Продолжение. Начало здесь. Предыдущее здесь.
Сон Татьяны
Во-первых, это все-таки сон Пушкина, который он, естественно, видит глазами своей музы. Видит вот что: зима, Татьяна идет по снеговой поляне и видит перед собой бурливый поток. Это препятствие, которое Пушкину надо преодолеть, чтобы вернуться из ссылки: “как на досадную разлуку, // Татьяна ропщет на ручей”. Пушкинская переписка с друзьями в 1826 г., собственно, и начинается с попыток узнать: “Ужели молодой наш царь не позволит удалиться куда-нибудь, где потеплее?”
Позволит, но не сразу и – с некоторыми условиями... Потому, что идет следствие по делу декабристов, и Пушкин, в принципе, может быть к нему припутан. Он сам говорит: ”Я был в связи со всеми и в переписке со многими из заговорщиков. Все возмутительные рукописи ходили под моим именем”. Это он пишет Вяземскому уже после того, как послал (11.05.26) Николаю Павловичу письмо, в котором объясняет, что “заслужил гнев покойного императора легкомысленным суждением касательно афеизма, изложенным в одном письме” (имеется в виду перехваченное властями письмо с демоническим оттенком, которое он написал из Одессы поэтичному Кюхельбекеру). Теперь поэт раскаивается, обещает впредь вести себя хорошо. И просит разрешения вернуться – по состоянию здоровья.
Раскаяние Пушкина в высшей степени искренно, именно об этом говорит сон Татьяны, который мы продолжаем толковать. Итак, преодоление препятствия, мешающего возвращению из ссылки. Вначале буквальный переход через ручей по скользкому “дрожащему гибельному мостку” – “двум жердочкам, склеенным льдиной”. Что это за жердочки? Да надежда на два весьма проблематично связанных обстоятельства: помощь влиятельных друзей и добрую волю нового царя. И тут, кстати, на той стороне потока появляется медведь. Через несколько строк выяснится, что Онегин – кум медведя, и это лишний раз подтвердит, что эти два персонажа сна связаны (а в сновидческой логике – просто тождественны), но пока – медвежья услуга: медведь переводит Татьяну через поток и приводит к лесному шалашу, где вместо исчезнувшего медведя появляется уже сам Онегин.
Впрочем, на пути к шалашу Пушкин видит глазами своей музы еще множество препятствий. Во-первых, медведь все-таки преследует. То есть – Пушкин боится какой-нибудь по-настоящему медвежьей услуги от петербургских друзей, хлопоты которых и раньше, при Александре I, приводили совсем не к тем результатам, на которые поэт рассчитывал, а тут еще следствие… Не смея взглянуть назад, муза бежит через лес, без дороги, пока не падает в снег. После этого ее уже несет медведь. Иными словами: на данном этапе муза вся в демонической власти. А это означает, что в своем бытовом поведении Пушкин в этот период целиком во власти своего демонического “Я”. А также – во власти внешних, не зависящих от него, но воспринимающихся на подсознательном уровне как демонические, обстоятельств. Медведь несет музу. Это ли не пророчество о том, что вскоре поэт будет доставлен к царю под конвоем?
А Татьяну медведь доставляет к наполненной нечистью хижине.
Здесь заметим, что во всяком сне всегда есть, с одной стороны, фрагменты сугубо внутренней душевной жизни человека, а с другой – следы внешних впечатлений и надежд, связанных с внешними обстоятельствами. Все это перемешано, связано, влияет друг на друга, означает друг друга, деформирует – образует сновидческую символику, которую и должен понять толкователь. Будем иметь это в виду, переходя ко второй части сна Татьяны. Происходящее в хижине – это, в сущности, дублирование того, что было на пути к ней. Рассказ повторяется, но – в других терминах.
Итак, медведь, выполнив свою миссию, исчез. Теперь смотрим глазами музы на происходящее внутри хижины: “Не видя тут ни капли толку, // Глядит она тихонько в щелку, // И что же видит?..” Множество населяющих бессознательное Пушкина разнообразных чудовищ и – Онегина. Он явно верховодит ими (“так, он хозяин, это ясно”) и, кажется, поджидает Татьяну (“в дверь украдкою глядит”). Любопытная Таня “немного растворила дверь... // Вдруг ветер дунул”...
