Продолжение. Начало – здесь.
II
В Кенигсберге автомобильное путешествие «по независящим обстоятельствам» прерывается. Прерывается для меня одного. У спутников моих латвийские паспорта, у меня — нансеновский. И чтобы получить транзитную визу через польский коридор с документами, где сказано «d’origine russe, n’ayant acquis aucune autre nationalite»1, необходимо запрашивать Варшаву. Ответ получается недель через 6, и вовсе не обязательно, что он будет благоприятным. Короче говоря, мне предстоит проехать «коридор» в поезде (где виз не требуется, просто наглухо закрываются вагоны), выйти в пограничном Шнейдемюле и там ждать автомобиль. Автомобиль, «по самому точному расчету», — должен прибыть в 12—1 час дня.
Маленькая заминка получается в вопросе, как же нам все-таки в Шнейдемюле встретиться. В кенигсбергском «Reisebureau» 2 не знают названия ни одного шнейдемюльского отеля. Зато дают самые успокоительные сведения насчет географии этого никому из нас не известного города. Городок небольшой, перед вокзалом — площадь, на ней и расположены все местные гаст-хаузы. Я беру комнату в любом из этих отелей и, утомленный ночной поездкой, сплю подольше. В 12—1 дня — по точному расчету — наш «Штутц» появляется на вокзальной площади и дает гудки под самыми моими окнами. Я открываю окно и машу рукой — Господа, я тут! — Ясно и просто.
* * * *
Пять часов утомительной тряски. Станции с польскими названиями, высокие решетки между путями (запертый на ключ нансенист может ведь вылезть в окно), пустые платформы, освещенные ярким, мертвящим светом. Наконец, огромные черные буквы на белом фоне: Шнейдемюле.
Выходя из вагона, уже представляю себе, как живую, тихую вокзальную площадь с уютными провинциальными гаст-хаузами, которую так услужливо описал мне красноречивый агент кенигсбергского Reisebureau). «Eingang»3. Значит, сюда.
Подъем. Спуск. Ослепительно освещенная подземная галерея. Новый подъем, новый спуск. Наконец, я выбираюсь из огромного вокзала. Ночь. Какие-то деревья. Ни одного огня, ни одного дома. Озираюсь, чтобы спросить, где же тут гостиницы. Спросить некого. Разведка в пустоту и ночь не приводит ни к чему. За деревьями другие деревья, потом узкая улочка, совершенно темная. Одноэтажные домишки, погруженные в глубокий сон, нисколько отелей не напоминают. Рука натыкается в темноте на скользкие, холодные перила, под ногами вырастают гулкие железные ступени, вода шумно бежит внизу. Осторожно, ощупью, перехожу мост, висящий над черной пустотой. Но и за мостом все те же деревья, закрытые ставни, тьма.
Смущенный, возвращаюсь на вокзал. Он по-прежнему ослепительно освещен и совершенно пуст. А, вот что! На противоположном конце другая надпись «Eingang». Значит, я не туда пошел. Вот она где, моя заветная площадь. Иду. Подъем. Подземная галерея. Опять подъем. С надеждой раскрываю дверь. Деревья, пустота, ночь, ни одного фонаря. Здесь даже и домишек никаких нет.
Какой-то немец за марку довел меня до гостиницы. Шли мы минут пятнадцать. Это, как я увидел утром, был ближайший отель от станции.
* * * *
Точный расчет моих спутников, основанный на автомобильном гиде, оказался таким же точным, как справка «Reisebureau». Целые сутки провел я в Шнейдемюле, их поджидая.
Здесь коричневые формы мелькают чаще. «Гейль!» — слышится на каждом шагу. В центре Германии, особенно в Берлине, переворот чувствуется слабей, чем вот в таких провинциальных городках. Здесь каждая мелочь кричит о восторжествовавшем национал-социализме. И нигде ни на минуту нельзя о нем забыть.
