Продолжение. Начало здесь. Предыдущее здесь
Мудрость брюха
Конечно, не стоит всерьез относиться к астафьевским философствованиям, но как непосредственный голос мыслящего брюха – они весьма интересны. И в первую очередь интересно то, что брюху ненавистны именно специфически человеческие проявления жизни – государство, наука, религия… – все то, что возвышает человека над червем. Вот типичная астафьевская инвектива против человека вообще: «Сюда его, стервеца, сюда и царя и холопа в одном лице – пусть послушает музыку, достойную своего гения. Гони в этот ад впереди (так! – О. Д.) тех, кто, злоупотребляя данным ему разумом, придумал все это, изобрел, сотворил. Нет, не в одном лице, а стадом, стадом: и царей, и королей, и вождей на десять дней, из дворцов, храмов, вилл, подземелий, партийных кабинетов – на Великокриницкий плацдарм!»
Разумеется, тут все опять спутано. Но обратите внимание на то, что в этой путанице автор именно человека ставит на пути в «ад впереди» всех ученых и власть имущих («…впереди тех, кто злоупотребляет…»). Я знаю, что он не это хотел здесь сказать, но уж так у него получилось… Потому что в душе своей он человеческое отождествляет со всякого рода злом (вспомним о «сердце»), а чревное – с высшим добром. Человек ему чужд и противен (поскольку писатель знает о нем лишь понаслышке), а брюхо приятно и близко (можно потрогать его и побаловать пищей). Вскоре уже мы увидим, что Астафьев хочет послать человека в свой дарвинистский ад для того, чтобы он там окончательно расчеловечился, проникся исключительно чревными нуждами.
Но сперва несколько слов о чревном рае. В конце первой книги романа перед отправкой на фронт солдатики попадают в деревню на зимнюю уборку хлеба. И вот здесь-то, в рамках этого семантического извращения, символизируюшего военную бескормицу, Астафьев излагает миф о происхождении еды и едока. Текст этот длинный и невразумительный, но общий смысл ясен: «На берегу моря-океана» очень давно «живая травинка», неизвестно откуда взявшаяся, «нашла себе щелку». Позднее из этой травинки «возникло невиданное творение природы: хлебный, рисовый, маисовый колосок или кукурузный початок» (вообще-то кукуруза и маис – одно и то же растение). Предназначение «долгожданного колоска», разумеется, «кормить тех, кто прозреет для жизни». И вот «с четверенек восставшее существо под названием человек, размножаясь и расселяясь по земле в поисках хлеба насущного (исключительно чревные функции. – О. Д.) наткнется на тот колосок <…> и почувствует в малом зернышке такое могущество, которое способно вскормить» – в том числе и съедобных животных.
Короче, история зерна, по Астафьеву, это история желудка «существа под названием человек». А вот и апофеоз этой истории: «Организуясь в хлебное поле <…>, планета начнет приобретать обжитой, домашний вид, росточком прикрепит человека к земле»… И такой крепостной человекочервяк создаст соответствующую культуру, искусство. Верно. Некоторые образцы такого чревного искусства весьма впечатляют, как, например, следующие холиямбы Гиппонакта (VI в. до н.э.): «Я злу отдам усталую от мук душу, // Коль не пришлешь ты мне ячменных круп меру. // Молю не медлить. Я ж из круп сварю кашу. // Одно лекарство от несчастья мне: каша!». Ярким образцом такого искусства является, конечно, и роман «Прокляты и убиты». В нем не только рассказывается миф о золотом веке желудка, но и сообщается, что со временем нравы испортились:
«Век за веком склонившись над землей, хлебороб вел свою борозду, думал свою думу о земле, о Боге, тем временем воспрянул на земле стыда не знающий дармоед, рядясь в рыцарские доспехи, в религиозные сутаны, в мундиры гвардейцев, в шеломы конфедератов, в кожаные куртки комиссаров, прикрываясь то крестом, то дьявольским знаком, дармоед ловчился отнять у крестьянина главное его достояние – хлеб. Какую наглость, какое бесстыдство надо иметь, чтобы отрывать крестьянина от плуга, плевать в руку, дающую хлеб». Опять симптоматичная путаница. Хлеборобом тут назван отнюдь не реальный крестьянин (которому нельзя отказать ни в культуре, ни человечности), а просто безмозглое чрево, которому некая инстанция (что угодно) мешает правильно питаться. А дармоедом назван вообще человек. Комиссары лишь для дискредитации человека добавлены в список гвардейцев и конфедератов, хотя, разумеется, и среди рыцарей (как и среди крестьян) всегда находились скоты, плюющие в руку человека, будь он крестьянином или ученым.
