Продолжение. Начало здесь. Предыдущее здесь.
Два “Я”
Человек наследует характер в раннем возрасте, наблюдая поведение тех, кто находится около него в это время, подражая их поведению и таким образом впитывая стиль этого поведения с тем, чтобы потом воспроизводить его. Это происходило и с Пушкиным.
Примером мальчику в раннем детстве (до Лицея) служит, с одной стороны, добродушный (хотя подчас и занудливо брюзжащий, истерически чувствительный) отец, отличающийся поэтическими наклонностями, брат которого – настоящий поэт – печатает свои стихи в настоящих журналах и приводит в дом совсем уж настоящих поэтов Карамзина, Дмитриева, Жуковского, Батюшкова. В результате мальчик начинает подражать стихотворцам, играть в поэта и, таким образом, сочинять. Например, когда в ноябре 1806 г. дитя долго не засыпает и его спрашивают: “Что ты, Саша, не спишь?” – он отвечает: “Сочиняю стихи”. В общем, это естественно в условиях, когда в доме именитые авторы читают свои произведения, а ребенок повторяет их наизусть. Ольга Сергеевна Пушкина рассказывает: “Любимым его упражнением сначала было импровизировать маленькие комедии и самому разыгрывать их перед сестрой”. В 1808 г. одна из них (написанный по-французски “Похититель”) была освистана зрительницей, и Саша пишет сам на себя французскую же эпиграмму: “Скажи мне, почему “Похититель” освистан партером? Увы, потому что бедный автор похитил его у Мольера”. Критика признана правильной.
Но была и другая “критика”. Мать – деспотическая по отношению к ребенку, насмешливая по отношению к поэтическим увлечениям отца, его родственников и друзей – ”критиковала” своим поведением, своим недовольством. Туда же и гувернеры. Известно, что один из них в 1809 (или 10-м) году оскорбил начинающего стихотворца, поиздевавшись над его французской поэмой “Толиада” в шести песнях. Симптоматично, что, по словам Ольги Сергеевны, десятилетний стихотворец написал это произведение, начитавшись Вольтера, героем там был “карла-тунеядец” (похоже на отца), а содержанием – “война между карлами и карлицами” (взаимоотношения в семье). Сестра сообщает: “Гувернантка подстерегла тетрадку и, отдавая гувернеру Шеделю, жаловалась, что M-r Alexander занимается таким вздором, отчего и не знает никогда своего урока. Шедель, прочитав первые стихи, расхохотался. Тогда маленький автор расплакался и в пылу оскорбленного самолюбия бросил свою поэму в печку”.
Конечно, данных о детских годах Пушкина мало, поэтому точную картину становления характера нашего героя нарисовать трудно. Но все же достаточно ясно просматриваются два влияния, идущие с отцовской (но это не только отец) и материнской (и здесь не только мать) сторон. Если угодно, это два метода воспитания, воздействия двух характеров на душу ребенка. И их взаимодействие внутри нее.
В результате в душе маленького Пушкина формируется два разных “Я”. Во-первых, беззащитный маленький ангел, старающийся подражать возвышенно настроенному папе (и дяде с его высокопоэтичными друзьями). Кроме поэтического поведения, этот ангелочек ориентирован на французскую поэзию (не позже чем семи лет уже вовсю сочиняет). Так формируется то, что мы выше назвали поэтическим “Я”. Но над ним насмехаются (как, впрочем, и надо всем поэтичным, что идет по отцовской линии). И не только мать. Из-за насмешек убогого француза мальчик сжигает свою поэму. Похоже, тут поэтическое “Я” приносит первую серьезную жертву. Впрочем, может быть, жечь стихи мальчика заставляет еще одно “Я”, формирующееся в его душе под влиянием матери и других насмешников. Это антипоэтическое “Я” возникает как подражание матери, издевающейся над отцом. И над ребенком, в котором уже начали проявляться черты смешной отцовской поэтической наивности. Это “Я” (ясно уже, что выше мы называли его проекцию в литературу демоническим “Я”) формировалось, когда Саша наблюдал со стороны, как мать держала под своим каблуком отца вместе со всей его сентиментальной поэтичностью, а также – когда мальчик испытывал на себе не только насмешки, но и прямые издевательства. Из вышесказанного можно понять, что конфликт между поэтическим и демоническим “Я”, который мы обнаружили в “ЕО”, наметился еще в детстве.