В связи с этим дуновением нужно вспомнить то, что мы выше говорили о вдохновении... В творческом аспекте работы музы за таким дуновением ветра (наполняющим паруса вдохновения) должен последовать выбор темы. Так и есть: каждый из “роя гостей”, пирующих в душе Пушкина, впавшего в данный момент в состояние “забвения” (ведь мы толкуем его сон), стремится выйти на первый план, претендует на обладание вниманием музы: “Все указует на нее, // И все кричат: мое! мое! // Мое! – сказал Евгений грозно, и шайка вся сокрылась вдруг”. Что здесь скажешь? – “вот вам тема”. Через несколько страниц она будет воплощена в сцене именин Татьяны и продолжена в следующей главе, в сцене дуэли...
Но еще тут, во сне Татьяны, уточняется смысл грядущего литературного конфликта: демоническое “Я” собирается овладеть музой (сюжетно эта неудавшаяся попытка будет испробована в конце романа, когда влюбленный Евгений окажется наедине с Татьяной): “Онегин тихо увлекает // Татьяну в угол и слагает // Ее на шаткую скамью” (казалось бы – “минута и стихи свободно потекут”). Но не тут-то было: “Вдруг Ольга входит, // За нею Ленский; свет блеснул”. Несносное поэтическое “Я” со своей примитивной музой мешает демоническому творчеству. Во внутреннем аспекте это значит: уже изжитая поэтическая роль (маска юного поэта) мешает создавать по-настоящему реалистическую литературу (именно реализмом называют пушкинисты то, что начал писать Пушкин в Михайловском, хотя, как мы видели, это началось чуточку раньше). А во внешнем аспекте: тексты, созданные именно в период самозабвенного играния поэтической роли, мешают Пушкину вернуться из ссылки... С этим надо кончать: «Онегин руку замахнул // И дико он очами бродит, // И незванных гостей бранит».
Далее муза наблюдает разыгрывающуюся в душе Пушкина сцену искоренения поэтического “Я” (тут нельзя не вспомнить “Пророка”, который был написан примерно в это же время): “Вдруг Евгений // Хватает длинный нож, и вмиг // Повержен Ленский”. Убийство сопровождается атмосферными явлениями, шумовыми эффектами и колебаниями почвы, от которых “Таня в ужасе проснулась”, дабы сразу обратиться к Мартыну Задеке, главе халдейских мудрецов, гадателю, толкователю снов.
И вот с этим в душе (рукопись осталась в Михайловском) отправился Пушкин на встречу к царю. Кстати, можно допустить, что внешние события многое привнесли в этот сон. В первую очередь – в нем отразилось восстание декабристов, многие из которых были наперсниками поэтических вдохновений раннего Пушкина. И расправа с ними, которой ужаснулся поэт, приснилась Татьяне. Кроме того, в тот момент Пушкин не слишком хорошо относился к определенной части российского общества, и это отношение спроецировалось в сон, где чудовищные монстры шумят и звенят стаканами, “как на больших похоронах”. Через несколько строф они появятся в немного более человеческом виде на именинах Татьяны, а через несколько глав – на ее светском приеме в Петербурге. И в обоих случаях среди них будет Онегин, но – так, сбоку-припеку. А во сне он хозяин. Это не только потому, что демоническое “Я” – важнейшее действующее лицо извечного внутреннего конфликта души Пушкина. Дело также в том, что хозяином русского общества должен быть царь. Таким образом, Николай Павлович появляется во сне Пушкина в виде Онегина, совершающего убийство Ленского. Очень реалистично: царь действительно расправился с поэтическими друзьями поэтической молодости Пушкина. И возглавил реакцию.
Самостоянье человека
В результате внутренней драмы, случившейся в 1826 г. и отразившейся в сне Татьяны, Пушкин изменился. В конце Главы 6 после описания могилы Ленского появляется мотив ”Лета к суровой прозе клонят, // Лета шалунью рифму гонят”. Разумеется, это прощание с молодостью не означает расставания с поэзией. Тем не менее, заключающее весь пассаж утверждение: “С ясною душою // Пускаюсь ныне в новый путь” – совершенно правдиво и искренне. Так же искренни и “Стансы” (22.12.26), обращенные к царю: “В надежде славы и добра // Гляжу вперед я без боязни”.