«Утроба – вот мой бог»
На самом-то деле в тексте Астафьева всемирный желудок восстает против всего того, что, не участвуя непосредственно в пищеварении, тем не менее настоятельно требует для своего функционирования некоторых (а подчас и немалых) ресурсов. Если говорить о строении отдельного человека, это легкие, сердце, мозги, мышцы и т. д. Ну, а в обществе – духовенство, власти, ученые, военные и прочее. Для того чтобы стало окончательно ясно, что Астафьев движется в русле древней брюшной философии, я позволю себе цитату из сатировской драмы Еврипида «Киклоп». Там Полифем следующим образом излагает Одиссею, возвращающемуся с Троянской войны, философию, которой придерживается и Астафьев: «Заметь, //Что не богов я мясом угощаю, //А сам себя. Утроба – вот мой бог, // И главный бог при этом. Пища есть,// И чем запить, – найдется на сегодня, // Никто не беспокоит – Вот и Зевс// Тебе, коль ты разумен. А людей,// Которые изобрели закон, // Чтоб затруднить нам нашу жизнь, – их к черту! // И вот мое решенье: без конца// Утробу пищей баловать всемерно, // Тебя же съесть…»
Отдыхаешь, не правда ли на этом изыскано ироническом тексте после угрюмого скотства Астафьева. Это потому, что Еврипид смотрит на мир с точки зрения человеческой, надутробной, не желудочной, а отсюда видно побольше, чем из пещеры Полифема. Видно, в частности, что вскоре уже Одиссей напоит киклопа вином, лишит его единственного глаза и поплывет себе дальше, преследуемый, впрочем, Посейдоном, отцом Полифема (чрево, увы, не прощает обид, что естественно: человек не жилец без чревной основы). Если следовать логике чрева, то царь Одиссей – тот же комиссар (или все-таки конфедерат?), отнимающий хлеб у «крестьянина» Полифема. Но ведь и хтоническое это существо тоже, знаете-ли, много себе позволяет: в своем человеконенавистническом чревопоклонстве киклоп готов сожрать блестящего флибустьера, не успевшего ему еще даже слова худого сказать.
Почему это так? Да потому, что та идиллия, которую рисует киклоп Астафьев в своем мифе о золотом веке желудка, на самом деле отнюдь не безоблачна. Нет, конечно, червю в каком-нибудь трупе (типа неубранного зимнего поля) раздолье, но нельзя забывать и о том, что пищевые ресурсы в природе все-таки ограничены. Поэтому природа и есть изначальное поле борьбы за существование – ад, а не рай. Природа, собственно, это тот астафьевский космос, о котором речь была выше. Правда, заряды, которыми задается поле жизни и смерти в природе, не определяются идеологическими значками. Тут плюс и минус – суть, соответственно: твоя пища и – ты как пища (в самом широком смысле). Но, в конце концов, если брюхо уже научилось каким-то словам, оно вполне может обозначить полюса при помощи таких непонятных, в общем-то, брюху значков, как «фашизм» и «коммунизм» (тем более, что обе эти идеологии возникают из одного и того же утробного философствования).
А вот человеческая (не чревная) культура возникла и развивалась как инструмент избавления от проклятья извечной природной борьбы. Другое дело, что и в сфере культуры (по Еврипиду – закона) сохраняются элементы борьбы за существование, оборачивающиеся нередко подлинным скотством – буквально даже плевками в дающую руку реального крестьянина (а не мифической фикции, о которой говорится у Астафьева). Но, повторяю, подобного рода скотство – вовсе не специальная прерогатива «религиозных сутан» и «кожаных курток». Скотами могут быть и крестьяне в серых шинелях, писающие соседу под нары, ворующие у него хлеб и отправляющие односельчан в сибирскую ссылку. Скотом может стать кто угодно, если перестанут работать запреты, налагаемые законом и культурой. Да Астафьев и сам это чувствует. Поэтому и говорит о каком-то «выродке из выродков, вылупившемся из семьи чужеродных шляпников и цареубийц». Этот «выродок» – надо же! – «погасил смиренность в сознании самого добродушного народа, оставив за собой тучи болтливых лодырей».
Без искусителя, как видите, в такой мифологии не обойтись. Но с каких же пор пошло искушение? С комиссаров? С принятия христианства («сутаны»)? С царя Одиссея? Или, может, с тех пор, как «живая травинка» когда-то «нашла себе щелку»? Нет, скорее всего – с еще более ранних пор. Но, кстати, об этой «травинке»: уже в самой форме астафьевского высказывания о ней содержится указание на первородный грех борьбы за существование. Ведь «травинка» не хуже «устроилась» в своей «щелке», чем заградотрядчики в своих окопах. И как раз повадки этой «травинки» дают себя знать в условиях голодной казармы, где временно сняты (или ослаблены) императивы нормального социокультурного порядка. Именно семена, занесенные с астафьевского поля в казарму, начинают там (в душах новобранцев) прорастать первобытными джунглями. Окончание
ЧИТАЕТЕ? СДЕЛАЙТЕ ПОЖЕРТВОВАНИЕ >>