Архив: 'Глава 6. Проказа'

***

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

Смутно припоминаю, дорогой читатель, что сифилис (может быть, тебе это лучше известно) раньше лечили малярией. Дело в том, что бледные спирохеты не выдерживают высокой температуры, — вот изобретательные врачи и заражали сифилитика малярией. И таким образом, многих, говорят, излечивали.

Эта экзотическая идея не должна быть превратно понята, ибо наша медицина тоже вовсю ею пользуется. Я имею ввиду антибиотики. В самом названии их проглядывает намек на тотальное уничтожение жизни — ведь, принимая какой–нибудь пенициллин, мы вводим яд в свой организм, надеясь, что болезнетворные существа погибнут от него раньше, чем мы сами, — так обычно и получается. Но я никак не думаю, что малярийный плазмодий многим хуже пенициллина.

Да, кстати, ведь система наших наказаний основана на той же самой идее, и напрасны мнения тех, кто считает, что исправительные учреждения только еще больше портят преступников, — нет — прав Бенедиктов: подобное лечится подобным, и пока существуют ядовитые лекарства, будут существовать тюрьмы.

Но ведь лечат не только антибиотиками, и с преступностью борются не только при помощи тюрем. Вот и духовные недуги можно лечить аминазином и инсулиновыми шоками, а можно — состраданием. Мы с Бенедиктовым сыграли роль врачей неземной цивилизации. Две разные роли.

Советская милиция

***
Следует задуматься над глаголом врать. Как называется тот, кто врет? — задумывались вы над этим, читатель? Почему тот, кто треплет, трепач; тот, кто рвет — рвач; а тот, кто врет, — враль, но не врач? Я думаю, это у нас от благоговения перед медициной — точно так же мы каждого лекаря готовы назвать доктором, хотя ведь доктор это ученое звание, а не название профессии (в которой слишком мало осталось профетического). Нет, друзья мои, давайте будем справедливы и лжеца назовем врачом. Тем более, что даже в быту ложь — часто лекарство. Что же сказать о подлинном бытии, где ложь — необходимый конститутивный принцип (я имею ввиду Сатану).

Возвращаясь к доктору права Ф.П.Бенедиктову, должно заметить, что в ложном смысле он настоящий врач, ибо напустил паралогическую малярию на несчастную (уже и без того донельзя развращенную) цивилизацию. А ее болями мучился я — сострадал ей. В противоположность Фал Палычу я сострадал и стремился избавить себя от страданий. Я тоже врач — я навеял ей сон золотой… То есть, читатели, то, что приснилось мне в электричке на пути из Тучкова, — приснилось не мне, но снил как раз я… Я снил цивилизации исцеление и видел ее сон. Я врачевал ее этим сном. Вы ведь на собственном опыте знаете, что больному лучше спать, ибо болезнь уходит во сне.

Бенедиктов во сне остался недоволен моими действиями — еще бы! — ведь этот лыжник неколебимо стоит на своих ложных охранительных основаниях: он окостенел, застыл, неподвижен, неправ. Я понял, что именно здесь его слабость, и потому–то ему нужен я — подвижный эфир, вечно изменчивый ветер, живая капризность потока, бездумность волны. Он хочет ее усмирить, заковать в свои камни, запрятать в мешок, заставить работать — крутить жернова! — он хитрит со мной, словно бы с малым младенцем, этот завравшийся врач, — он думает, что я все делаю даром, как ветер, который не знает совсем, куда дует. Здесь он ошибается.

Конечно, законы сохранения не допускают ничего, делающегося даром, но ведь я и недаром сострадал бедному страннику — он очистился и исцелился.

Да неужели же кто–нибудь мог на минуту хотя бы подумать, что Гермес, бог рынка, обмена и плутней, мог бы сделать хоть что–нибудь как–нибудь даром? Ни за что! — ведь коренной его принцип: обмен, основанный на законе сохранения. Я только выгадал от того, что небесный скиталец переменился к лучшему.

Читатель, ты видишь, что мы схожи с Бенедиктовым, но Бенедиктов статичен, а я — сама динамика. И в конце концов я продинамил Фал Палыча!

А вот астральный бродяга отныне — да получит из рук моих имя себе: Теофиль.

Продолжение

***

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

Вот примерно такую напасть напустил на нашу цивилизацию Бенедиктов, и ее страдания вопили к небесам так, что я места себе не находил. Я ехал в электричке и старался успокоить себя тем, что страдания очищают, облагораживают душу (я имел ввиду свои страдания, читатель), но разве, говоря по совести, это может успокоить страждущего? Нет, дело не в этом, — говорил я себе, — но не мог понять — в чем. Тайные душевные недуги небесной цивилизации, может быть, и были тайной для нее, но не для меня же. Может быть, ее грехи как раз и надо было лечить таким способом, но какие же такие тайные грехи у меня? Может быть, страдания еще и спасут цивилизацию от ее мерзостей, но они доконают меня.

