нет в живых..

Гореть и быть – наверное, это и есть одиночество. Но разве языки пламени не одиноки в большом костре?

Черный сказочник жил на окраине Города, в Запертом саду за высокой оградой. О нем в Городе ходило немало рассказов – в первую очередь потому, что никто толком не знал, что он из себя представляет. Истории эти были одна неправдоподобней другой, даже пересказывать тошно.

Калитка Запертого сада была, действительно, заперта, и кроме того, перед ней стоял невысокий, совершенно седой старик.

— Я к Чэ-Эс, – представился я. – Хотя, если честно, он меня не приглашал. Вы меня пропустите?

Старик не спешил с ответом. Он смотрел на облачко пара. Когда я начал говорить, оно вырвалось у меня изо рта, подлетело к воротам и растаяло: словно решило не входить.

— Хм. Сюда больше никто не ходит, — сказал привратник, глядя теперь куда-то поверх моей головы. Сухими пальцами, которые покрывали коричневые старческие пятна, он вставил ключ в ржавый замок, на который запирались ворота. Видимо, старик не собирался мешать мне войти, хотя и особого гостеприимства, видимо, ожидать не приходилось.

— Почему? Почему никто не ходит? – спрашиваю.

Было зябко, и я поплотнее закутался в свою куртку. Старик задумался. Я обернулся туда, откуда пришел. По дороге, которой я только что пришел, ветер гнал желтые листья. Иногда они падали в лужи и оставались там лежать – словно завороженные небом, которые в них отражалось. А в небе гигантскими цветками распускались черные тучи – словно кто-то акварелью красил по мокрому листу.

— Почему… Потому что иногда он съедал непрошеных гостей, – нехотя отозвался старик.

— Иногда? Значит, все-таки не всегда? – переспросил я.

— Дело в том, что иногда он съедал и прошенных тоже. – старик бросил смотреть поверх моей головы и принялся разглядывать свои собственные ботинки. Они были, как и он сам, очень старыми.

— Наверное, он был очень голодный, – предположил я.

Старик помолчал, как будто не слышал вопроса. Собственные ботинки ему, похоже, не нравились.

Наконец привратник пожал плечами:
— Да он почти никого и не приглашал. Но его тоже можно понять, – зажмурившись, словно что-то припоминая, пробормотал он, — и вдруг с неожиданной ловкостью и силой распахнул перед Принцем калитку Запертого сада.

— Добро пожаловать! — сухая улыбка мерцала на лице старика, так что было непонятно, шутит он или говорит серьезно, и если да, то насколько.

*

— Вы же тот самый старик из пустыни! – воскликнул я.

Черный сказочник хмыкнул.

— Мое «вы» – не то, что «вы» того мира, откуда вы пришли – проговорил он, улыбаясь в бороду. — Я говорю собеседнику «вы», потому что в каждом человеке – несколько людей. Обычно только один или двое из них живут «полноценно», но время от времени – приглядись! – проявляются и другие: им ведь тоже хочется посмотреть жизнь хоть одним глазком. На самом деле, в людях живут души всех существ, которыми они раньше были, а ведь их гораздо больше, чем живущих сегодня…

*

— Не переживай, – увещевал меня Сказочник. — Если уж носишь в себе загадку – своеобразный Гордый узел, – лучше попытаться ее распутать, чем быть разрубленным вместе с ней.

— Что такое Гордый узел? – спросил я, понял, что в моем образовании оставались некоторые пробелы. Неудивительно для человека, которого в восемь лет телепортировали в Цветной город.

— Хм. Гордый узел… — Сказочник внимательно посмотрел на свои ладони, словно узел был на них, — Ну, суть в том, что есть сложнейшая, с виду неразрешимая загадка, которую можно разгадывать всю жизнь – и не разгадать. Или разгадать… – Сказочник задумался на секунду, – А гордые люди вместо того, чтобы приступать к решению, размахнутся получше – и рубят мечом с плеча. Хм, да… Рубят, — если можно так выразиться, — сук, которые несут борзых щенков…

*

— А потом они жили долго, и умерли… Хм, да..

В воздухе, как летучая мышь вверх ногами, повисла долгая невеселая пауза.

— Это все? – я удивленно поднял брови. Пока старик рассказывал, у меня прямо все тело затекло. И тут такой дурацкий конец.

— Все, — Черный сказочник устало потянулся к столу, взял свою потухшую трубку и стал ее раскуривать. По комнате пополз дым. Табак был какой-то дорогой, но все равно паршивый. Через пару минут над головой у старика уже клубились зловонные тучи.

— Это какая-то странная история, — наконец нашелся я. – В ней же ничего не происходит!

— Ты хочешь сказать, что из нее словно бы нет выхода, – ответил Черный сказочник, – Но это не совсем так. В любом стекле, говорят, есть слабое место. Такая точка: ударишь в нее – и стекло расколется…

Вспомнив о чем-то, он отложил трубку и повернулся в сторону своего мини-бара, в котором поблескивали пузатые бутылки. – То же самое и с зеркалами.

— Даже с разбитыми? – переспросил я. Послышался легкий металлический хруст – это Сказочник свернул горло бутылке.

— С разбитыми – тем более. Ты можешь найти это слабое место – и тогда… М-м-м… Даже сам не знаю, что будет. Ну, по крайней мере, времени у тебя – хоть отбавляй. Хм. Да.

Сказочник с видимым удовольствием снова погрузился в свое глубокое кожаное кресло. Угнездился там, и взглянул изподлобья, словно старый седой Ворон.

Над головами у нас повисла тишина и сизый дым. Только слышно было, как дрова трещат в старом закопченном камине.

— Хочешь сказать, это все? – мой голос прозвучал как-то зябко – я, конечно, рассчитывал на информацию Сказочника, и тут такой подвох. К тому же, рассказ меня банально утомил. И еще, кажется, я начал по-настоящему понимать, что чуда не будет. По крайне мере, с его стороны.

— Ну вот, и перешли, наконец, на «ты», – криво улыбнулся старик.

Он пожал плечами, как будто оправдываясь в чем-то перед самим собой.

– Пожалуй, это все. Тебе пора. Не буду, правда, лгать, что здесь наши пути расходятся. Это было бы, мягко говоря, слишком оптимистично. Хм-да.

ЧэЭс встал, явно собираясь не затягивать с прощанием.

— На твоем месте я бы попробовал что-то новенькое. Например, предпринял бы попытку пересечь Безбрежное море на воздушном змее или, хм, спуститься глубоко в подвалы Города и вылезти на обратную сторону земли. Что-нибудь в таком ключе.

— Забавно, что ты сейчас упомянул про Ключ, — заметил я, пропуская его «гениальные» варианты мимо ушей. Прикинул: стоит ли открыть ему нашу с Олакрез маленькую тайну? Бросить старику эту кость? А потом подумал: может, он и так знает? — и ничего не сказал. Только заглянул в его выцветшие, словно бы поседевшие глаза – как у старого цепного пса.

