***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Сказав последнюю реплику («Да ты просто ревнуешь»), отметив, что она ничего не слышит, завершив свое дело, я вдруг под конец сообразил, что случилось событие из ряда вон выходящее: Томочки в моих объятиях было совсем мало — что-то очень большое держал я в объятиях («Грабители, воры, уроды…» — пронеслось в голове), — огромное что-то, совершенно несоизмеримое с миниатюрною Томочкой Лядской, но той же породы. И вот, взглянув непредвзято, я убедился, что обнимаю отнюдь и не Тому, но — исходящую кошкой Марину Стефанну Щекотихину собственной персоной. А я-то кто, черт возьми? — ладно, после разберемся.

— Марина, — позвал я.

— Серж, ты совсем ошалел! Меня зовут Тамара.

Я, молча, подвел ее к зеркалу: тебя зовут Тамара? В зеркале отражались два крупных взмыленных тела — Серж и Марина Стефанна, Венера и Марс с полотна Веронезе. Томочка вскрикнула и мигом покрылась гусиной кожей. Она бросилась от зеркала на кровать, она закричала:

— Серж, это что? — что ты со мной сделал?

— Я сделал? — (неплохо сказано, читатель), — я такой же Серж, как ты Марина Стефанна.

И я стал объяснять ей то, что происходит: происходит что-то непонятное, что и со мной случилось то же, что с ней, и еще с этим расслабленным… Она вдруг закричала, заплакала, я успокаивал, обещал все уладить, переменить к лучшему и так далее, и так далее, и так далее…

Что они так все нервничают? Нравятся им их тела. А по мне можно быть, кем угодно, — хоть женщиной! — только бы не расслабленным… И тут вдруг я ощутил, как у меня отрастают груди. Мать частная!.. Что делается?! — внутренности шевельнулись, penis усох, тестикулы — тоже, что-то там лопнуло, задвигалось…

— Ай, мама! — крикнул я уже голосом Томочки, которая сидела передо мной на кровати в образе Марины Стефанны, — сидела, в ужасе прикрыв рукой разинутый рот, пошевеливая вздыбленными волосами, пяля на меня заплаканные синие глаза.

Вечер в Москве...

***

И вот уже я, новоявленный Терезий, шествую по вечерним улицам Москвы, держа под мышкой дамскую сумочку и выписывая задом замысловатые кренделя — все моя мнительность! — иду, как ходят все порядочные женщины: постукиваю каблучками, на мужчин не заглядываюсь, на женщин — тоже.

Томочку кое-как удалось успокоить: она осталась дома, мне же не терпелось пройтись в новом обличье. Оделся с ее помощью и махнул на бульвар.

Иду, никого не трогаю, прислушиваюсь к своим ощущениям… и вдруг чувствую — кто-то берет меня сзади под локоть, оборачиваюсь — что-то знакомое, вглядываюсь внимательней — это ж я. И вот он говорит мне:

— Я вас где-то видел, только вот не припомню где.

Пошляк, — говорю я себе, а ему, поджав губки:

— Я вас не знаю.

— Но мне лицо ваше знакомо.

Идиот, — отмечаю я про себя и ему вслух:

— Скажите, — говорю, — вы всегда так глупо пытаетесь познакомиться?

— Почему же глупо? — да ведь я и не пытаюсь, просто подумал: может, вы меня вспомните…

Еще бы не вспомнить! Мне стало как-то даже жаль его. Вот он идет по бульвару — высокий, черноволосый, с курчавой бородой, горбатым носом и пронзительными глазами, он идет, немного загребая руками, ставя на пятку ногу в свободном мягком ботинке — легкая скачущая походка человека, которого не гнетет груз настоящего, значит уверенного в себе человека; человека без прошлого; человека, не боящегося завтрашнего дня, — ибо легкость это отсутствие памяти, ибо только легкий человек не имеет прошлого, а значит и не боится будущего, — ни боль ни радость не трогают его — так он устроен, так устроена его жизнь, не оставляющая в нем отпечатка.

Что он видит перед собой? — Легкую майскую листву; призрачный коридор бульвара; Томочку Лядскую среди других случайных прохожих, возникающих, как тени, и бесследно исчезающих за спиной; дома, которые его воображение не в состоянии населить людьми; гулкие улицы; ничего не говорящие афишки; магазины, в которых ему нечего купить.

Он слышит обрывки фраз без значения и смысла, шелест дерев, гул моторов — весь этот ни к чему не обязывающий городской шум, невнятный, как шептание ветра.

Он не чувствует даже своего тела, ладно скроенного и крепко сшитого, нигде не жмущего, не натирающего бока, прекрасно облегающего его со всех сторон, не мешающего ни в чем своими подстрекательскими позывами, плотно и ловко сидящего на нем, легко принимающего любое положение и вливающегося в любую одежду.

О нем нельзя сказать ничего дурного, он приятен и легок в общении, люди обычно и не подозревают, что он смеется над ними, но даже когда подозревают, прощают ему этот смех, ибо смех этот не задевает их — он легок, как ночное безветрие.

Тьфу, похоже на Томочкины мысли, — думаю я и спрашиваю:

— Да, где же вы меня могли видеть?

— Сам не знаю.

— Ну а дальше-то? — задаю я наводящий вопрос. Хоть что-нибудь бы придумал — ведь как ни кинь, а привлекательный мужчина. Кто интересно в нем сейчас сидит — Серж? Расслабленный?

— Дальше? — позвольте вас проводить. Меня зовут Геннадий Лоренц, — так он представился и сразу же на ходу заговорил о птицах (какие у него птицы дома).

Расслабленный! — расслабленные все птиц любят. Но, хоть у меня и мелькнула подобная мысль, слушать о птичках было интересно. Этот голос, говорящий о щеглах и канарейках, был для меня чем-то вроде сладкого яда. В конце концов Геннадий позвал и к себе: «посмотрите птичек, выпьем чаю, поболтаем»…

Я в нерешительности пожала плечами.

Продолжение

Версия для печати