В цветочном магазине горшки азалий уставлены в виде свастики. В игрушечном — амуниция для крошечных гитлеровцев с красной повязкой на рукавах. В витринах книжных лавок Гитлер, Геринг, Геббельс и рядом с ними старый знакомый по «Ниве» Ганс Гейнс Эверс, автор «страшных новелл». Теперь Ганс Гейнс Эверс написал патриотический роман из жизни Хорста Весселя. Роман, очевидно, высоко ценимый, нет такого киоска в Германии, где бы не маячила его обложка: шесть оплывающих красных свечей на угольно-черном фоне.
Флаги, портреты вождей, красные повязки. Великолепный голос Геринга, оглушительно чеканящий в радио какие-то национал-социалистические формулы, непрерывно поднимаемые для фашистского привета руки — все это придает улицам приподнятый, необычный вид. Кажется, что попал на какое-то военное торжество. С мыслью, что это ничуть не праздник, а самые обыкновенные нынешние будни, свыкнуться на первых порах трудно.
Зашел позавтракать в первый попавшийся «паценгофер» и оказался совсем уже будто в казарме ударников. Не преувеличиваю: есть приходилось левой рукой, правая почти непрерывно была занята. Ресторанчик был оживленный, посетители то и дело приходили и уходили. Каждый кричал «гейль!», и все окружающие, как по команде, отвечали «гейль!» и подымали руку.
Я выбрал среднее — руку подымал, но молча. Ничего. Никто мне не сделал замечания, никто вообще не обратил как будто внимания на меня. Впрочем, как выяснилось потом, в последнем я ошибался.
Лучшего места, чтобы понаблюдать нынешних хозяев Германии в повседневной жизни, нечего было и искать. Десятки ударников сидели кругом, толкались у стойки, чокались пивом, шутили и перебранивались. Первое, что бросается в глаза, — их крайняя молодость. Все зеленые юнцы, почти подростки. Более взрослые в их среде сразу выделяются, как выделяется в толпе мальчишек бородатый скаут или гимназист. Все щеголеваты, ловки, чисто одеты. С посторонними вежливы с оттенком покровительства, между собой — вымуштрованы по-военному, с каким-то еле уловимым налетом распущенности. Если подыскивать сравнение из богатого реквизита российского прошлого, вспоминаются тыловые прапорщики конца войны, те, что после становились, смотря по обстоятельствам, кто комиссаром, кто налетчиком. Ни на красноармейцев, бравших Зимний дворец, ни на юнкеров, его защищавших, гитлеровские ударники решительно непохожи—другая человеческая «тональность».
В общем, если наблюдать со стороны, «славные молодые люди»: умеренно шутят, чокаются пивом и не позволяют себе лишнего. Впечатление такое, что мера произвола, на который они способны, как раз та, которая разрешена и одобрена начальством. Ни меньше ни больше. Тоже иная тональность, по сравнению с русскими примерами. Трудно судить, которая «лучше».
* * * *
…До того, как он подошел ко мне и заговорил — это было под вечер в садике против почтамта, — я уже мельком видел этого человека на улице и обратил на него внимание. Что-то странное было в его фигуре. Какой-то отпечаток заброшенности, одичания, неустройства. Так выглядит путешественник, проведший ночь в вагоне. Хорошо одет, но полы добротного костюма помяты, новенькая фетровая шляпа запылилась, комфортабельные коричневые башмаки нечищены. Побриться тоже, по-видимому, не пришлось. Впрочем, в его крупной фигуре, в солидном, слегка одутловатом лице, кроме внешней помятости, сквозила еще внутренняя усталость, какое-то тяжелое, безразличное уныние, Когда он подсел, я читал русскую газету.
— Russe?4 —спросил он тихо, косясь то на меня, то в сторону. И еще тише прибавил: — Jude?5
Услышав, что да, «russe», но нет, не «jude», — он отшатнулся и вспыхнул: — Ах, простите, простите!..
Я поспешил объяснить, что я «из таких мест и из такой среды», где «этого» не существует: извиняться, что он принял меня за еврея, совершенно лишнее. Я не кончил своих объяснений. Лицо этого грузного, солидного, хорошо одетого человека дернулось, глаза стали круглыми и большими. Медленно из-под его правого века выползла грузная, как он сам, слеза и покатилась по галстуку.