Никакого понимания я в них не прочел. Ничего подобного.

*

Расскажу, как у нас появились эти странные имена – Принц и Олакрез. Понятно, мы их не сами себе придумали.

Мы стояли, взявшись за руки, в темноте, и смотрели друг на друга. Первый раз увиделись минуту назад, в этой пустыне, и тут же взялись за руки. Странно, правда? Вообще-то, нам тогда было не до формальностей, к которым так привыкли взрослые. Девчонка буквально ухватилась за меня, как будто я ее последний шанс на спасение – так что же мне было, вырываться?

Только я хотел рот открыть, и тут появляется этот старик. Мне показалось, что у него за спиной светит мощный прожектор – вроде тех, что используют в кино. Хотя, может быть, это были просто фары автомобиля, точно сказать не могу. Так вот, представьте себе картину: он возникает из ниоткуда, и смотрит на нас этак со смыслом – не сказать, чтобы враждебно, но и без симпатии. Забегая вперед, скажу, что старик вообще всегда так смотрел – как будто вы у него что-то попросили, что ему самому нужно позарез. А брови у него были густые, как у военного – две такие толстые черные гусеницы.

Мы только собирались у него спросить, что, собственно говоря, происходит, как он возникает и говорит: тебя, дескать, зовут Принц – и указывает на меня – а тебя, девочка, Олакрез. Я сразу поинтересовался:

— А вас, дедушка?

— Меня зовут Черный сказочник, – на полном серьезе плюхнул он. Cказал, как отрезал. И с этими словами испарился. Как будто ластиком стерли. Он мне с первого взгляда не понравился, а потом эта, как бы сказать… антипатия! – только окрепла.

Так вот, по поводу имен. Мы почему-то сразу, будто бы в шутку, стали называть друг друга именно так, как сказал старик с большими бровями. «Принц» и «Олакрез». А потом привыкли. И только долгое время спустя меня словно окатило: а как по-настоящему? То есть, как нас ДО ЭТОГО звали? Мы оба забыли, и пусть только кто-нибудь мне скажет, что это совпадение! То есть, это старик придумал нам тогда имена, понимаете?

То, что Черный сказочник не только одарил нас этими чудаковатыми кличками, а вообще придумал от начала и до конца – это я понял уже только ближе к концу нашего совместного приключения. Нашей истории, можно сказать – раз уж я взялся писать дневник, как будто бы собираюсь его кому-то показывать. А то, что я начал историю с конца – это как раз нормально. Там, куда мы попали, все было шиворот-навыворот, и это меня полностью устраивало.

В первую минуту после пробуждения – или, вернее, после рождения, – мы, конечно, жутко испугались. Темнота была такая, словно тебя заперли в черном-черном доме в черном-черном туалете, и свет выключили. Ну, — думаю, — попали в переплет. Представляете, каково это: не то ослепнуть, не то провалиться в чертову черную дыру – а тут еще кто-то в двух шагах от меня ка-ак завизжит! Впрочем, я быстро понял, что это просто какая-то девчонка, тоже попала. Ну вот, — думаю, — по крайней мере, не одному мне тут загибаться в темноте. А что за девчонка, кстати? Повод познакомиться – лучше не придумаешь. В такой адской темноте, по крайней мере.

— Эй, ты! – окликнул я ее как мог дружелюбно.

— Ты кто? – отвечает, а сама так и готова наброситься на меня со страху, и кулачки что есть мочи сжала, – это мне по голосу так показалось, а видеть я ее, конечно, не мог.

Тут-то мы и увидели нашего старикана.

В свете прожектора – или что это уж там ни было – я успел немного разглядеть не только его гусеничные брови, но и физиономию моей невольной спутницы. На вид лет двенадцать – то есть, как минимум на три класса старше, чем я. Одета, как в поход: армейского вида штаны с кучей карманов, небольшой рюкзак и ветровка с капюшоном. А из-под капюшона – соломенного цвета пряди. И еще, знаете, такой бесноватый блеск в глазах, какой бывает у людей в минуту опасности.

Она, в свою очередь, тоже зыркнула на меня – и опять повернулась к старику. А когда наш колдун исчез, вокруг снова стало темно. Но уже не так, как раньше – абсолютная темнота словно посерела. И главное, на горизонте, далеко-далеко от нас, появился желтый огонек – будто звездочка зажглась. Могу поспорить, что ее раньше не было! Дальше –больше, думаю, и все пытаюсь осмыслить наши «новые» имена.

– Ну, пойдем, – показываю на огонек, – туда, – говорю, – уважаемая _Олакрез_.

– Пойдем конечно, куда же мы денемся, _Прекрасный Принц!_ – отозвалась она насмешливо, и при этом крепко ухватилась за мою руку.

*

Мы, наконец, увидели нашу «золотую звездочку». Она оказалась – что бы вы думали? – солнышком размером с хороший арбуз, которое, как котлета на сковороде, шкворча и плюясь жиром, прыгало на большущей сковороде. Сковорода стояла на печи, которую мне почему-то сразу захотелось назвать «алтарем». Я осторожно дотронулся до алтаря – холодный. Открываю топку – а оттуда как дунет снегом! Целый сугроб намело. Я поскорее закрыл дверцу. Смотрю в недоумении на Олакрез – а она только головой покачала, словно что-то поняла.

Тут я заметил, что сбоку на алтаре висит этакий странный дуршлаг – ущербная луна из серебрга, со множеством дырочек. Я снял дуршлаг с крючка, повертел в руках – тяжелый, еле удержишь. Я попробовал представить, что можно мыть в таком дуршлаге – ну, только звезды!

Хотел показать дуршлаг Олакрез, и тут смотрю – она стоит с другой стороны плиты, сама не своя – наклонилась вперед, напряглась вся, капюшон откинула, пальцы сжаты в кулачки, губы в трубочку… И смотрит на это горящее солнце, прямо глазами пожирает! Глаза вытаращила так, словно это два блюдца – даже, две тарелки, я бы сказал. И блеск в них такой странный, как у кошек в темноте. Мне тут даже пришло в голову, что она пьет солнечный свет этими своими блюдцами: жадно, взахлеб, как будто только этого ей и надо было! По ней, правда, непохоже было, чтобы она получала удовольствие. Она побледнела вся, и коленки трясутся, и с каждой минутой вроде как хуже. Мне пришло в голову: она пьет свою жажду, и что-то в этом роде.

Честно сказать, это я все потом уже начал понимать, а тогда ни на что такое просто не было времени. Я сразу даже не сообразил, что таких глаз у нормальных людей просто не бывает. Хотя, наверное, эта Олакрез мне с самого начала не казалась «нормальной». У нее просто на лице было написано: я не от мира сего, и ко мне лучше не подходи. Этим она мне как-то сразу очень понравилась. Ну, вы наверное сами знаете, как это бывает.