Я уснул и мне приснился сон, будто бы я, держа небесную цивилизацию за бороду (о, это был всего лишь зеленоликий тарелочник, но я–то знал, что он — вся цивилизация), — держа за бороду легкую, как пух, цивилизацию, я соскабливаю своим черепком зеленый гной с ее лица и обмываю ее язвы под струей холодной воды. Где–то рядом (я знаю) ходит злобный Бенедиктов, и я стараюсь скрыть от него облегченную цивилизацию (и то, что с ней делаю). Мне ужасно стыдно перед ним, когда он застает меня за этим делом и, размахнувшись, я запускаю в небо зеленого тарелочника, который, сверкнув смарагдовым метеором, теряется в гуще звезд средь млечного пути. Бенедиктов смотрит на меня злобно и говорит:

— Неплохо было бы тебя как–нибудь взять, ночью неожиданно разбудить, связать, вставить кляп в горло, да в плотный мешок тебя, да отвезти куда–нибудь в лес, да бросить там. Вот тогда, если тебя найдут, из тебя мог бы получиться человек. А иначе — вряд ли… слишком легок, насмешлив, изворотлив, умен. Только утеснение, ебть, раскрывает ухо.

И, сказав это, он встает на чрево свое, и уползает в чащу леса огромной зеленой змеей.

***
Поезд подходил к Москве, когда я проснулся. Был уже поздний вечер и город светился мертвенным (как будто его нарочно таким делают) светом фонарей. Все мои боли и зуды уже прекратились — я теперь вспоминал об этом как о чем–то таком, что давным давно быльем поросло. Мне не было никакого дела до страданий звездного странника, ибо они никак не касались меня.

Почему это так? Куда подевались страдания? Тогда, возвращаясь из Тучкова, я еще не знал, что своим сном врачую раны небесной цивилизации. Ведь и вообще–то своими снами (бог с нами) я питаю звездного странника (нам с вами ведь это известно, читатель?), а тот сон, что мне в электричке приснился, был совсем уж особый — целительный! — и хотя я тогда не придал ему этого смысла, он, фактически, вещал: цивилизаций мой — не бес какой–нибудь, пышущий злобой, но жалкое, в общем, и достаточно ограниченное своей небесностью создание. Неземное да еще и подверженное самым низменным страстям! Но кроме того, сон превращал его (это создание) совсем уже в нечто иное — преображал, освобождал от гнусных страстей. Страстей, которые Бенедиктов вывел на поверхность в явном качестве язв и страданий, а я соскоблил черепком своей боли и смыл прохладной водой сострадания.

Продолжение

***

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

Между тем мои страдания стали совсем уж невыносимы: к физическим болям прибавилась великая тоска, и смертный страх, как хищная птица, парил над непокрытой моей головой, широко распластав свои черные крылья. Это был критический миг моей жизни, ибо я понял, глядя в глаза Бенедиктова, что сейчас либо превращусь в какой–нибудь жалкий придаток: посох, кусок телеграфного провода, курьера, филолога, литературного критика, может быть — просто в Марлинского; либо же стану всем, согласно своей сокровенной природе.

Химический инвентарь

Читатель, возьми наперсток гнева, три наперстка страха, прибавь немного боли и четыре всхлипа. Тщательно разотри все это и прокали на медленном огне отчаяния. Получившийся порошок взболтай как следует в стакане желчи семимесячного поросенка и выпаривай на горячечном солнце полудня, пока на дне не останутся острые кристаллики. Раствори их в слезах и принимай в ночи новолуния натощак в час по чайной ложке. Это снадобье поможет тебе понять мое состояние в тот момент.

Я не хотел быть ничьим придатком и, в первую очередь, замолчал. Боль была нестерпима, но из моей гортани не вырвался ни один звук. Глядя в глаза Бенедиктову, я встал, отбросил далеко от себя глиняный черепок и пошел по лесу в сторону железной дороги.

В голове моей вился бессвязный рой расхристанных мыслей небесной цивилизации: она умоляла, требовала, угрожала, неистовствовала — это было безумие больного организма, который не приемлет страдания, страшится его и уже не верит, что болезнь уйдет.

Что за болезнь там была, я не знаю. Конечно, не проказа! Насчет проказы Бенедиктов, наверно, ляпнул для красного словца, на самом же деле речь шла о каком–нибудь органическом расстройстве, вроде рака или трофической язвы, — о поражении, которое точило цивилизацию, как червь, изнутри, не оставляя бедняге никаких надежд на исцеление.

Звездный скиталец болел, а я страдал его болью и не знал, как облегчить эти страдания. Вскоре, однако, я понял, что болезнь эта сидит в самой сердцевине злосчастного моего почитателя, ибо для небесного существа болезнь это что–то вроде нашей лжи, — скорее, это невозможность отличить истину от лжи.

