Продолжение. Предыдущее здесь. О «Блюзе бродячего пса» и его авторе – здесь. Начало «Блюза» – здесь.

Джанго Рейнхарт

В тот же вечер мы ехали из Шереметьева после проводов Германа в Швецию. Он все-таки женился на Ульке, их честь по чести расписали в загсе – потеря какого-то там барабанщика не сильное потрясение для государства.

Прощание вышло тягостным. В ресторане была опорожнена не одна бутылка. После чего раскисший до слез Гера доволокся до таможни. Шумно и слезливо расцеловал нас и с расхлябанной храбростью прошел за стеклянную перегородку. Таможенница, красотка в форме, до нитки перебрала Улькины вещи, ничего недозволенного не нашла и с брезгливой гримасой принялась за Германа. Серо-стальными глазами тщательно изучила Германовы документы и велела открыть истертый чемоданишко. В нем обнаружились две барабанные палочки.

– Это зачем? – недоуменно спросила таможенница.

– На память, барышня, – хлюпнул носом Герман.

Держась за Ульку, как за спасение, обеими руками, доковылял до пограничной зоны, нетвердым жестом сделал нам ручкой, и больше Германа мы не видели.

Штисс оглянулся на таможню:

– Жалкий ручеек эмиграции. А если приоткрыть шлагбаум…

Нас осталось трое… я, Васька и Штисс. Еще раньше покинула нас Роза. Она сошлась с группой «Ревущие гитары» и отправилась бродить по мутным углам нашей необъятной родины. А теперь вот – Герман… Мы грустно договорились не расставаться в тот вечер – помянем музыкой Геру – и отправились ко мне.

За слезливо-дождливым окном электрички промелькнуло Очаково, Востряково. В раздвигающихся дверях появилась плотненькая особа в широкой мужской шляпе без ленты и произнесла низким неженским голосом:

– Добрый вечер. Здравствуйте товарищи. Передаем программу «Время». – И после тоненькой паузы продолжала. – Широка страна моя родная. Много в ней лесов, полей и рек. Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек. – Перевела дыхание. – Первого апреля в Советском Союзе произведен запуск очередного спутника Земли. На борту спутника имеется научная аппаратура для продолжения исследований космического пространства. Установленная на спутнике аппаратура и экипаж чувствуют себя и работают нормально.

Штисс пораженно взглянул на плоско-безглазое лицо под широкими полями шляпы:

– Это что за номера?

Я не удивляюсь. Интересно, что она сегодня поведает?

Васька грустно отвернулся в окно:

– Новости.

Она стояла посередине вагона и с той же безличной интонацией:

– Прославленный коллектив молотоотбойного комбината в городе Комсомольске-на-Амуре принял решение выполнить за год пятилетку. В цехах состоялся массовый митинг. – Облизала мятые губы. – Наш корреспондент передает из Афганистана. На полях наступила жаркая пора сева, и ограниченный контингент советских войск вышел на полевые работы, не забывая о защите афганской земли от бандитских шаек душманов. Но враг будет разбит и победа будет за нами.

Публика реагировала различно. Кто потешался, кто недоумевал, а кто… Твердолицый товарищ в кепке напротив зло поморщился:

– Ее давно за решетку пора. Куда смотрит милиция?

– Не туда, – буркнул Васька,

Она шла к противоположному выходу, и последним до нас донеслось:

– Передаем сводку погоды. На черноморском побережье Кавказа пройдут ливневые дожди с грозами, температура понизиться до 20-ти градусов мороза. В столице нашей родины ожидается потепление до 15 градусов выше нуля. На дорогах гололед.

– Чокнутая, – утвердился в мыслях Штисс.

– Сумасшедшая, – поправляю я. – Свихнулась, глядя от зари до зари телевизор.

– Бедняга – посочувствовал Васька. – Если денно и нощно глядеть в ящик для дураков, оболванишься еще не так.

Товарищ в кепке оценил нас липким взглядом:

– Вы что же, против технического прогресса?

Штисс прищурился, предвкушая схватку:

– Точно, дядя. Он враждебен душе, богопротивен.

– А у нас его и нет, – подхватил темку Васька. – Не ночевал. Бутылка, кувалда и – вкалывай, пе-ре-вы-пол-няй!