— Слушай, а ты не… – начал я.

Но тут она, совсем потеряла терпение, – так мне показалось, – и опустила лицо туда, в солнце – словно в раковину, полную воды.

У меня прямо внутри все похолодело, – я представил, как зверски она сейчас обожжется. И внезапно совсем ничего не стало. Ни солнца на сковородке, ни посеревшей темноты вокруг, ни Олакрез – ни меня, в каком-то смысле. Был только ветер, и полет, и я был частью этого.

А потом мы оказались в Городе.

По вечерам на пирсе собираются ловцы часов. Они ждут. Дело в том, что среди постояльцев Города считается хорошей приметой швырнуть в портовую пену свои часы, в которых они проходили до этого всю прошлую жизнь. И вот как раз такие часы становятся добычей ловцов, а бывшим хозяевам все равно: забрать выброшенные однажды часы – примета хуже некуда. Но другое дело – сам момент расставания с тикающей собственностью.

Очень немногие делают это просто – коротким, веским взмахом посылая часы по дуге, в конце которой, как жирная точка, ставится отрывистый всплеск, и часы моментально, острогой, уходят под воду, взметнув только столбик блестящих брызг.

Гораздо больше тех, которые в задумчивости оттягивают последний момент, может быть, что-то вспоминают, взвешивая в руке часы – беспомощные и жалкие, с расстегнутым браслетом, они похожи на собаку, с которую сняли ошейник, перед тем как вывести на задний двор и пристрелить. Хозяева таких часов, предатели, одним бесконечно слабым движением отпускают их свободно упасть, плюхнуться брюхом об воду, и уйти вниз, в зеленую бутылочную глубину.

А есть еще постояльцы, которые пускают свои часы прыгать, как плоские камешки, по воде. Тик, тик, тик – потом часы прорывают зеркальную пленку – и вот уже они, ошалело вращая стрелками, погружаются на дно.

Вот этих, последних, которые бросают часы далеко, ловцы часов и не любят. Еще бы! Ведь им-то теперь придется искать эти часы-камешки, и тут уж дело не ограничится парой погружений. Хотя обычно часы вылавливают в считанные секунды. Как только в пахнущую гниющими водорослями соленую воду летит очередной кусок металла, с пирса почти синхронно срывается не меньше десятка ловцов. Две дюжины крепких, загорелых тел с плеском погружаются в воду, и одному из них суждено вернуться с добычей. Почти никогда часы не пропадают бесследно – море здесь неглубокое, не будет и десяти метров. На такую глубину умелые ловцы ныряют, если нужно, по несколько раз без отдыха: дело привычки. Новички же, конечно, иногда возвращаются оглушенные, долго трясут головой, полной песка, и мутно смотрят вокруг налитыми кровью глазами. Очень редко один из новичков – или, наоборот, старый и ослабевший ныряльщик – не рассчитав свои силы, захлебывается и не всплывает. Тогда его собратьям приходится его вытаскивать. Оставлять товарищей на дне у ловцов не принято, и за три года, что я провел в Городе, никто не утонул насовсем. Вечером такой «утопленник» устраивает пьянку в портовом кабаке, и без вопросов угощает всех, кто зайдет – знакомых ли, незнакомых.

На одной из таких гулянок я во второй встретился с ТэЧе – Танцующим Человеком. Он сходу предложил мне купить у него «по дешевке» золотые часы «с прибоем». «С боем?» – уточнил я, всматриваясь в его нетрезвое лицо. «Да нет же, с прибоем», – не веря в мою непонятливость, отмахнулся он, и протянул часы с откидывающейся крышкой. Они были похожи на ракушку. Я прислушался, приложив их к уху – действительно! К них, как в раковине, шумело море.

Я выхожу из тьмы на свет — яркое, яркое солнце. Конечно же, Город. Но, такое знакомое чувство: «Я здесь впервые». А что было раньше? Город. А еще раньше? Может быть, много Городов. И этот – тоже не последний. Я здесь не задержусь. Просто еще один вдох-выдох. Иногда нужно просто дышать. А иногда – уходить, когда тьма давит на грудь. Как подшипник, погруженный в машинное масло, этот мир погружен во тьму и работает без перебоев. Он и меня перемелет. Но мне сейчас важно только одно – помнить, что нужно идти дальше.

А день обещает быть жарким. Я люблю лето. Хотелось бы успеть уйти до прихода осени, но пока сложно сказать, сколько времени понадобится на этот раз. А может, я и вообще не смогу – тогда… Тогда я навсегда застряну здесь, в клокочущей глотке города. И тогда уже без меня люди, которых я никогда не знал, будут искать выход.

Шаг за шагом, я погружаюсь в новый город. Впрочем, город ли это?

Иногда мне даже кажется: может быть, самое волшебное в Волшебных зеркалах — это упорство разлетаться на мелкие, острые, легче воды и ярче звезды осколки, которые подхватывает течение времени и уносит далеко-далеко, куда-то к солнечным песчаным берегах Безбрежного моря.

Неясные проблески счастья, которым я так радовался – неужели всего лишь ложные воспоминания, крашеные вымышленной радостью? Сфера моей жизни — невидимый колпак, под которым нет даже пустоты… Притяжение к Ничто, скорость забвения, масса небытия. Я живу по физическим законам нематериального. Ветер в моих волосах, небо над головой, дыхание в груди – всё это атмосфера сна. Меня нет, нет. Никогда не было. Всего того, что я помню так четко, что придает смысл моей жизни… Оно словно питает тонкие стебельки волшебства, прижившиеся в трещинах серой стены… Их корни становятся все крепче, сильнее, они мнут и крошат кирпич, а из него брызжет морковный сок… И вот уже стена рушится. Путь свободен. Но куда же я пойду? Впереди что-то неясно белеет. Еще одно вымышленное место, которое существует только на бумаге? Или, может быть, оглавление, которое обезглавит меня? Обложка, которая замурует меня заживо? Чем больше я думаю о себе, тем яснее понимаю: я до банальности буквален. Я герой только на бумаге. Всё, что я говорю – всего лишь повторение чьих-то чужих мыслей. Все, что я делаю – не более, чем сценарий, придуманный кем-то другим.

И все же я – существую. Словно отражение в зеркале. Я – зеркало. Единственная свобода, которая мне дана – поднять левую руку, когда мой создатель поднимет правую. Я – зеркало. Разбей меня, Олакрез, чтобы я мог рассыпаться на миллион твоих отражений, чтобы я мог увидеть обратную сторону видимых вещей.