Как объяснить это читателю? Природа цивилизации (как и человека) скорее всего такова, что она (цивилизация) управляет собой при помощи какого–нибудь координирующего органа, который получает сведения о состоянии всего организма и, перерабатывая их, корректирует его (организма) деятельность. Но если этот координирующий орган сам плохо работает, то есть лжет о себе?.. Смотрите: ведь если он отдает приказание, а оно оказывается неправильным, то вместе с этим приказанием он сообщает о себе дополнительно: «я лгу» (он этого может и не говорить, но сам факт отдачи ложного приказания, когда предполагается, что оно должно быть только истинным, автоматически привносит это «я лгу»), — так вот, если он сам (этот высший орган) плохо работает, подчиненные начинают гадать каждый раз: «если это истинно, то это ложь; а если это ложь, то это истинно», — гадать, конечно, в отношении этого органа (он сказал свое: «я лгу», а правда ли он лжет и что говорит, мы гадаем).

Что же касается самого приказа, то он не выполняется, а обсуждается, ибо главное внимание обращено уже только на то, здоров ли координирующий орган? Если здоров, то болен, ибо зачем же здоровому прикидываться больным; а если болен, то еще здоров, потому что, несмотря на болезнь, предупреждает о ней. И начинается чехарда: никто не слушает приказов; разрастаются какие–то ткани, ничем не сдерживаемые в своем росте; какие–то отмирают; идет самопроизвольная перестройка организма… И организм страдает от собственного безобразия, но ничего не может поделать с собой.

Вот примерно такую напасть напустил на нашу цивилизацию Бенедиктов…

Продолжение

Глава 6. Проказа

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

— Стоит только тебе протянуть длань свою и коснуться его, — сказал Бенедиктов, — как от его гордыни ничего не останется.

Я плохо понял и переспросил:

— Длань?

— Конечно! — возьми его и отдай мне в руки: он исправится.

— Ах, что ты с ним можешь сделать?

— Для начала поражу проказой. — И Бенедиктов колупнул ногтем свою язву, обмакнув палец в мутное молочко гноя. — Вот! — растер он гной в своих ладонях.

Тут, помимо отвращения, я почувствовал безотчетный ужас — сердце зашлось! — такой ужас, будто это меня заражают проказой.

— Стой! — вырвалось у меня как–то само собой, — стой!

— Уже поздно.

Что, собственно, такого произошло? — думал я, — так ли уж велик этот грех? Конечно, грех велик, но надо же быть милосердным. Подумай, к тому же, — говорил я себе, — разве любовь небесной цивилизации к Лике Смирновой можно счесть преступлением? Где тот закон, по которому небесным странникам запрещено любить дочерей человеческих? Кто установил нормы поведения астральных существ в их отношениях с земными девочками? И что было бы, если б на месте Лики Смирновой оказалась, например, Марина Стефановна — зрелая женщина, жрица любви? Небесный скиталец не виноват, не виноват я в том, что не знал, как сдержать эту страсть, и, выходит, весь грех только в том, что согрешило существо неземное.

Я забыл обо всех преступлениях жестоковыйного поклонника, — преступлениях против меня! — о его наглых провокациях, вмешательствах в мои дела. В душе моей осталось только безмерное сострадание к этому падшему созданию. Было тошно. Я испытывал в тот момент страшную ломоту в своих костях и зуд в коже моей, и не было никакого выхода для меня из тупика этих страданий. Тогда я сел среди пепелища костра, оставленного туристами, и взял глиняный черепок, чтобы скрести им себя. А Бенедиктов хохотал:

— Что, ебть, плохо тебе приходится от твоих почитателей — а?

Будь проклят тот день, когда я был створен, когда я родился и был зачат, и да обратится в ничто миг, в котором я стал божеством. Что сделал я? Что сделал он? Зачем заставлять его так страдать?

А зачем насильничал? — приговаривал Бенедиктов, — зачем вмешивался в божьи дела?

— Но может быть, это просто неловкость, может он иначе и не умеет? — вырвалось из меня, как из репродуктора.

— Впредь пусть будет тебе это наукой.

— Но что произошло?

— Ты взвешен на весах и найден слишком легким.

Тут только понял я, что небесная цивилизация через меня умоляла Бенедиктова помиловать ее, а Бенедиктов отвечал ей — через меня же.

Ах, Гермес, Гермес, вестник богов, великий толмач и искусный истолкователь, да неужели тебе уготована столь незавидная доля в общей судьбе богов и людей!?! — ты, хитрец, кознодей, мошенник и плут, попался в силки грязного Бенедиктова и астрального проходимца… Вот и сиди теперь в этой ловчей яме, не имея ни сил, ни возможности выбраться!

Продолжение