Окончание. Начало здесь. Предыдущее здесь
Закон и анархия
Люди и действительно мало-помалу отучали брюхо от поклонения астафьевскому «хлебному полю» – так что крестьянин, наконец, «перестал ему молиться» (хотя бы отчасти оставил язычество). Настоящее хлебное поле (в отличие от дикого «поля» Астафьева) – это, конечно, культура, и притом – весьма изощренная, сводящая к минимому борьбу за существование между колосьями (и соответственно – между людьми). Оно продукт человеческой деятельности, чрево же, этого не понимая, думает, что именно культура – причина бескормицы. И, естественно, чрево ищет виноватых среди «чужеродных шляпников», которые, вроде, и суть комиссары. Пусть так, но ведь те скоты из «самого добродушного народа», которых Астафьев описывает, – воруют и писают на пол не столько по вине комиссаров, сколько потому, что они (писатели) так устроены. Уж, скорей, они сами комиссары (но только латентные, ибо не сумели они «приспособить себя к этому загогулистому и жестокому миру»), – комиссары не ради дурацких идей, а ради брюха, заставляющего их, как Финифтьева, стучать, раскулачивать… Брюшные типы – вот подлинная основа и опора любого тоталитарного режима, в том числе и сталинского.
Насчет же того, что они Сталина и его режим ненавидят, это Астафьев пусть рассказывает ценителям нового соцреализма (в христианских, либеральных, или каких-либо иных изводах его). На самом-то деле из текстов самого же Астафьева со всей очевидностью следует, что не сталинизм вовсе ненавидят чревные люди, а самый обыкновенный армейский порядок, ограничивающий и смиряющий аппетиты их первобытной свободы. В казарме, конечно, голодно, Сталин, конечно, измучил народ, но ведь народа, людей, как уже отмечалось, и нет в романе Астафьева. Люди там только угадываются, да и то лишь потому, что читатель заранее знает: народ должен быть, но затерялся где-то между астафьевскими киклопами, олицетворяющими различные физиологические функции – желудка, прямой кишки, мочевого пузыря, угнетенных гениталий…
А нет людей в романе «Прокляты и убиты», пожалуй, как раз потому, что люди ведут себя даже в казарме просто как люди. То есть – неинтересно для автора, увлеченного темой вечно голодной утробы. В угоду этому своему увлечению он и искажает реальность. Например: разве можно, описывая нормально ориентирующегося в окружающем мире человека, рационально объяснить, почему он вдруг, никому ничего не сказав, повернулся и пошел за шестьдесят верст из казармы домой к мамке попить молочка? Рационально этого объяснить нельзя, если не анализировать психологию его взаимоотношений с матерью. Но Астафьева-то психология не волнует. Его волнует то, как жестоко подчас обращаются люди с утробой. Вот он и рассказывает возмущенно о братьях-близнецах Снегиревых, которые уходят к мамке в деревню Прошиху – ту самую, зимнее поле которой подвигает писателя сообщить нам свой миф о «хлебном поле». В свете всего вышесказанного символика этого ухода понятна (возвращение к земле и т. д.), но стоит, пожалуй, еще иметь в виду то, что мамка Снегирева (этакая первобытная София или Мать Сыра Земля) сама заманила своих сыновей (письмом о корове) в деревню, а потом не отпускала их назад, в часть, и таким способом подвела под расстрел. Разве это человеческие отношения? Нет, это нечто ужасно глубинное, связанное с тяжелой наследственностью, манифестация утробного инстинкта, неподотчетная человеческому сознанию устремленность в первобытный хлебный рай.
Но Астафьев не замечает того, что рисует если и людей, то клинически невменяемых. Он думает, что это и есть нормальное человеческое поведение, и даже приводит случай Снегиревых в качестве примера преступлений режима (тем самым дискредитируя идеологию тех, кто с режимом боролся). Конечно, ни у одного понимающего суть дела читателя не может возникнуть ни тени сомнения в том, что расстреливать бедных, не знающих жизни, невменяемых детей – чудовищное преступление. Но ведь Астафьев здесь снова совершает подмену, и даже двойную. Во-первых, он выдает Снегиревых за нормальных (поскольку для него самого их поступок, по-видимому, нормален) и тем самым невольно оправдывает расстрел – ведь ни в одной воюющей армии мира за дезертирство по головке не гладят (другое дело, что наши законы невероятно жестоки, а судьи, как и Астафьев, не особенно вникают в детали: вменяем, не вменяем). А во-вторых, он этих близнецов выдает за людей, хотя и изображает при этом существ настолько чревно диких, и лишенных самых элементарных признаков человека, что совершенно невозможно рассматривать их как героев реалистического произведения. Остается видеть в них только символ.
Роман воспитания
Вот именно символ расстреливают в романе Астафьева. И сам расстрел этот – тоже лишь символ (вне зависимости от того, что хотел или не хотел сказать автор), – символ окончательного отъединения новобранцев от родного дикого поля. А говоря конкретней, это символ обламывания инстинктов вольнолюбивого брюха, приучения его путем муштры и жестоких наказаний к порядку, военному строю, уставу и прочим казарменным прелестям, сводящимся, в общем, к наипростейшим навыкам жить в коллективе. Занесенные с астафьевского поля в «чертову яму» казармы семена поначалу махрово разрастаются на ее благоприятной для борьбы за существование почве (голодной и анархической благодаря привнесенному воровству и неуставным отношениям), но потом растительность эта немного прореживается.