Поцелуй. Свежая, как первые капли дождя, прохладная сладость первого прикосновения оглушает меня. На короткий миг тишина подхватывает эту неумолимо и сладостно накатывающую волну. Дымящийся клубок дерущихся хищников, с мягкими, как оставленное на солнце масло, лапами – этих растопленных ожиданием соблазнов. Блаженно выгнувшись в сахарной пене июльского зноя, мгновение дрожит сверкающей росой на ресницах стрелок часов – золотых, загнутых, как носки турецких туфель… Мгновение, которое раскрывается так же внезапно, как пасть глубоководной хищной рыбы, и под давлением снов заглатывает черную воду времени вместе с тучей трепещущей рыбешки… Отрезок света, трепещущий на ветру, когда секунды похожи на ресницы застывших в ужасе прозрения глаз, или на черные загнутые удилища снов, спицы вселенского зонтика, на которых, фосфорически мерцая, проступает иней от ледяного дыхания бесконечности… Со звоном, от которого слезы брызжут из глаз, стрелки передвигаются еще на одно деление выше, и указывают в каштановую тень грядущего дождя, который, как смоченная в ледяной воде простыня, падает на обожженные плечи запутанной золотой проволоки души. Как разлетающиеся во все стороны угли ночного костра, в который бросили шутиху, разносятся электрические искры по шкуре замирающего зверя – наслаждения. Я думаю о тебе, и твое лицо, такое прекрасное, что сушит и обветривает мне губы, как лихорадка, заставляет судорожно сглотнуть, еще и еще. Секунда, другая. Пить. И вот уже я – клубок перепутанных мыслей-струн, которые уже не звучат, клубок фантазий, несущийся по ветру под куполом голубого неба здешних желаний, а подо мной все так же течет, без устали, с ледяной крошкой чистая до синевы вода повседневной жизни. Я бесконечно трезв и прохладен – словно твои будущие слезы дождем хлещут мне в лицо. Мне так хочется сейчас обнять тебя, посмотреть в твои глаза, поговорить с тобой. С тобой. Рассказать тебе все. Но где же ты?

Принц распахнул окно, и вдохнул тонкий запах лимонного дерева, протянувшего ему свою гибкую ветку с блестящей кожицей – как будто подставило гладкое плечо для поцелуя. Во дворе перед «Отелем» по мраморным плиткам, иссеченным тенями, пробиралась кошка. Толстая свеча, стоявшая на подоконнике, почти растаяла, ее шелковистые лепестки-складки перелились через край блюдца.

По кромке желтого песка прогуливались чайки. Принц глубоко вздохнул, глядя на Безбрежное море, подернутое дымкой, в эту тянущую в себя даль, которую хочется пить, дышать, отдать ей тело и душу, только бы взяла с собой. Принц обернулся через плечо: Олакрез спала, завернувшись в простыню, и улыбалась во сне. На лбу у нее алела красная полоска: наверное, спала, положив руку под голову.

Принц улыбнулся, глядя на Олакрез, и тут же, как будто ее отражением в кривом зеркале, в комнату влетела грусть. С моря пахнуло гнилью, тоской, водорослями.

«Что теперь?» – спросил себя Принц, шаря по карманам: ему до покусанных губ хотелось курить.

«И все же, несмотря ни на что, – взгляд Принца заметался по комнате, – вот она, рядом, – подумал Принц, – она, жизнь… И вокруг, все это, этот новый волшебный мир, слова-вещи… Но даже теперь, и еще больше, чем тогда, в «родном» Городе, где все не так буквально – я одинок, как вот этот огонек свечи, догорающей на подоконнике, а в окне уже рассвет нового дня, и море скоро прогреется, прогорит, и по песку невозможно будет пройти босыми ногами, и небо заблещет солнцем. Вот она, смерть – окно распахнуто, и ветер полощет нестройное пламя соленым запахом моря. Олакрез проснется – и мы, в полотняных рубашках из солнечных зайчиков, которые пробираются к нам в комнату через прорехи в бамбуковых жалюзи, пойдем на веранду завтракать…»

«А вот этот трепещущий огонек, – Принц провел пальцем по мягкому воску – останется здесь. Пламя лизнуло его палец и не обожгло.

«Как будто ребенка оставить на снегу», подумал Принц со странным, смешанным чувством жалости и злости – непонятно даже, к кому или к чему.

«И точно так же как мы сейчас эту свечу, меня когда-нибудь оставит Олакрез, или я оставлю ее. Все что мы делаем сейчас – бьем крыльями по воде, как чайка со сломанным крылом.. Сколько еще? Может, стоит прямо сейчас, – он мысленно сделал ударение на последнем слове и одновременно затушил огонек двумя пальцами. Мысленно поставил две черных точки, и подошел к жестяному умывальнику, чтобы плеснуть себе в лицо холодное забытье. Раковина пахла алюминием.

– Эй, – хрипловато со сна, произнесла Олакрез, – почему, когда окно рас-пахивается, в комнату заходят за-пахи? Ты не видишь в этом ничего странного?

Принц сделал пару шагов к ней и остановился, глядя ей прямо в лицо, сверху вниз.

Олакрез села на кровати и обняла его ногу. – Эй? В чем дело?

«Эй, кто-то из нас двоих чужой всему этому, – сказал про себя Принц», и только улыбнулся, а по телу, как волна опьянения, разлилось непривычное равнодушие.

Вхожу, переступив высокий железный подоконник, отполированный посетителями до зеркального блеска. Первое, что бросается в глаза, когда входишь в «LOS DOS» – темнота. Она облепила стены, как стая летучих мышей. Её перепончатые крылья дрожат в неровном свете свечей, дрожат мелкой дрожью.

Больше всего темнота боится огня. Электрические лампы ничего не могут ей сделать: при них темнота лишь становится невидимой и сгущается еще больше – так, как иногда сгущаются одиночество, молчание и страх. Обычно тьма залетает с порывом ветра, или змеей проскальзывет под дверью и свивается в клубочек за креслом, вперемешку с пылью, а иногда просачивается по телевизионной антенее с крыши и раскрывает свои зеркальные крылья на всь экран, прямо посреди программы, или скапливается в уголках черного зеркала выключенного монитора.