Через несколько лет эти два “Я” спроецируются в первую профессиональную поэму Пушкина “Руслан и Людмила” (далее – ”РиЛ”) – в виде злой волшебницы Наины и доброго Финна (которого Руслан все называет “отец”). Впрочем, распределение “Я” там сложное – некоторые черты отца будут отданы злому, но одновременно и жалкому карлику Черномору, над которым Пушкин посмеивается с позиций образовавшегося в нем под влиянием матери демонического “Я”.
Но мы забегаем вперед. До поэмы был Лицей, где расцвел талант Пушкина. А вместе с талантом – и поэтическое “Я”, которое поощряли сперва школьные товарищи, а позднее и настоящие поэты. Собственно, в этот период окружающие просто вталкивали Пушкина в роль поэта, наперебой венчали его голову лаврами. Например, Дельвиг уже в 1815-м напечатал в “Российском музеуме” стихи: “Пушкин! Он и в лесах не укроется; // Лира выдаст его громким пением”, – на что Пушкину пришлось смущенно отвечать: да, мол, я мечтал быть поэтом и вот теперь им стал – “Мой дядюшка-поэт // На то мне дал совет // И с музами сосватал”. Но тут же, как бы спохватываясь, поэт слегка отрабатывает назад: “Увы мне, метроману!”
Изменчивая муза
Мы уже видели, что с поэтическим “Я” связаны всякого рода мечты и восторги. Но, как известно, восторги (хотя бы и поэтические) бывают и у людей, которые вообще не пишут никаких стихов. Или пишут посредственные – как Сергей Львович или Ленский. В юношеских стихах Пушкина, конечно, тоже немало общих мест, но все-таки уже с самого начала в них звучало нечто из ряда вон выходящее, о чем приходится говорить лишь туманными намеками.
Для того чтобы хоть приблизительно понять, что выводило его стихи вон из общего ряда, надо вспомнить, что Пушкин ощущал некое как бы внешнее воздействие на свою душу, называл это воздействие вдохновением и чаще всего приписывал это вдохновляющее воздействие явлениям особого существа, которое он называл расхожим и уже стершимся в его время словечком “муза”. Давайте разбираться в том, что это такое.
В начале Главы 8 “ЕО” дана история пушкинской музы. История эта (она же – история поэта Пушкина) начинается с Лицея: “В те дни в таинственных долинах, // Весной, при кликах лебединых, // Близ вод, сиявших в тишине, // Являться муза стала мне. // Моя студенческая келья вдруг озарилась”. Сходным образом (как связанные с ландшафтом и водами существа) описываются музы у древних, например, у Гесиода. Музы пляшут, дурачат поэта, вдыхают в него божественный дар песнопений.
Явившись к Пушкину, муза открыла “пир младых затей, // Воспела детские веселья, // И славу нашей старины, // И сердца трепетные сны”. Молодой человек ей “вторил”. Результат: “я изменился, я поэт”. И лицейские друзья признали в нем поэта – поднесли ему венец, чтобы их певец украсил им “свою застенчивую музу”. “О торжество невинных дней!” В конце концов Пушкина с музой заметил Державин, и по-разному поощрили другие известные литераторы: Дмитриев, Карамзин, Жуковский. Это лицейский период, закончившийся летом 1817 г.
Тут приходит время петербургских шалостей (длившееся до мая 1820 г.), когда Пушкин таскался по борделям и театрам, повесничал, пьянствовал, напрашивался на дуэли, волочился за дамами... О тех годах в истории музы сказано: “И я, в закон себе вменяя // Страстей единый произвол, // С толпою чувства разделяя, // Я музу резвую привел // На шум пиров и буйных споров”. Имеется в виду что-нибудь типа пьянок с Кавериным или заседаний “Зеленой лампы”, приятелю по которой Мансурову наш поэтический повеса пишет: “Все идет по-прежнему; шампанское, слава богу, здорово – актрисы также – то пьется, а те ебутся – аминь, аминь. Так и должно”. Письмо заканчивается “вольнолюбивыми” словами: “Ненавижу деспотизм. Прощай, лапочка”.