Астафьев, хотя и невольно (в виде неясных ему самому символов), изображает этапы этого воспитательного процесса. Вот, например, эпизод, когда командир во время строевых занятий забивает насмерть доходягу Попцова, писавшего с верхних нар на товарищей. Тут видна не только бессмысленная жестокость (как думает автор) начальства, выгоняющего больных людей маршировать на мороз. Тут еще и символ отучения коллективного брюха казармы (в этот раз на плацу – все брюшные герои) от писанья на пол. Ведь уже в самом начале романа было строго приказано «бить палкой тех, кто вздумает мочиться в казарме», и вот теперь Попцова, это олицетворение свободы мочевого пузыря, забили насмерть. И с тех пор ни разу под нарами не «было нассано». Показательный расстрел Снегиревых – это уже следующий этап казарменной дидактики. В символическом развитии текста о воспитании брюха дело дошло уже до усмирения аппетитов самого их величества желудка. В этой связи интересно обратить внимание на то, что делают сразу же после расстрела Снегиревых киклопы Рындин и Васконян (та самая парочка, которая больше других вспоминает о том, что и как елось на гражданке): «Их рвало. Коля Рындин, такой же большой и нелепый, как Васконян, рокотал между наплывами рвоты, шлепая грязным слюнявым ртом:
– Бога!.. Бога!.. Он покарат! Покарат! В геенну!.. Прокляты и убиты…Прокляты и убиты! Все, все-э…».
В символическом плане (а не в фактографическом, который, как мы уже знаем, у Астафьева очень сомнителен), такое возмущение желудка вполне естественно. Ведь речь-то идет об ограничении его свободы, ущемлении естественных прав пищевого инстинкта и даже, пожалуй, о каких-то антижелудочных репрессиях, убивающих великий пантагрюэлевский аппетит, и вызывающих рвотную реакцию. И что же тут удивляться, если с этой знаковой рвотой «из грязного слюнявого рта» вырываются слова, дающие имя современному эпосу о жизни чрева: «Прокляты и убиты». Это об утробных инстинктах, конечно, а не о людях. Поразительно то, что инстинкты эти действительно усмиряются после расстрела. Если рассматривать это как документальный факт, то: что же выходит – такая мера воздействия, как расстрел, благотворно сказывается на моральном состоянии новобранцев, что ли? Думаю, что Астафьев не хотел этого сказать. Просто уж так у него получилось от безудержного полета «авторской фантазии».
Но в символическом плане противоречий никаких нет: анархические инстинкты, перенесенные в полк с дикого астафьевского поля (да не из тайги ли?) и отождествляющие, следовательно, это дикое поле и казарму, – входят в упорядочивающее русло военных уставов. Это, конечно, еще не культура, но все же – какой-то шаг к ней. Брюхо становится несколько более цивилизованным, появляется надежда на то, что оно уже не будет постоянно «заявлять своеволие» на фронте – в самом пекле, где открываются наилучшие возможности борьбы за существование. Знаменательно то, что непосредственно перед тем, как попасть на фронт, солдатики как раз попадают на воспетое Астафьевым хлебное поле Прошихи. На этой «зимней уборке» хлеба, собственно, и завершается первая книга. А все дальнейшее в ней – лишь формальности отправки на фронт. Иначе говоря, герои уже как бы вышли из «чертовой ямы» (как проросшие зерна из-под земли) и сразу же оказались там, где происходят схватки за существование. Правда, в первой книге, это еще не кажется подлинным адом, это только идеализированные мечты о нем, грезы брюха, жаждущего вырваться на свободу. Но для читателя, знающего и вторую часть, ясно: в символическом плане астафьевское «поле» и мертвые воды Великой реки – по сути тождественны. «Поле» – лишь начальный этап той страды, которая наступит осенью на Днепре.
Кстати, почитатели Астафьева говорят, что в своем романе он изображает состояние человека, отпавшего от Бога. Возможно это и так, да только сам писатель об этом даже не подозревает. Он не имеет понятия ни о христианском Боге, ни о обычном человеке и потому спасением от того состояния, в котором пребывают его персонажи, считает отнюдь не христианство (как бы он на словах к нему ни относился), а некий весьма примитивный вариант язычества. Но в язычестве ни отпадения, ни спасения (в христианском смысле) быть не может. Ничего подобного нет даже в самых возвышенных и рафинированных его вариантах. И в романе «Прокляты и убиты» ни о каком спасении (кроме спасения от голода и физической смерти) речь не идет. Этот роман тем и интересен, что его герои живут в согласии с особой, первобытной, астафьевской мифологией (в согласии с истинным смыслом ее, а не с идиллически приукрашенным). Они потому и скоты, что живут по скотским законам. К сожалению, наш фантазирующий автор настолько этого не понимает, что принимает их скотский мир – за людской. И даже выдает это скотство за идеал, к которому должно стремиться.
Если довольство нутра – идеал, то Герой соцтруда Виктор Астафьев – вовсе не какой-нибудь оборотень, готовый подстраиваться под новую конъюнктуру. Напротив, он как раз очень последователен. Ведь из его брюшной философии логически следуют все его нынешние деяния. В том числе и оправдание всякого рода воров и подонков, повылезавших ныне из всех щелей (см. его многочисленные интервью), и поддержка современных заградотрядчиков (например, расстрелявших 1993 году людей в Белом доме). Конечно, Астафьев не вчера стал певцом чревных типов, он был им всегда (посмотрите внимательно его давние тексты). Другое дело, что раньше (до того, как социал-дарвинизм стал полуофициальной идеологией), писатель был осторожен, не допускал прямой пропаганды скотства, а когда скотство стало нормой жизни, он его стал воспевать. Ну так а чего же вы хотели от приспособленца, живущего чревным инстинктом?
* * * *
> Страница Олега Давыдова на Переменах и другие его статьи
ЧИТАЕТЕ? СДЕЛАЙТЕ ПОЖЕРТВОВАНИЕ >>