Темнота настаивается в глубине запертых шкафов, мелкой бесцветной пылью оседает в остановившихся часах, в коробках со старыми елочными игрушками, забивается в старую ношеную одежду, в пустую посуду в серванте, в неубранную постель. На кухне излюбленное гнездо темноты – холодильник: в нем темнота обретает голос – гул. В темнота припадает к сливному отверстию – и смотрит, смотрит…

Когда наступает ночь, кажется, что темнота везде. Но на самом деле – проверьте, зажгите свечу! – она любит сидеть в углах, и смотреть, не отрываясь, в глаза: любуется на собственное отражением в ваших зрачках. Тьма – не одна, это множество. Множество живых, извивающихся разноцветных точек, которые мельтешат, пожирая друг друга. Тьма похожа на стаю летучих мышей – они клубятся в застоявшемся воздухе пустоты, в страхе спят и в страхе питаются, и заключают друг друга в дрожащие страхом объятия. Они летают и живут в пещерах, где земля сочится одиночеством и кормит сама себя известняковым молоком, и ещё над глубокими ночными озёрами, зеркально тихими, когда ни одна немая рыба не нарушает молчание всплеском и в безлюдных, забытых церквях, под самым куполом, заняв святое место, которое облупилось, осыпалось, которое они скребли когтями долгие тёмные годы… Зайдешь в такое место с фонариком – мыши расцарапают лицо! Вот так же и при электрическом свете: темнота впивается в лицо ослеплённого, успокоенного этим пустым сиянием постояльца. Тьма любуется собой, подбирает свои тёмные пряди, смотрясь в два маленьких зеркальца зрачков, а потом целует и кусает смертную душу в глаза, впрыскивает пустоту – так же, как паук заливает пойманную муху желудочным соком, своим голодом. Так же, как снег каждый год покрывает голову земли сединой, и каждую весну выпадает и тает грязными проплешинами. Темнота вечно тянется к огню, и вечно не может достать…

* 2 *

Просыпаюсь от сумасшедшего стука в дверь. Еще не придя в себя, сжимаю в руке Ключ и бросаюсь к двери. Но двери нет. Посреди голой бетонной стены возвышается тумбочка, на ней стоит отключенный телефон, а на нем лежит спящий кот. Показалось. Это просто поезд пронёсся внизу, под Первым окном, которое выходит в колодец.

Я кладу Ключ на стол, отметив про себя как вспотели ладони. Жарко. Подхожу к окну, распахиваю пыльную ставню и вылезаю, босой, на балкон. Ночь, дождь… Никак не могу надышаться! После комнаты, где постоянно горят свечи, здесь очень влажно. Словно сама ночь приникла к моему лбу своими прохладными губами. Как же давно уже я не дышал дождём! Если бы мне дали новую жизнь, я хотел бы стать дождем: поселился бы в самом дождливом районе Города, и посвятил бы всё отведенное мне время, до капли, небу и ветру. А в дни засухи ездил бы на море, набираться сил. Искал бы и догонял другие дожди, чтобы слиться с ними в обьятии. Радовался бы, как радуге, каждому дню… Но так, как сейчас, тоже хорошо. Ничего не имеет значения, но все полно смыслом.

Вокруг меня только Город и дождь. Несколькими этажами ниже моего балкона, под Первым окном, на стене отеля выступ, площадка. Она густо заросла ивами. Длинные ветви кое-где вросли в камень, и кажется, что это корни. Смотрю на ивы и чувствую ностальгию, хотя ведь никуда не уезжал… Деревья, как и я, дышат и наслаждаются дождём. А над нами, отражаясь в темных окнах отелей, неспешно, как столетние карпы, проплывают желтые облака.

Далеко внизу, в глубине – там, куда даже взгляд падает несколько долгих секунд, отлетая камешком-эхом от балконов и выбоин, в глубоком колодце между отелями река Улица цвета кофе с молоком бурлит среди каменных обломков. Но это далеко не дно Города. Сколько еще этажей внизу! Что и говорить, отели в этой части Города огромны – гигантские когти нацелившиеся в слепой зрачок неба, мерцающий где-то там, в морозной заоблачной вышине. Иногда мне даже кажется, что небо – всего лишь облачко пара, вылетевшее изо рта Города. Отели-нити – как пряжа, в которой запутались постояльцы-муравьи. В солнечные дни Улица очень красива: она блестит, вьётся водяной змейкой, яркая в полумраке отелей, режет глаз солнечным бликом на бутылочном стекле. Я рад, что ее видно с моего балкона. Говорят, в Улице водится говорящая рыба, но я ее никогда не видел. Поднимаю голову вверх и крепче хватаюсь за перила: надо мной – головокружительное переплетение этажей. Некоторые отели обрушились, и застряли, зажатые плечами соседей. Кое-где горят окна. Но мне ни с кем не хочется говорить сейчас.

Отели очень стары – и, как всё старое, стараются занять как можно больше места. Отели выходят с той стороны Города, и, как я думаю, тоже есть постояльцы. Посередине здания соединяются между собой Плоским этажом, на котором еще уцелели остатки Дремотного леса, половина которого теперь залита Безбрежным морем, которое вышло из берегов, когда снег Серограда растял. Весь Город – эта связка хвороста, которую некому поджечь – состоит из отелей. Закрываю глаза и представляю себе, как рушится «Отель»: медленно, словно в замедленной съёмке гибели WTC в Нью-Йорке, он оседает в реку, торжественно-непреклонный, как Христос, в своем венке из огня и пыли, а сбоку, словно из сгнившего винного бурдюка, бьет черный нефтяной фонтан… Потом отель опускается на дно Города, к кораблю-чудищу, и там застревает между двух затопленных зданий… Никто даже не заметит.

Кое-где между отелями перекинуты верёвочные лестницы, которые издалека кажутся гигантской паутиной Спайдермена. Ходить по ним странно – от начала лестницы расстояние кажется небольшим, но когда пускаешься в путь, мост словно растягивается. С каждым шагом ты вроде как замедляешся. Словно с самолета пересел на автомобиль, с автомобиля на велосипед, а с велосипеда на самокат. И все это время ты идешь вперед. Потом туман сгущается, и время, кажется, сгущается вместе с ним. Оно, как мох, облепляет перила, скользит и хлюпает под ногами. Достигая середины моста, ты уже ждешь, что вот-вот из-за ближайшего небоскрёба вылетит птеродактиль… Я люблю мосты. Но когда дома подходят друг к другу вплотную, между окнами, бывает, просто перекидывают пару досок.

Стены в моём отеле сравнительно новые из бетона, хотя кое-где его уже поломали странные жесткие водоросли, поднимающиеся вверх из реки. Я называю эти водоросли «плющ». Плющ обвил большую часть фасада моего отеля, так что иногда приходится с утра подрубать молодые ветки, чтобы выйти из окна номер два – на балкон, ведущий к кафе.

Кафе… Иногда я по старой памяти хожу туда на чашку кофе. «Мое» кафе – единственное из известных мне – сохранило свое название. Выцветшая от времени вывеска «LOS DOS», между буквами которой забились принесенные ветром газеты, светится в темноте, протягивая, словно руки, свои разноцветные неоновые блики в мою комнату.

Вот и все, я просто не могу удержаться. Не дожидаясь рассвета, накидываю рубашку и бреду, держась за канатные перила. Окна «LOS DOS» светятся зеленым светом, как глаза Чеширского кота после доброй порции рыбьих костей из реки Улицы.

