Начало романа – здесь. Предыдущее – здесь.

                  Родила я его, а мужа не знаю

Не придирайтесь к словам, если то, что я буду сейчас говорить, будет слишком двусмысленно, если скажу я одно, а покажется что–то иное, если я, наконец, просто срежусь у вас на глазах, как сверчок. Если произойдет то, что один из моих читателей метко назвал «катастрофой восприятия».

Мария Лютоева. Избушка на курьих ножках

Я долго не спал, вспоминая события дня: игру с Бенедиктовым, ошибочный звонок и разговор с Ликой, потом, неожиданное предупреждение гадалки: «берегись, молодой человек», — наконец, и саму катастрофу, — вспоминал, все пытаясь связать этот бред воедино, стараясь схватить его принцип и смысл. И, понятно, мои размышления заданы были идеей Садового кольца как односторонней поверхности без границ. Лежа на кровати и обращаясь к кому–то (не знаю кому), я, признаться, довольно беспомощно думал, что только привычка к установившимся границам застит нам взгляд. Достаточно только отнестись свободно к этим установлениям, как преступишь порог привычного мира.

Вот что, однако, забавно: трудно сказать почему, но в моем бреду вещи весомые, грубые, зримые, — вещи, с которыми мы ежедневно встречаемся и на которые не обращаем никакого внимания (то же Садовое кольцо или тот же мост над Самотекой), — эти простые физические вещи не просто вдруг обращались ко мне своей призрачной стороной каких–то топологических утопий, но к тому же еще (что было уже совсем странно и почти вызывающе) приобретали вдруг моральную окраску. И это было так живо во мне — человеке, читатель, с вашей точки зрения, видимо, совершенно безнравственном, — это было так живо во мне, что у меня мороз шел по коже, и волосы вставали дыбом от воодушевления.

Я ворочался с боку на бок, приводя себе аргументы и контрааргументы, представлял, что вот, предположим, мне скажут: «Разделение пришло с грехом», — и тогда я отвечу: «Сила греха закон, так преступите же, преступите этот закон, отделяющий вас от Бога».

Предвидя скептическую улыбку, я горячился, кричал, уже в полном экстазе, убеждая кого–то (пожалуй, себя): «преступить!» — утверждая, что всякому это «по силам». А не можешь — ну, значит, не хочешь, значит боишься наказания, тварь ты дрожащая, значит грешен, и грех твой — это страх, твое безверие. Ты что же думаешь — если ты отгородился от себя стеной, устроился со своими законами на этой стороне, беседуешь в свободное время на околорелигиозные темы и веришь в астрологию, так уж и все? А не тут–то было! — глядишь, вопреки всем твоим гороскопам и безотказному здравому смыслу… вдруг ебть!!! Вот тут и задумаешься, пожалуй, — зачем переселил богов на ту сторону, а сам здесь?

И хоть, конечно, с другой стороны — человеческая культура создана благодаря этому разделению, а разделение создано этой культурой, но, культурный мой друг, положа руку на сердце, — стоит ли так уж всерьез относиться к себе самому, к плодам своих рук?

Конечно, не всем дано действительно оказаться на той стороне — далеко не всем. Раньше, когда мир был устроен односторонне, для перехода на другую сторону ни у кого не было никаких препятствий — по той простой причине, что другой стороны и не было вовсе, была лишь одна сторона, и, как уверяют, на дороге легче было встретить бога, чем человека. Теперь земля обустроилась так, что для перехода на ту сторону осталось совсем мало мест, да и то — лишь для тех, кто не различает сна от бодрствования.

И это совсем не то же самое, — убеждал я себя, — что серые будни тупого Марлинского, ознаменованные полной нравственной импотенцией, полной невозможностью хоть как–нибудь поступить — впадение в мир, где ничего не случилось. Случилось! Самые невероятные события имеют последствия, причем какие еще последствия… Такой человек, как Марлинский (мертвая тень), назовет мою эту ночную поездку в такси, мою схватку с самим Бенедиктовым (этим приапическим огородником и пчеловодом, возделывающим свой сад на наших костях), — назовет это все просто бредом. И для него это будет, действительно, бредом — не будет иметь никаких последствий. Что б он ни сделал! — обрюхатил ли Лику Смирнову, написал ли свой пошлый роман, — для него ничего не случилось, для него это сон или — его черно–белые (серые) дни: тот же сон! и абсолютно другое — сон бога. Божественный сон — это самая настоящая явь. То, что происходит в божественном сне, так же реально, как самая реальная реальность, а возможно — реальней реальности.

Так думал я, но все–таки что–то все время меня беспокоило. Было какое–то коренное противоречие в том, что я думал, и уже не было никакой уверенности в том, что можно нечто (что, реально?) взять преступить…

Хотелось бы думать, что противоречие связано с тем, что двусмыслен язык. Я замечал, что, когда у меня возникало сомнение в том, возможен ли вообще односторонний мир?— когда у меня возникало такое сомнение, и я отвечал себе: как же, вполне! — это мир мистического сознания, — так вот, когда я так отвечал, мне приходилось тут же себе добавлять: правда, язык наш испорчен тем, что функционирует в двустороннем мире — он двусмыслен! — поэтому слово «мистический» не совсем здесь подходит, ибо — оно подразумевает тайну, скрытую на другой стороне, хотя ведь мистика предполагает свободный переход по ту сторону грани и, следовательно, одну только сторону.

Итак, когда последняя, парадоксальная в общем–то, мысль приходила мне в голову, и я легко ее разрешал, — разрешал просто тем, что на лист Мебиуса можно смотреть со стороны (как, например, сейчас смотрите вы на меня), а можно ведь смотреть и с самой его поверхности (изнутри, находясь в ней), — когда я разрешал этот свой парадокс таким образом, мне казалось уже, что тем самым я избавляюсь от противоречий, что это — ха–ха! — самый обыкновенный экивок рефлектирующего сознания, запутавшегося в собственных отражениях. Так мне казалось, и я успокаивался.

Продолжение

Версия для печати