Начало см. здесь: 1 / 2 / 3 / 4 / 5 / 6
Москва, 3 сентября 1812.
По первоначальному замыслу Льва Николаича в захваченной неприятелем Москве Пьер должен был встретить масонов. А иначе получается, что французское нашествие – это какая-то безыдейная ерунда, а не подлинная мистерия совокупления двух великих народов, Вот например, этот симпатичный капитан Рамбаль – не масон ли он? Что-то не очень похоже. Пьер делает масонские знаки, но его не понимают. И что-то не клеится разговор о возвышенной любви, которая движет солнце и другие светила. Правда, Рамбаль, как истый француз и знаток, преподал-таки Пьеру науку любви. Но в учении о любви, которую так любил француз, не было ничего специфически масонского, ничего платоновского. Его любовь заключалась преимущественно в неестественности отношений к женщине и в комбинации уродливостей, которые придавали главную прелесть чувству. Пьеру это не может быть близко, ибо любовные похождения француза до мельчайших деталей совпадают с завоевательными походами Наполеона и с его дипломатией. А это отнюдь не масонство. Вот в первоначальной редакции романа, в Москве и действительно появлялся прекрасный масон – мальчик итальянец Пончини, с которым Пьер все целуется, а здесь, в окончательном тексте, масона мы можем увидеть только в жестоком маршале Даву. Обменявшись пристальными взглядами, Пьер и Даву поняли, что они – я точно цитирую – оба дети человечества, что они братья. И вот брат высокого градуса, маршал Даву, посылает Пьера на последнее наитруднейшее испытание – сбросить бремя внешнего человека.
Москва, 8 сентября 1812.
После казни Пьера (а это в романа звучит так, как будто беднягу и действительно расстреляли), оставили одного в небольшой разоренной и загаженной церкви. Здесь все напоминает ту темную храмину, в которой оставили Пьера во время посвящения его в масоны. И вот за ним снова приходят, но приходит не прежний его поручитель, а унтер с двумя солдатами. И как когда-то, приставив к груди обнаженное оружие, его снова ведут. На этот раз в барак. В сущности, это тоже масонская ложа, но при первом посвящении Пьер увидел «малый свет», а теперь, по смыслу событий, он должен увидеть большой. Вот он: несколько человек окружили его в темноте. Но тот ад, в который Пьер сейчас опустился, был значительно глубже и подлинней, чем ад масонский.
Сейчас не было отчетливого ритуала и отточено ясной символики. Пьер не понимал, кто эти люди и чего они хотят от него. Он слышал слова и не понимал их значения. Он смотрел на лица и фигуры, и все они казались ему одинаково бессмысленны. В храмине его души как будто была вынута та пружина, на которой все держалось, и все завалилось в кучу бессмысленного сора. Он сейчас посвящался в такие хтонические глубины, где не было места его европейскому пониманию жизни, а по-нашему он еще ничего не умел сознавать. Он привык к зримой пластичности «малого света», а здесь надо было ориентироваться на ощупь, на запах, на вкус. Даже присутствие своего Вергилия в этом аду Пьер заметил сначала по крепкому запаху пота, отделяющемуся от него при всяком движении. Это был знаменитый Платон Каратаев, а запах его – русский дух. Первым делом Платон причащает Пьера печеной картошкой, а затем дает краткую проповедь, суть которой: от сумы, да от тюрьмы никогда не отказывайся. И Пьер почувствовал, что прежде разрушенный мир теперь с новой красотой, на каких-то новых незыблемых основах, двигался в его душе.
Москва, 10 сентября 1812.
Платон Каратаев, согласно Толстому – олицетворение всего русского, доброго и круглого. Идеал совершенства. Нетронутая разлагающим влиянием протоплазма народа. Существо без пола и возраста. Лицо его имело выражение невинности. Голос приятный и певучий. Но главная особенность его речи состояла в непосредственности и спорости. Он, видимо, никогда не думал о том, что сказал и что скажет, и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность. Когда он говорил свои речи, он, начиная их, казалось, не знал, чем он их кончит. Он не мог вспомнить того, что он сказал минуту назад. Он не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие было проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Его слова и действия выливались из него так же равномерно и непосредственно, как запах отделяется от цветка.
Эти разговоры о всеединстве – о частицах, которые не имеют смысла без целого, коим пахнет от них, – не случайно сюда затесались. Здесь дает обнюхать себя русская редакция «Общественного договора» Руссо. «Каждый из нас отдает свою личность и всю мощь под верховное руководство общей воли, и мы вместе принимаем каждого члена как нераздельную часть целого». Вопрос только в том, какова эта общая воля? Каково содержание сознания нашего суверена? Что он вообще собой представляет? Согласно клинической картине слабоумия, нарисованной Львом Николаичем, Платон Каратаев – чукча, который поет глухарем на току, сам не слыша себя. Он поет потому, что звуки эти так же необходимо издавать, как необходимо бывает потянуться или расходиться. У него в голове есть органчик, на котором как будто бы кто-то играет. Кто? Да, пожалуй, вот этот как раз суверен, русский бог, царь подпольного мира, лиловый Анубис, который транслирует скрытые смыслы адских глубин, грезящей смертью души. Именно смертью – мы в этом сейчас убедимся. ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ >
ЧИТАЕТЕ? СДЕЛАЙТЕ ПОЖЕРТВОВАНИЕ >>