* 1 *

Иногда, когда в сумраке моего этажа горят свечи, а на улице – отчаянно сверкающие на ярком, какое бывает только летом, солнце последние капли уже исчезнувшего дождя – словно битое стекло – в воздухе сгущается Город. Он проступает из снов, из-под пальцев, запущенных в волосы, он проступает на коже, пылью висит в воздухе, пылью забивается в поры, которыми дышат стены. Иногда – на вдохе, иногда на выдохе, но всегда одним нежным, рассыпающимся под пальцами соцветием, как собранный puzzle: осколки, ставшие целым. Нежный и трепетный, Город – словно отражение разбитого зеркала, запертое в темной комнате памяти, позади твоих глаз. За закрытыми веками. Вход и выход из города – как свет и тьма, как вдох и выдох. Как легко дно превращается в другое! «Вдох» – «вход», «выдох» – «выход». Вечные пары, которые никогда не были вместе. Танец-медитация вселенского звёздного живота… Чем дышит Вселенная? Чем она живет? Я говорю «живот», потому что животы звёзд – такие же легкие, как меха, согревающие горн, в котором горим мы, а «вечные» – потому что события в Городе происходят за закрытыми глазами – веками. А еще потому что чаще всего когда я в Городе, там вечер. Или всё-таки ветер? Мне сложно определиться с одной буковой: иногда бывает так, а иногда – этак.

Отели – гигантские постройки забытой эпохи, покрытые желтой гарью пылью настолько, что они кажутся вылепленными из песка – уходят на сотни метров вверх и вниз, пронзая землю – «плоский уровень» – насквозь. Я живу довольно комфортно, занимая пустой, без внутренних стен, незаконченный этаж намного выше подземной реки с ее нефтяным запахом, но еще вне досягаемости тяжелых шафрановых туч, проплывающих между отелей всего несколькими этажами выше, оставляя на закрытых окнах влажные следы, словно гигантские улитки.

Одно окно моего этажа выходит в каменный колодец: гигантский провал между отелями, которые я про себя называю «дверь в вертикальный мир». Дверей в отелях нет, только окна, через которые можно перелезь с дома на дом, если они стоят достаточно близко. Второе мое окно выходит на улицу цвета глины – каменную ленту, обвивающую дом сбоку, образуя длинный променад, и я постоянно вижу перед собой только немощеную мостовую – бетон, покрытий толстым слоем слежавшегося смога. Окно расположено на пол-уровня ниже, чем следовало бы – по крайней мере, так наверняка считает дом напротив: его этаж, который более-менее соответствует моему, спроектирован и построен comme il faut, с нормальными пропорциями. На доме красуется, блестит кованой медью вывеска «Los Dos», и поэтому взгляды здания – сверху вниз – несколько буржуазны. Это ничего, думаю я (шёпотом, чтобы дом понял, что я к нему обращаюсь), ты лучше посмотри на дерево, которое растет у тебя под окном! Вот оно – действительно странное… В зависимости от настроение, на нем растут разные вещи: фрукты, цветы, слепые птицы и детские сладости. Я называю его «Ево» (сокращая от «дерево»).

Всегда полны огнями, шорохами и затихающими, смутными, как этажи, сумеречными песнями номера в «Los Dos», этой одинокой башне на краю Города. Окна его смотрят на само Безбрежное море с золотыми барашками звезд и старую трамвайную станцию на берегу, с которой никогда не ходят трамваи. На ней нет даже рельсов, только песок и ракушки, да еще скамейка под навесом из полупрозрачного пластика. «Берег» – написано на стене ровными буквами, как будто это название, но ведь известно, что у Безбрежного моря нет берегов. В Городе есть и другие станции, и все одиноки: одни словно пристань, сквозные, с причалом из развевающегося на ветру шелка, с пустыми ржавыми мачтами, растущими прямо из груди, с солью на коже и в волосах, словно разноцветные рыбы в аквариуме заснувшего времени, а другие – как норы в темноте Города, скрученные в тугой клубок и сплющенные между этажей, жужжащие перепутанными проводами и роняющие черные масляные слезы из разбитых ламп. А воздушные станции – сотканные из сонной ткани, словно сетка от пчел, трепещущие тысячами крохотных крылышек и опыляющие город водяной пылью, а в глубине – темнозеленые водоросли, прохладные пряди волос моря, на которых играют полосы юного цвета.

На столе, укутав лапы беспородным хвостом, сидит кошка. Я поднимаю взгляд. Она, подобравшись для прыжка, смотрит на что-то через моё плечо: безотрывно, напряжённо. Кажется, ещё одно движение – того, что за спиной — и в её вертикальных зрачках, как в зеркале, отразится Страх. Это своего рода Страж, но ему не хватает одного меча за спиной, в букве «Х». Вот где, выходит, отразился Страх – в маленьких, бездомных буквах, которые бродят, как заплесневелое пиво, по гулким, обросшим зелёным мхом погребам города, и только иногда выходят на свет.

Тьма в Городе опасна. Она, как влага, проступает на стенках колодцев и труб, и собирается гроздьями-гнездами. Бывает, усердного трубочиста, который понемногу, день за днём, покрывается черной гарью-тьмой, потому что всегда зыбывает почистить костюм, какая-нибудь каминная труба потолще и постарше, в одном из старых домов Города, забирает к себе – в тайный отросток-зоб, когда уже ему и до пенсии с её верной рюмкой и гарантированной подагрой остаётся совсем чуть-чуть. Забирает вместе со всей этой сажей, которая стала его второй кожей, и дневным уловом застрявших в каминах рождественских подарков, которые он рассовал по карманам, в жадной надежде присвоить. Забирает и больше не отдает.

Я часто забываю ключ от двери, в которую никогда не входил. От третьего окна, которые закрашено бесцветной краской. Окна – это как страсть. Поцелуй в небо, поцелуй в нёбо. Страсть.. Когда ветер треплет волосы и свистит в ушах, а во рту холодок – древний вкус падения. Окна Города – чтобы падать из одного сна в другой. Дверь – скрипучая ставня в запертом окне. Дверь – окно, ключ – вода. В Городе нет дверей, нет домов – только отели и окна. Город никуда не ведет. Отели – пчелиные соты, звенья одной цепи, слова одной песни, песня с закрытым ртом, одним носом: так и течет Город, из носа в сон. Постояльцы текут из отеля в отель. Ветер течет дождем в лужи. Окна – флюгера, показывающие направление сна. Окна – глаза, растворенные навстречу любви. Уши, рот, нос и ладони Города. Я берусь за позеленевшую от времени ручку окна – в форме уха – делаю шаг и проваливаюсь в молочную тишину. Растворение дождя в лужах. Битое стекло под дождем, битое стекло, смешанное с тающим льдом: растворение окна. Мой парашют раскрывается, и я заворачиваюсь в него потеплее, чтобы ветер не так дул. Я падаю. Страсть – словно падаешь, любовь – словно летишь. Я лечу. Во рту медленно, как мятный леденец, тает кусочек льда.