Именно на буйных пирах всякого рода шлюх и сифилитиков “как вакханочка резвилась” тогда муза Пушкина. А сам он меж этих (ну, разумеется, не только этих) друзей гордился своей ветреной подругой. И было чем: за эти годы между борделем и ресторацией с ее помощью было написано много прекрасных стихов, а также поэма “Руслан и Людмила”, оправдавшая шутовские надежды “Арзамаса”.
Но все-таки на поэзию тогда оставалось совсем мало времени. Лицеист барон Корф пишет: “Должно дивиться, как и здоровье, и талант его выдерживали такой образ жизни, с которым естественно сопрягались и частые гнусные болезни, низводившие его часто на край могилы”. Александр Тургенев: “Сверчок прыгает по бульварам и по блядям. Но при всем своем беспутном образе жизни его он кончает четвертую песнь поэмы”. Вяземский (тоже о “РиЛ”): “Старое пристало к новому и пришлось опять за поэму приниматься: Венера пригвоздила его к постели”.
Сейчас мы отвлечемся на минуту от истории музы и обратим внимание на взаимоотношения двух “Я”. Писание стихов связано с “Я” поэтическим. Но этому делу мешает юношеский загул, который, очевидно, индуцируется демоническим “Я”. То есть к обычному протестному поведению вырвавшегося из-под опеки “трудного подростка” (дошедшего до того, что вызвал на дуэль даже собственного дедушку) примешивается конфликт двух “Я”. Современники говорят: повеса мешал поэту. Но не означает ли это, что таким способом демоническое “Я” подавляло поэтическое, что это был способ выполнить антипоэтическую установку матери и учителей?
“Но я отстал от их (то есть – бесшабашных друзей. – О. Д.) союза // И вдаль бежал... Она за мной”, – продолжает историю своей музы Пушкин. На самом деле не “бежал”, а был выслан, как о том и мечтали серьезно настроенные друзья, озабоченные пушкинским беспутством. Скажем, Батюшков писал Тургеневу: “Не худо бы его запереть в Геттинген и кормить года три молочным супом и логикою”. Запереть-то заперли, но не там, где кормят логикой... Так или иначе, муза последовала за поэтом на юг. Побывав на Кавказе и в Крыму, она нашептала ему романтические поэмы “Кавказский пленник” и “Бахчисарайский фонтан”, а также большое количество лирики, источник которой уж было иссяк в Петербурге – из-за разврата.
Следуем далее. Весьма интересно то, как перемена в музе рождает поэму “Цыгане”. Уже окончательно позабыв блеск и шумные пиры Петербурга, муза посещала смиренные шатры бродячих племен и – вот важно! – “между ними одичала, // И позабыла речь богов // Для скудных, странных языков, // Для песен степи, ей любезной...” Смена языков – это смена стиля. И – опять внезапный переход: “Вдруг изменилось все кругом, // И вот она в саду моем // Явилась барышней уездной, // С печальной думою в очах, // С французской книжкою в руках”. То есть муза теперь отождествляется с Татьяной Лариной. Это надо запомнить. И наконец: «И ныне музу я впервые // На светский раут привожу...»
Но дальнейшее уже нельзя назвать историей музы, ибо это не ее былое, а ее настоящее. И настоящее Пушкина, который к тому времени, когда пишется Глава 8 (декабрь 29-го – сентябрь 30-го), уже успел возвратиться из Михайловской ссылки и сам ходит на светские рауты. Вот и сейчас пришел вместе с музой, что означает: он собирается описать высший свет. При этом немного волнуется – как-то поведет себя подруга? – глядит “на прелести ее степные с ревнивой робостью”. Провинциальная муза ведет себя достойно – “вот села тихо и глядит”. Все дальнейшее мы будем видеть буквально глазами пушкинской музы: “Ей нравится порядок стройный // Олигархических бесед <...>. // Но это кто <...> ?”... Это мсье Онегин. И скоро мы им снова займемся. Но сперва надо закончить с музой. ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ
ЧИТАЕТЕ? СДЕЛАЙТЕ ПОЖЕРТВОВАНИЕ >>