Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

Простившись с Ликой, я поехал домой — неплохо бы было немного поспать, но спать мне не дали. Только прилег, как раздался стук в дверь — на пороге стоял неизвестный мне молодой человек в светло-коричневом клетчатом пиджачке, мешковато болтающемся на худеньком тельце. Лица не припомню. Помню только — бесцветные сальные волосы его были тщательно приглажены, но все равно топорщились по бокам. Этакий вахлачок. Но он старательно расправлял свои плечики, — он так и вытягивался, чтоб казаться выше, солидней. И смотрел серьезно, с достоинством. Словом, во всем его облике сказывалась, что называется, беспочвенная претензия… Сразу было понятно: человечек ужасно как хочет смотреться прилично, но — увы! — нет никаких у него для этого средств. По такой физиономии, — подумалось мне, можно с точностью вычислить, сколько времени было потрачено им зря у зеркала в сокрушенно бесплодных попытках придать мало-мальски значительный вид… Видимость значительности… Тьфу, бедолага, — ну, бог шельму метит.

Впрочем, речь не о нем, а о Фал Палыче Бенедиктове, вдруг пожелавшем вступить здесь в игру. Дабы сообщить эту весть, он выслал посланца — как раз вот клетчатого человека в пиджачке. Содержимое пиджачка будет носить у нас имя Сверчок.

Припомни, читатель, дебют Бенедиктова в этом романе. Теперь же у нас начинается миттельшпиль:

— Я от Фал Палыча, — пискнул Сверчок. — Он зовет вас.

Сердце екнуло, ибо за клеткой Сверчка мне почудилась мрачная комната — низкий свод, полукружия окон и серые стены. Стол, скамья, полосатый матрац — вот и вся обстановка. На столе по-турецки сидел Бенедиктов, нацепив на толстый свой (как у попугая) нос сильные очки, подчеркивающие жабью природу его вытаращенных глаз. Уставившись в старую книгу, переплетенную в желтую кожу, он читал при тусклом свечении слабенькой лампочки, нависающей над его лысиной — над шрамом, превращенным сейчас в язву, вздутую пенистым гейзером гноя.

— Кто это там? — спросил он, продолжая читать.

— Отвечайте, — шепнул мне Сверчок.

Я молчал. Бенедиктов поднял лицо и стал молча в упор разглядывать меня, я же стоял и чувствовал себя так, будто стоял перед судом инквизиции, — внутренности шевелились, придавленные опустившейся диафрагмой, слегка подташнивало — недоставало только того, чтобы меня еще начали тут и пытать. Бенедиктов смотрел на меня через гнутые линзы очков с таким напряжением, что за лупами их у него накопились две крупные слезы и глаза потекли вместе с ними, скатилися вниз — на меня смотрели два черных провала, а в их пустоте копошились, роились, вились насекомые. Он открыл рот, и на страницы книги оттуда прыгнула серая жаба, потом еще и еще… Щеки его висели клочьями, язва расползлась во всю лысину — смердящая страшная язва. Тут раздался мерзостный хохот, от которого шерсть на мне стала вдруг дыбом, и пена пошла изо рта… Я прыгнул — в сторону! — выпуская когти… Бенедиктов вскочил, задел язвой лампочку — та зашипела и лопнула. Пасть его хлопнула, как гробовая доска, хохот тотчас прекратился, и в наступившей затем темной, густой тишине стало слышно жужжание мухи, слепо кружившей в поисках гнилостной язвы Фал Палыча. Он спрыгнул уже со стола и стоял весь спеленутый светом луны, заглянувшей в окно. Луна охватывала его голову наподобие нимба, и в тягчайшем молчании я наблюдал, как стремительно рубцуется эта ужасная язва.

Я почувствовал, как возвращаюсь в себя, и подумал, что это еще не конец. Но идти к Бенедиктову… нет, не надо, не стоит! — ни за что не пойду к этой твари. Я посмотрел на Сверчка — мелькнула мысль, что где-то, когда-то мы с ним уже говорили («Он зовет…» Он хочет со мной говорить?). Эта мысль привела меня окончательно в чувство, и я спросил:

— О чем же он хочет со мной говорить?

— Не знаю, но что передать? Вы придете?

Нет, ни за что не пойду — как у меня сердце-то ёкнуло сразу. поднялась диафрагма, как при падении. Было видение?! — опять мольба странника? И тут я вспомнил (подметил, сообразил), что каждый раз, как в мысли мои вторгался небесный посланник, вторжение это сопровождалось вот таким же взлетом моей диафрагмы — грудобрюшной преграды, читатель, — того самого органа, куда древние помещали нашу душу. Что за чушь! — ведь, насколько известно из мифов, подобное трепетание есть то, что сопровождало обычно явление божества, а тут…

Нынче утром я уже немало думал о своей божественности, о том, кто нам снит камни снов; о себе, о реальности, звездном скитальце… Резюме этих мыслей я использовал в качестве введения в третью часть своей повести. Я решил не бежать своего божественного признания, решил врезаться в самую гущу этой бредовой реальности… То есть — уже воспринял мнимый свой поединок с Фал Палычем как предупреждение странника: мольбу цивилизации — не иметь с Бенедиктовым дела. Но — вот как раз именно поэтому: потому, что она, как я счел, умоляла меня не ходить, я и сказал Сверчку, что я сегодня… пожалуй, зайду.

Однако почему все-таки диафрагма трепещет у меня, а не у моего поклонника? — и тут я понял (и все сразу стало на свои места), — я понял, что диафрагма поднимается (опускается?) как раз у него, у поклонника, когда он вступает со мною в контакт, а мне просто телепатически, вместе с его молитвой, передается эта дрожь его диафрагмы. Трепет души сопровождает молитвы, и поэтому я могу чуять и чую движения его души! Так вот, значит, как можно отличить божественный бред от обыкновенного; вот оно, значит, в чем дело! — ценное открытие. Я остался очень доволен и сказал:

— Передайте: обязательно зайду. Часов в пять-шесть вечера. Устроит?

— Конечно.

Продолжение

Версия для печати