Перламутровые капли срываются с краешка тростниковой крыши, и внизу, в лучах яркого солнца, разбиваются о темно-вишневые камни тротуара… Я сижу на краю колодца и любуюсь Городом: вот он весь, внизу, в долине. В эту минуту каждый дом, зажмурившись, доверчиво подставляет свое загорелое, в морщинах и ставнях лицо порывам теплого ветра и легким каплям дождя, которые, кружась в бесконечном, усыпляющем хороводе, неслышно сыплются из-под туч. Дома Города – они по-настоящему красивы сейчас – островерхие или с покатыми крышами, с обвивающими балконы позеленевшими от времени решетками или пахнущие свежим деревом. Так бывают красивы дети, играющие под струями городского фонтана в порыве бездумного, мокрого до нитки, сверкающе совершенного счастья.

Вокруг очень тихо. Я просто сижу, болтаю ногами, и ем земляные орехи, которые торговка насыпала прямо в карман. А когда мне хочется рассмотреть, скажем, какой-нибудь дом, расположенный на краю Города, уже почти что на склонах гор, я наклоняюсь и смотрю, как в подзорную трубу, сквозь звенья большой и ржавой колодезной цепи. Приходится держаться за цепь руками, чтобы не кувыркнуться в колодец, поэтому ведро внизу чуть раскачивается и плещется о воду, распугивая прозрачных рыб, всплывших из глубины.

Воздух холодно пахнет грозой. Я дышу, и не могу надышаться, что-то давит на грудь. Я весь день сам не свой, сердце мучительно просит дороги – неизвестно, куда и зачем. Я смотрю на решетчатую деревянную калитку своего сада: за оградой начинается мощеная камнем тропа, она взбирается на холм, огибает Город и – теряется в туманной дымке неизвестного – там, на гребне, где ветер гладит седые туманные волосы гор. Таким волшебством сейчас веет от этой тропы, калитки, от каменной дороги в заплатах желтых листьев! А вот вдалеке, над лесными полянами, засветилась радуга…

Город кружится в блаженной дреме, как усталый ребенок, заснувший на медленно крутящейся карусели, как падающий с дерева лист, кружась, опускается на свое отражение в глубине колодца. На Часовой башне мягко и вкрадчиво, словно во сне, бьет девять часов. Солнце садится в туман. В домах зажигают печи: сизые струйки поднимаются над крышами и, немного подумав, сливаются в одно облако. Эта дымка плывет над Городом, и кажется, что он под водой. А по поверхности этого призрачного озера проплывает караван перелетных птиц.

Где-то за домом залаяла собака, за ней другая – и вот уже добрый десяток желтозубых клыкастых пастей славословит скорый ужин – а может быть, жалуется на подступающие холода, отсюда не разобрать. Стемнело, пора идти в дом. Я бросаю прощальный взгляд на мое любимое дерево перед входом. Сейчас оно кажется еще темнее и старше, чем всегда. Нахмурившись, показав сразу все морщины, оно тяжело дышит – захмелело от пролившейся на него влаги, и дремлет, сжимая и разжимая скрюченные корни, погруженные в теплую, как шерстяной плед, землю, сложив на груди покрытые старческими пятнами и садовыми улитками сучья.

Открывая тяжелую дверь с большим стеклянным глазком, к которому кто-то углем подрисовал ресницы, я захожу в дом. Только один последний взгляд наружу. Эта картина стоит передо мной и сейчас, когда я уже почти засыпаю, сморенный мерным потрескиванием поленьев в старом закопченном камине: мощеная серым камнем дорога, которую из-за опустившегося тумана видно совсем недалеко, вся усыпана упавшими с деревьев листьями – такими же растерянными и желторотыми, как птенцы, вывалившиеся из гнезда; очень скоро по ним пройдет какая-нибудь лошадь, или проедет автомобиль – и тогда для них, все лето висевших под небом, тоже, как и для всей округи, наступит осень – сонная, дождливая, дышащая землей.

В крышах Города, как в осколках зеркала, плывет и отражается небо. Тени испаряющихся на глазах облаков ложатся на лица, колышут занавески на окнах, тают в лабиринте домов, один за другим зажигающих огни. Закатившееся за горизонт солнце словно тянет за собой черный полог. Необъятное око неба темнеет, темнеет, и вот уже в нем проступают тысячи, миллионы зрачков. От будоражащего ветра с моря шерсть Города встает дыбом; искры взлетают из каминных труб. Сквозь тени густого сада доносятся до нас гулкие шаги редких прохожих – дробные, гулкие шаги в темноте. И вот, наконец, город спит. Город, этот большой отель, закрылся на ночь. На столиках у постелей, в стаканах с водой – сладкая апельсиновая горечь погасшего заката. А море дышит лунной прохладой, словно кошка, свернувшаяся клубком на подушке рядом с твоей головой.

Олакрез зажгла лампу, и на стене заиграли причудливые тени. Гордая осанка башен, закутанных в прозрачный шелк тумана. Ветви, а может быть, руки, — словно птицы, парящие в закате, вольные как падающая звезда. Колени, гладкие, как отшлифованные водой камни в полосе прибоя. Водоросли, струящиеся в реке, а может быть, волосы, которые гладит ветер.

Я коснулся ее – и прекрасная, дерзкая птица забилась под моей рукой, распростертая над бушующим, черным, бездонным океаном, который любуется и внимает только ей, неудержимой, прекрасной, расцветающей, как взрыв радости прозрения в стеклянном, замедленном времени мыслей. Оно раскрылось цветком, поцелуем. Тепло между пальцев – маленькое солнце, далекая планета, разрывающая тьму где-то на окраине времени. Я закрываю глаза: в кончиках пальцев – пред-видение, в наполненной пустотой голове – пред-верие. Мы – в преддверии чего-то, что по ту сторону двери.

Мы словно капли дождя, которые ветер смахнул в море – обнимаем все миры, которые еще не родились на свет, и детей, в глазах которых они отразятся: все то, чему еще предстоит быть высеченным из времени. Глаза: бездонные зеркала вселенной, дышащие одной страстью – бесконечно отражать и множить мир.

В Его взгляде – множество зрачков, словно темная туча стрижей, кружащихся в вихре под куполом. Водоворот запятых, разделяющих бесконечность эпитетов. Глаголы непреходящего времени.

Меня удерживает только узкая и горячая рука Олакрез, сжимающая мою руку так, что коротко стриженые ногти впиваются в ладонь. Мы ступаем воздушной тропой, по колено в струящейся радуге. Солнце в блесках звезд освещает дорогу из Города в Город – сверкающую чешуйчатым серебром бесконечную нить блаженства, на которую нанизано все, что мерцает, дыша, в темноте.

Олакрез прижимает меня к себе, но взгляд стремлён туда, куда я не могу заглянуть. Никто не смог бы сейчас проследить за взглядом Олакрез, – туда, куда из ночи в ночь вглядываются звезды.

В вихре видений, как столбе урагана, за пазухой бушующего ветра вселенной, завернувшего нас в свой трепещущий плащ, мы приближаемся к самому краю мира – к тому месту, куда можно долететь только на горящих крыльях души. Этот мир – морская раковина, в которую дуют все ветры, которые родились на свет. А ветер, что принёс нас двоих – ветер с Земли – далеко не самый сильный, но он нравится нам с Олакрез больше всего.

