Архив: 'Глава 5. Господа, если к правде святой…'

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

Тропинка через лес. Фото Евгения Марлинского

Мы шли тропинкой через лес — как раз по тем местам, где совсем недавно я познакомился со своим звездным соперником.

— Послушай, — сказал Бенедиктов, — в том деле, которое мы задумали, нам надо быть совершенно открытыми друг перед другом. Ты же сам говорил…

Во как запел, — подумал я. Но в общем, мне это на руку — ведь таким образом (играя в откровенность) я мог бы помаленьку прибрать его к рукам, стряхнуть с себя эту прямо какую-то магическую власть, окончательно снова стать самим собой. А-то ведь (скажу прямо, читатель), — я все равно постоянно чувствовал себя рядом с ним не в своей тарелке. И еще скажу: даже брелоком тем я заинтересовался потому, что хотел сбить спесь с Бенедиктова, — не думаете же вы, что я детектив-любитель с негаснущими пионерскими кострами в бэксайте? Но я чувствовал, что голыми руками Бенедиктова не возьмешь — надо будет пожертвовать чем–то серьезным, — чувствовал это и прикидывал, что же можно будет ему такое рассказать?

Бенедиктов достал трубку, набил ее, раскурил. Принадлежности для чистки трубки болтались у него все на том же брелоке.

— Все–таки откуда это у тебя? — спросил я.

Он пыхнул трубкой, посмотрел на меня исподлобья сквозь дым, выдержал паузу, как бы не слыша вопроса, а потом вдруг вместо ответа спросил:

— Ты давно виделся с Ликой?

— Что?!?

— Нет, ничего — просто спросил. А что это тебя так волнует? — с самым невинным видом спросил Бенедиктов, — боишься соперников, ебть?

Мне уже больше не хотелось говорить на тему о брелоке — Фал Палыч был достаточно откровенен со мной. Он опять переигрывал меня по всем статьям. Вот черт побери!

— А ты, чем чертыхаться, лучше бы взял, да и наказал его.

— Кого?

И тут я допустил ошибку. Вместо того, чтобы плюнуть в морду мерзкому шантажисту, вместо того, чтобы уйти и никогда его больше не видеть, я взял да и рассказал о неземной цивилизации. Почти все рассказал ему — понимаешь, читатель? Это было какое–то затмение в моем уме — безумие! Раньше я никому ничего не рассказывал об этом, таил в себе по вполне понятным причинам и вот — доверился грязному Бенедиктову! Тому, кому доверять уж никак нельзя было…

Почему я все–таки сделал это? Ну, во–первых, потому, что думал: он и так уже все знает (ведь он намекал мне на это), а раз так, — решил я, — можно сказать ему кое–что (я не все ему рассказал, но только о безобразиях моего звездного поклонника), — сказать, откупиться от него этим, показать, что я играю в открытую, угадать, следя во время рассказа за его лицом, что же он все–таки знает и откуда. Ведь я чувствовал его власть над собой (не забывай этого, читатель), и хотел эту власть сбросить, освободиться от нее, хотя бы и таким способом. Может быть даже, я надеялся испугать Бенедиктова, стоящей за мной силой — черт его знает? — может, хотел, чтоб он думал, что я сумасшедший? Не берусь решать, что мной тогда двигало, но на его намек — что он, мол, имеет отношение к убийству Смирнова, — я весь, как младенец, раскрылся, и это было вопиющей глупостью. Каким–то гипнозом только я могу это все объяснить.

Бенедиктов слушал молча, попыхивал трубкой, ни единого движения души не отражало его мерзкое лицо — оно было неподвижно, и я продолжал говорить как бы в пустоту, все больше сознавая мучительную глупость происходящего, все больше ужасаясь тому, что делаю, и вдруг остановился на полуслове.

— Да, интересно, — сказал он, и тут я подумал, что теперь окончательно уже попался на крючок, что он ничего не знал, что все эти недомолвки и намеки были лишь блефом с его стороны. И пока я дергался в сетях этих мыслей, Бенедиктов неторопливо выбил свою трубку, положил ее в карман, откашлялся… Потом медленно и торжественно заговорил:

— Стоит только тебе протянуть длань свою и коснуться его…

Продолжение

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

Скорей всего ты уже думал над тем, дорогой мой читатель, что, собственно, в русском языке — в его, так сказать, экспрессивном срезе — означает самое ходовое, самое емкое, самое крепкое и коренное словосочетание, — словосочетание, которое в звучащем своем аспекте от частого употребления (совсем как графитовый грифель карандаша) стирается до едва различимой аббревиатуры «ЕБТЬ»; но зато в своем подлинном глубинном бытии стоит твердо, как в короне бриллиант, играющий всеми гранями своего смысла под лучами света, падающего на него от каждого нашего прикосновения к этой нетленной святыне.