— Боже, — сказал он, — Боже! Из таких мест, из такой среды… Да, да — Франция, Латвия. Да! Ни травли, ни расовой ненависти… Боже! Я уже и позабыл, что есть такие места. — Слезы катились по его толстым щекам, и он неумело размазывал их по лицу большой холеной рукой.
— Никогда не плакал, — сказал он, доставая платок, и улыбнулся какой-то жалкой улыбкой. — Извините, пожалуйста. Никогда, никогда не плакал. А теперь плачу от всего, как истеричка. Взгляну на небо, и ком подступает к горлу. Вижу, дети играют, и не могу смотреть. Вот вы сейчас сказали про страны, где… где… где… Простите, это сейчас пройдет. Сейчас
пройдет.
Успокоившись, он рассказал мне свою воистину «банальную историю». Врач, выходец из Польши. Но родиной своей всегда считал Германию. И как не считать? Здесь он вырос, кончил гимназию, получил докторский диплом, — здесь заработал это — он показал обрубок пальца, отхваченного осколком на французском фронте. Как же не считать? И вот, вдруг…
В его взволнованном, перескакивающем с одного на другое рассказе была одна странность. Как припев, повторялось в нем постоянно «чудные люди», «прекрасный товарищ», «сердечность, которой я никогда не забуду», и относилось это то к администрации госпиталя, откуда его уволили, то к раззнакомившимся с ним коллегам, то к пациентам, переставшим лечиться у него. Я взглянул на него с недоумением. Что это — притворство? Осторожность? Ирония? Нет, он был совершенно искренен. Из его сбивчивых слов выходило, что да, его увольняли, бойкотировали, отворачивались при встречах, но те, кто поступал так,— сплошь «чудные люди», сами попавшие в капкан, сами связанные по рукам и ногам. Как солдат, привел он наивный пример, которого посылают стрелять в врага, он хочет его смерти? Ненавидит его? И все-таки должен стрелять. Так и они, так и они…
Как о рае, он мечтал о Берлине. Друзья обещали помочь, может, и удастся туда выбраться… «Какая же разница?» — спросил я.— О, огромная, колоссальная. Небо и земля. В Берлине можно жить, можно дышать. Пациент, который тут обходит мой дом, точно в нем чума, в Берлине, если я хороший врач и недорого беру, придет ко мне — ведь никто не узнает. И коллега-немец тоже не отвернется: огромный город, масса людей, нельзя проследить каждого… О, в Берлине еще можно дышать. А здесь сыщики, правительственные или добровольные, на каждом углу. Вот там, в коричневой шляпе — видите — сыщик. Кажется, он смотрит на нас. До свидания, до свидания. Если он заметит нас — будут неприятности и вам и мне…
* * * *
Немецкая почта сохранила свои идеальные свойства: телеграмма, отправленная по фантастическому адресу «в отель у вокзала», была доставлена мне почти без опоздания.— Как же вы меня нашли? — спросил я у телеграфного мальчика. Он удивился.— Очень просто— заезжал во все отели по очереди и спрашивал.— «Skvernaia pogoda, polomka, budem utrom»,— прочел я с облегчением — сидение на мели в Шнейдемюле начинало меня немного беспокоить.
Вечер я провел приятно. Сходил в кинематограф, посидел в кафе, погулял взад и вперед по главной улице, разумеется, улице Адольфа Гитлера. Поневоле я вспомнил Шавли. Так же чинно, такой же густой толпой по тротуарам двигались гуляющие. Только там были местечковые франты и барышни, а здесь молодцеватые гитлеровские дружинники со своими «арийскими» подругами. Те же самые осенние звезды смотрели на эту мирную картину, и с террасы кафе плыли звуки венского вальса, которые, конечно, играют и в Шавлях, старомодного вальса, сочиненного еще в те времена, когда расовую ненависть считали, по отсталости, варварским пережитком.
Продолжение
__________________________________
1 «русского происхождения, не имеет никакой другой национальности» (фр.). (примеч. Г. Иванова.).
2 «Экскурсионном бюро» (Нем.).
3 «Вход» (нем.).
4 Русский? (нем.).
5 Еврей? (нем.).
ЧИТАЕТЕ? СДЕЛАЙТЕ ПОЖЕРТВОВАНИЕ >>