Действительно, с убийством Ленского внутренний конфликт в душе Пушкина, кажется, исчерпан. С ролью Поэта покончено (Чарский “употреблял всевозможные старания, чтобы сгладить с себя несносное прозвище” поэта), а демоническое само собой испаряется: Онегин отправляется путешествовать и потом, появившись на время, как-то вдруг растворяется в воздухе (“в минуту злую для него”). Как и было сказано в записке о “Демоне”: “Оно исчезает, уничтожив навсегда лучшие надежды и поэтические предрассудки души”.
И тем не менее, исследователи отмечают, что Пушкин, возвратившись из Михайловского, был как-то беспокоен. Им, как и Онегиным после дуэли, “овладело беспокойство, // Охота к перемене мест”. Одно перечисление пунктов его метаний от момента освобождения до Болдинской осени 30-го года заняло бы целую страницу. Ему нигде не сидится, а осесть уже хочется, что отражается в стихотворении “Дорожные жалобы” (4.10.29). Вопрос “Долго ль мне гулять на свете?”, поставленный в этом стихотворении, собственно, вводит тему: где и как ему суждено умереть... “Большой дороге” (варианты смерти на которой подробно обсуждаются) противопоставлен как некий идеал – дом (смерть “в наследственной берлоге”, “средь отеческих могил”). А уж с этим домом связаны помыслы о невесте.
Мысль о женитьбе появилась у Пушкина тоже вскоре после возвращения из ссылки. В 26-м он сватается к Софье Пушкиной, в 28-м – к Аннете Олениной, в 29-м – к Наталье Гончаровой, а в 30-м (получив от Гончаровых неопределенный ответ) – к Екатерине Ушаковой. В конце концов, в 31-м обвенчался с Натальей Николаевной. Лотман по этому поводу замечает: “Можно сказать, что в эти годы Пушкин собирался жениться не потому, что влюбился, а влюблялся потому, что собирался жениться”, – и выводит отсюда очень привлекательную теорию поисков Пушкиным “независимого и достойного существования – Дома”.
Мы сейчас попробуем уточнить (некоторые скажут: извратить) эту теорию, используя наш метод анализа двух “Я”. Но вначале надо сказать, что в жизни все сложней, чем в литературе. Это в текстах в основе одного персонажа легко разглядеть одно “Я”, а в основе другого – другое. А живой человек все время меняется: в какой-то момент в нем проступает демоническое “Я”, в какой-то – поэтическое. Судя по тому продолжению, которую Пушкин нарисовал для Ленского, останься тот жив (мы исключаем “гремучий звон” его лиры в веках), “поэта // Обыкновенный ждал удел. // Прошли бы юношества лета: // В нем пыл души бы охладел. // Во многом он бы изменился, // Расстался б с музами, женился, // В деревне, счастлив и рогат, // Носил бы стеганый халат; // Узнал бы жизнь на самом деле”. То есть на основе поэтического “Я” может развиться роль Главы семьи (поэзия быта), Домохозяина. И Пушкин попытался войти в эту роль, решив обязательно жениться.
Но только, конечно, ему эта роль представлялась не в том карикатурном варианте, который он определил для несчастного Ленского, но в варианте возвышенном. В 30-м году он сформулировал это так: “Два чувства дивно близки нам, // В них обретает сердце пищу: // Любовь к родному пепелищу, // Любовь к отеческим гробам”. Ясно, что речь здесь о тех же “отческих могилах” и “доме”, что и в “Дорожных жалобах”, но теперь “гроба” и “пепелище” действительно появляются как нечто, вырывающее человека из лап играющих им, но чуждых его личности сил, предстают как нечто возвышающее его над потоком житейских страстей (предопределяемых борьбой всяческих внутренних “Я”). В идеале на этих “двух чувствах” действительно “основано от века // По воле Бога самого // Самостоянье человека, // Залог величия его”. И Пушкин в конце концов достиг идеала “самостоянья”. На смертном одре.
Но осенью 1830 г., перед женитьбой, идеал “самостоянья” казался связанным с надеждой на жизнь и счастье. Конечно, эта надежда была самообманом, поскольку выбор в жены именно Натали Гончаровой был продиктован внутренним воздействием демонического “Я”. ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ
ЧИТАЕТЕ? СДЕЛАЙТЕ ПОЖЕРТВОВАНИЕ >>