Когда мы подчас в сердцах вдруг воскликнем: «еб твою мать!» — это звучит почти как заклинание. Нет, ты только прислушайся, брат мой, — «ЕБ ТВОЮ МАТЬ!!!» Речь здесь идет, конечно, не о какой–то конкретной матери, а о чем–то другом: о чем–то значительно большем и более значительном. О чем же? Быть может, некий намек нам даст тот факт, что считается неприличным ругаться при женщинах. И женщинам (по крайности так было раньше)! Почему?

Дело вовсе не в том, что такого рода выражения как–то особенно неприличны — нет! — они просто сакральны, а сакральное, как известно, — всегда табу, ибо оно оскверняет. Вот потому–то матерщина и называется сквернословием. И еще: о матерщиннике говорят, что он выражается. И действительно, читатель, в матерщине выражается, проявляется, выходит наружу из глубины та религиозная сущность, которую я все никак не решаюсь назвать. Не решаюсь, но постоянно пробую: ведь то выражение, которое мы сейчас разбираем, — еб твою мать! — есть матерщина по преимуществу. По нему матерщина и называется матерщиной, а раз так — в матерщине выражается для нас ушедшая в недра народа религия Ебаной Матери Сырой Земли.

***
Когда я вошел в дом, возникло некоторое замешательство — оба они замолчали, видимо не хотели, чтоб я слышал их разговор. Хотя что ж тут такого? — ничего особенного я не услышал, разве что до моего прихода они обсуждали что–нибудь, что не должно было коснуться моих ушей? Странно. Марлинский прятал глаза, а Бенедиктов с безразличным видом помешивал ложечкой чай. Двуличная тварь! — только что предлагал мне сделаться «отцом всех лыжников» (то есть, фактически, утвердить новый закон) и вот уже пожалуйста — проповедует Марлинскому свои охранительные принципы, нерушимость и твердость вечных железных законов — диалектик! Не то чтобы я не понимал его (чего уж тут — логически все верно), — но, согласитесь, одно дело формальная диалектика и совсем другое, когда с ней вдруг сталкиваешься на практике: трудно дышать из–за дурного духа в этом загнивающем в себе болоте, все течет, переливаясь из одного в другое, нет границ, ни одна вещь не является сама собой, но всякая означает все что угодно, не исключая себя. Поэтому можно говорить все, что хочешь, — не ошибешься! — ибо ошибиться можно только там, где есть твердые границы, установленные законом противоречия. Впрочем, там, где есть эти границы, нет жизни; а где нет жизни, там царствует смерть — эта нелепая ошибка жизни, возжаждавшей истины.

Итак, мертвец — тот, кто совершил ошибку. Истина — это смерть. И я подумал, что Бенедиктов подталкивает, пытается вывести нас на путь истины, меня и Марлинского — обоих по-разному, — пытается нас обмануть, сам оставаясь в тени своего тухлого болота. Змей–искуситель, искушающий истиной, ты ошибёшься по крайней мере во мне.

Короче говоря, мне было неприятно, что для меня у Бенедиктова были заготовлены одни слова, а для Марлинского — совсем другие. Но пусть это даже будут одни и те же слова, пусть даже он нам говорил одно и то же — тем более неприятно. И в конце концов Фал Палыч отлично понял, что мне это будет неприятно: он замолчал, помешивая ложечкой в стакане свой остывший чай. Оставим это.

— Наговорились? — спросил я.

— Да, вполне.

— Ну так пора — как раз успеем на Гагаринскую электричку. Не провожай нас, Марли.

— Так мы еще увидимся, — сказал Бенедиктов. — Пока.

— Пока.

— Пока…

Продолжение

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

Когда я вернулся к дому, из открытого окна слышался следующий разговор:

— А ты подай на них в суд, — говорил Бенедиктов. — А–то и вообще на все государство, ведь вишь как оно тебя угнетает.

— Вам все смех, — возражал Марли, — но мне–то как быть все–таки?

— Подай в суд, я говорю, — мы тебя поддержим. Я сам тебя, ебть, поддержу, я буду тебя защищать.

— Да ну, пл… вас.

— Вот видишь?! — значит чувствуешь за собой вину. Если б не чувствовал, не боялся бы. А бояться нечего — у нас есть конституция. Только никто не пользуется своими правами. И все пренебрегают обязанностями. Ты виноват уже потому, что пренебрегаешь своей обязанностью подать в суд, когда видишь несправедливость. Государство тебя ущемляет, значит ты обязан судиться с ним.