Этот ветер пахнет, как Безбрежное море, шелестящее шелковыми причалами Города. Да вот оно, Безбрежное море. Соленая, жгучая жажда других горизонтов – чувство, которое заставляет биться сердца. Это Луна, повелительница приливов вдохновения, это Солнце, врывающееся в сон солнечным зайчиком осколка волшебного зеркала. Море, которое по утрам выносит на берег гигантских тающих медуз сновидений. Море, играющее фосфоресцирующими водорослями воспоминаний. Безбрежное море – бескрайнее горное плато; барашки, кудрями белоснежной пены горящие на вершинах волн, незнаемой пастухами тропой бредут в забытые долины берегов. Ночи, словно фонарики на мачтах кораблей, ушедших в Безбрежное море – словно маяки, которые показывают, где глубже безбрежность. Рассветы, словно возлюбленные, розовыми раковинами шепчут в уши странников, поднимающихся с песка времени, странников, которым нужно окунуться в безбрежность.

Этот ветер пахнет, как земляника, в густую безлунную полночь выступившая росой на тёмно-зелёных листьях.

Он пахнет, как мерцающая одежда лунатика, который за одну ночь, не открывая глаз, пешком дошёл до Луны – чтобы проснуться уже там.

Этот ветер пахнет, как лес после дождя, когда последние крупные капли падают с неба словно ангелы, отказавшиеся от бессмертия. В пятнистой тени листьев серебряными слёзами скатываются они по душистым волосам елёй, прозрачным пальцем разглаживают чёрные брови берёз, прощальным поцелуем стекают по бледным губам липового цвета, по изящным шеям сосен и нежным предплечьям ив стремятся к земле, и в конце, омыв жилистые стопы дубов, уходят в землю. А пушистые листья малины провожают их долгим взглядом, отмахиваясь от сонных после дождя пчёл.

Этот ветер пахнет, как дышащий горными травами, с ломкой золотистой коркой только что испечённый хлеб.

Этот ветер пахнет, как кожа Олакрез – прямо сейчас, когда птица, расправившая крылья в ее теле, пьёт поцелуями, похожими на глотки, ветер с моих губ, и летит, летит дальше, не в силах утолить жажду свободы. Только сейчас, пока дует ветер, мы – два крыла, раскинутых за спиной духа. Два берега, обнимающих светлую реку. Две створки окна, распахнутого в сад зазеркалья. Два солнечных луча, пронизывающих вечный холод бесконечности, мы летим рядом: малейшее отклонение, и каждый из нас останется в темноте.

Пепельно-серое небо клубится над городом. Жесткие складки седых облаков завиваются как усы спящего великана, шевелятся от его грузного дыхания. Город спит. Как лучи солнца, бьющие сквозь разрывы туч, по его лбу пробегают ясные сны. Голубые глаза снятся ему – прозрачные, как морская вода в хрустальном стакане, и глубокие, как небо под ногами. Ласковый белый песок-альбинос шуршит в ушах. Темно-зеленая трава в капельках росы топорщится на лужайке, над которой порхают две бабочки-лимонницы. Легкий запах бензина распылен в воздухе, он обжигает нездешним холодом легкие, зовет лететь с ним. По улицам, где шелестят шинами до блеска вычищенные автомобили, над закусочной, над облаками пара из кухонной трубы, и выше, мимо голубей с круглыми глазами, которые ритмично машут крыльями – я лечу: птичье сердце бьется в груди. Я дышу. Столько воздуха вокруг, столько простора! Я падаю в небо – клубящийся облаками водоворот, затягивающий в небывалое.

Холодно, и зубы стынут от дикого снега с холодных вершин. Как сорвавшийся с тросов лифт, проносятся вниз головой железные сны, где бесконечно повторяется один отрывок: от чьей-то тяжелой поступи дрожит в стакане вода. Комната в блочном небоскребе, освещенная только свечой. Небо над улицей, запорошенными снегом – километры спутанных проводов, кабелей, труб, железных контейнеров. Невозможность лететь телом тянет вниз. Я в душе. В воде едва слышно журчат разговоры с других этажей. Этот дом – пустой, даже я здесь не живу, а только снюсь, и пробуждение затягивает меня с собой. Так струи воды, танцующие под душем, уносят собственное журчание в трубы.

Город, город, город. Выбеленный, выглаженный, жесткий свет. Сквозь залитое дождем стекло, сквозь размытый блеск холодных огней, шелест мокрой листвы, дыхание времени, которого никогда не было – сквозит биение его сердца. Земля дышит под толщей мостовой. Темная вода сочится из подвалов. Деревья прорастают сквозь стены домов. Я в густом лесу – и только полоски света от бешено сигналящих автомашин показывают, где зашло солнце. Сумерки в городе. Вспышки молнии сквозь туман. Дождя нет, просто небо истекает грозой, роняя капли на мостовую. Разноцветные капли в огнях светофора: красные, зеленые, желтые, фиолетовые. Посадочные огни в никуда. Зрачки тысячеглазого дракона.

Мир как вагон вертикального метро. Мир как скала, сорвавшаяся в темную воду. Сон как вулкан, дождавшийся пробуждения. Мир как война. Город – как темнота вокруг мира. А в глубине, словно пульсирующее дыхание сердца распускает ослепительные лепестки, в глубине зеркала цветком темного пламени горит Бог.

Бойцовская рыбка тяжело дышит под водой. Туманом плывет, растворяясь, кровь. Кровь попадает мне в жабры, я задерживаю дыхание и закрываю глаза. Невозможно скользить в темноте без того чтобы вынырнуть. Пузырь воздуха, всплывающий к поверхности. Я лежу на воде и смотрю в грозовое небо. Призрачный ветер шепчет мне на ухо: так быстро, что не разобрать. Мое лицо опутали длинные волосы, водоросли, рыбацкие сети, в которых запутываются пробуждения. Дождь сплетает сети на окне. Далекие гудки автомашин доносятся сквозь москитную сетку забытья.

В городе ночь. Темнота, разлитая по зеркалу океана. Волосы водорослей, гребни волн. Я ворочаюсь под ватным одеялом тишины. Складки простыни, как струи дождя на окне – явь на пороге сна. В открывающихся веках – мираж нового мира.

Воспоминания, легкие, как сгоревшая бумага. Я лечу сквозь город, разбиваю с разбегу окно, падаю в звездную россыпь вечерних огней далеко под ногами. Тишина, закованная в легкий шелк, стоит за плечом.
Холодно. Словно снег, сыпется изо рта бессвязный шепот. Окно открыто. Я пью синий воздух, отрывая кусок за куском от глубокой тишины неба.

  • Страница 1 из 2
  • 1
  • 2
  • >