— Засудят, бля.

— Не засудят! Главное правильно повести дело. У нас ведь никто не может правильно за это взяться, все только пишут пашквильные книжонки, а дела ебти не разумеют. Суд — великая вещь. Осколок демократии! Там и прокурор, и защитник, и судья, и заседатели… Если что–нибудь и можно у нас изменить, то только законным порядком, через суд! Надо, чтобы все недовольные судились с государством — это и будет демократия. Написать пашквильную книжонку всякий сумеет, ты попробуй выиграть дело у государства и проследи, чтобы все было законно. Беззаконие творить каждый может, а вот до демократии еще не доросли. Какая может быть демократия, если не умеют применять законов?.. да и не знают их? Ты думаешь, демократия это Новгородское вече, где властвуют глотка и кулак? — нет, еб–ть, — демократия это Афинская агора, а там люди говорят и рассуждают разумно. Попробуй заменить вече агорой — вот ты! — ты первый (кто–то ведь должен это сделать первым). Ты имеешь на это право. Сделай почин. Ты обязан его сделать! Ибо — если не ты, то кто же? Кто оформит бесформенное вече, превратив его в форум законности? Надеяться не на кого — ты можешь, значит должен. Ну, решайся же! Не жди — добрый дядя не придет. Не надо быть адвентистом седьмого дня — в воскресенье ведь все отдыхают. Надеяться не на кого! Только ты сам можешь помочь…

— Да вы что это, — перебил Марлинский, — серьезно?

— Вот человек! ну нар–род! — нажимая на «р», заорал Бенедиктов. — Да ты что же думаешь? Ты думаешь к человеческим чувствам, что ли, взывать? Ну взывай, вчини им иск — все тебе, конечно, посочувствуют, а потом и разойдутся с миром… и ты останешься в дураках. К закону надо взывать. К закону — к формальностям, понимаешь? — к тому, что ты так презираешь, еб твою мать, а не к человеческим чувствам, которые сегодня одни, а завтра уже совсем другие.

— Нет–нет, так нельзя, — сказал убежденно Марлинский, — засудят.

— Правильно тебя в Кащенку–то посадили, — проворчал Бенедиктов, — да только ты и оттуда сбежал… интеллигент сраный.

Конечно, Марли уже попал под влияние Бенедиктова, как он попадал и под всякое влияние, но уразуметь, что можно судиться с государством, он был не в состоянии: государство в качестве ответчика просто не укладывалось в его голове — это было видно. К тому же выражение «интеллигент сраный» произвело некоторое оскорбляющее действие, и он, приосанившись, сказал:

— Я, бл, не давал вам повода…

— А я его, ебть, и не брал, — ответил Бенедиктов и добавил: — Ладно, извини, не ерепенься — защитник прав.

Продолжение

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

— Деревня, бля, скучал Евгений, была прелестный уголок, — смеясь, сказал Марлинский. Он поправился за эти дни.

— Это да, — ответил я, оглядываясь. — Вот только ты не тот Евгений.

— А какой?

— Да из «Медного всадника»…

— Все равно «лишний» человек — парировал он обиженно и пошел ставить чайник.

— Ты с ним не церемонишься, — сказал Бенедиктов, — а мне он симпатичен. Несчастный малый.

Вернулся Марли.

— Как же вы здесь один, Женя? — начал Фал Палыч вкрадчиво.

— Пока у меня есть мое воображение и здорова правая рука, мне женщины не нужны, — отрапортовался Марлинский — как истый писатель.

Рука! Мы с Бенедиктовым переглянулись. Я сказал:

— Забыл прошлый раз спросить: тебе вещи-то передали?

— Да, спасибо…

Арифмометр, счетный прибор

***

Далее я объяснил Марлинскому, что Бенедиктов юрист и может быть ему полезен. Они стали выяснять отношения, а я пошел прогуляться. На дорожку Марли сунул мне отпечатанные листки.

— Моя эстетическая программа. На днях написал. Манифест, бл — ознакомься, разберись.

Эстетическая программа была весьма автобиографична — чувствовалось, что написана она уже после погромного разбора первых трех глав несчастного романа Марлинского.

«Я боюсь провести свою жизнь, — писал, например, расстроенный автор, — за описаниями, как человек встает, куда–то идет, что–то видит, что–то говорит, решает проблемы по типу «быть — не быть» на уровне засорившегося унитаза, снимает трусики с женщины и говорит ей «я тебя люблю»… Когда же инертному сознанию (мышлению) надоест такое искусство? И такое творчество? Да и сколько, в конце концов, можно забавляться кубиками?.. Он подумал: «еще не вечер…» Глубокая мысль, что говорить. Но я сказал бы спасибо тому, кто показал бы, как человек не думает».

Ай да Марли! — не думал я, что ты на такое способен. Вот спасибо, старик, — ты всем показал, как не думают. Может быть, все–таки он сумасшедший? — не думал, а размышлял я, глазами пробегая этот эстетико–биографический документик далее. — Или у него запор? Что это он все об этих унитазах — «быть или не быть» — бред! — «Опусти раскрытую ладонь в свою душу, в тело (курсив мой. — Г.) и черпай пригоршнями то (Г.), чего в тебе не было (выделено Марлинским). Дело не в том, чтобы изучать «жизнь» и «характеры», все есть в каждом человеке. Достаточно освоить себя, чтобы дела хватило на десяток жизней». Ну, этот текст не требует комментариев, читатель, — несварение желудка на почве безумия (неусвоение). Но неисчерпаема же жопа Марлинского: обитель остриц, аскарид, солитеров — чудовищ больной преисподней…

Я перевернул страницу — чтобы посмотреть начало: «Тень на тени и ужас на ужасе… — хорошее начало! — Геометрическое древо жизни лежит в плоскости, где пересекаются силовые линии судеб. — И образ какой сильный: совсем, бля, Марлинский! — Я ничего не понимаю в закономерностях этих пересечений, — и откровенность, читатели, беспримерная! — вижу только результаты, порой поразительные, — представь: и я тоже вижу, Марли, — как идешь на ощупь, вслепую шаря по стенам руками, — все та же рукоблудная цитата! — или ловишь едва ощутимый пульс растекающихся зловонными лужицами дней, — в этом весь мой засранец Марли, хотя образы, конечно, уворованные, — где есть своя гамма цветов, гамма созвучий, метафизический код и ключ, за которым идти миллиарды минут… «— ай–я–яй, как далеко. Не поленимся подсчитать: в году 525600 минут, значит миллиард минут составляет почти двести лет — во загнул! — это же никакой человеческой жизни не хватит (на десяток тут жизней замах) и это, наверняка, — против критиков, которым не нравится хождение по бульварам. Молодчина Евгений! Вот ход! — прямо скажем: метафизический. И здесь же ключ ко всему, что у него дальше написано: «Было возможно событие. Но сейчас — нет события. И главное — никак не красота, не гармония, не объяснение…» — и так далее, читатель. Дальше совсем непонятно: какой–то «учитель» режет малых детей–несмышленышей и кормит их мясом собак», — какая жестокость! — детям нужна телятина, а не собачина. «Все на продажу — вот символ и суть времен, в котором ничего не случилось». О, это понятно: у нас ведь писатель — учитель… но смотрите: и этот прыщаволикий косноязычный сукин кот — тоже удумал чему–то учить. Эка рохля!

«Новая литература (ненавистное и проклятое слово!!!) не развлекательная, не сюжетная, не идейная, не красивая, не гармоничная (ни о каком Ренессансе не может быть разговора), не зеркало жизни, не инженерия человеческих душ, не весь этот бессмысленный набор штампов, свидетельствующий о скудоумии наших «классиков», не умножение галереи «литературных типов», не бытописательство, но РАСПАД И УЖАС одинокого человека, беззащитного человека в огромном, чуждом мире вещей, понятий, слов, идей»… — и так далее, читатель, разберись сам, если сможешь. Ведь вроде он у кого–то списывает, ноет с чужого голоса, но преображает это почти до неузнаваемости — безбожно фальшивит, и вот уже совершенно непонятно, что он хочет сказать своим манифестом, бедный ублюдок. Что поделать — он ведь «Человек Великой Эпохи Подлогов», как сказано ниже в его программной биографии.

Мне стал он жалок. И пожалуй, приведенные тексты дадут вам о Марлинском значительно более полное и верное представление, чем это сумел бы сделать я сам, исписав десятки страниц, — вот оправдание столь обильного цитирования.

«Тень на тени и ужас на ужасе… Геометрическое дерево жизни лежит»… — девальвация каждого слова, каждое последующее отменяет предыдущее и, видимо, нет ни одного, значение которого Марли знает в точности. Свистопляска значений, вытанцовываемая со значительной миной. Но при этом почти каждый вяк нашего манифестирующегося несет на себе клеймо источника, из которого выкраден. Всмотритесь получше, читатель, в эту «гамму созвучий», в это «геометрическое дерево», в этот «метафизический код» (или ключ?) — получите много удовольствия от узнаваний. Вай, Марли! вай, чахлый прыщавый Гермес, — и когда же успел ты так опуститься?! Тьфу на тебя!

Продолжение