Товарищ в кепке поперхнулся враждебностью, но тут громкоговоритель над дверью хрипло протявкал: “Пере-но”, и мы вышли в тамбур.

В низком сумеречно-голубоватом тумане истлели красноватые огоньки заднего вагона электрички. Из низкой многослойной тучи моросил скучный уютный дождик. Оттаявшая вспотевшая земля распахнула свои весенние теплые запахи. На душе – грустно-спокойная печаль, как последняя нота мелодии.

По другую сторону полотна приветливо светилась стеклянная, зашторенная изнутри стена ресторана «Сетунь». Васька замедлил шаг:

– А почему бы нам не поужинать?

В самом деле.

У подножия «Сетуни» серебрился Мерседес отца. Что бы ему там делать?

По вечерам в эту достойную гавань стекается местное пьюще-рабочее население, ветераны из прибежища «старых большевиков», отбившаяся от дома творчества писательская братия и разнообразная шушера обоего пола без определенных профессий. Днем заведение тоже не пустует. Сюда заходят, посетив на местном кладбище могилу знаменитого поэта под тремя соснами, объевшиеся столичной скукой иностранцы, прозрев и попрятав костыли в кустах, шарахают водку нищие с электричек, подсчитывая выручку, истово отстояв службу в церкви, истинно верующие попивают красненькое. Забегают и гаишники пропустить стакан-другой, чтоб потом ловить автонарушителей. Что ни говори – «Сетунь» – весьма уважаемое и почитаемое заведение.

Не успели мы подняться к входной двери, как я услышал знакомый радостный лай – Чен. Он несся от квакающего и мигающего красными глазами шлагбаума, шныряя между машинами в железной очереди. Облегченно-счастливо перевел дыхание:

«Как долго тебя не было».

– С каких пор ты стал таскаться в «Сетунь»? – строго спрашиваю я.

Он, наконец, отдышался:

«Не в “Сетунь”, а тебя опаздывал встретить».

Милый.

Беру его на руки. Чен дружески улыбнулся Ваське. На Штисса внимания не обратил. Он его не любит.

В ресторане было в меру пусто. В дальнем углу я заметил отца с Настей. На столике шампанское с полупустой бутылкой коньяка. Вон оно что…

Васька толкнул меня в бок:

– А у твоего родителя губа не дура. Зацепил конфетку его соц-превосходительство.

– Он разборчив. – отвечаю.

– Мигом скулемала девочка. Не продешевила, – Васька вглядывался в счастливый профиль отца,

Я почесываю Чёна за ушами.

Старички влюбчивы в молодую травку. Не так ли, Чен?

Чён лижет меня в ухо:

«А что им остается делать, хозяин?»

Заняли столик у застекленной стены. Задрожал пол из пластика в крапинку, в щели шторы промелькнули освещенные окна проходной электрички. Васька отошел к стойке с белым сооружением холодильника к шатенке буфетчице Наташе. Розовощекое ее лицо украшали пунцовые губы, под служебным халатом красный джемпер пузырился мощной грудью. Когда за столиками затевалась пьяная склока или мордобойное выяснение отношений, Наташа поднимала бархатное контральто до свирепого визга: «Вы где у меня сидите? В пьяной забегаловке? А ну – ша! Люди отдыхать пришли». Золото, а не буфетчица.

Васька вернулся:

– Сей момент все будет.

И было. Официантка с лицом постаревшей девушки принесла спиртное, свежие огурцы и севрюгу в томатном соусе. Васька потянулся к графину:

– Пригубишь, Нинон?

Нинон в бело-грязном переднике повернулась спиной к буфетной стойке:

– Плесни чуть. – Васька здесь свой человек.

Смотрю в сторону отца.

Иван Николаевич ковырялся вилкой в остывшем мясе.

– … Так что же мы решили?

Настя с бесшабашной лихостью хватила рюмку коньяку:

– Вы все подбираете на дороге, что плохо лежит?

Он подпер рукой подбородок:

– Не все. Ты у меня на сердце лежишь. С первого взгляда легла.

От таких слов, сказанных с уверенной нежностью, у нее затрепетали светлые ресницы.

– Как же мне быть?..

Он освободил ее пальцы от ножки рюмки:

– Со мною быть.

– Вы и вправду решили?

– Правдивее не бывает. В кино может сняться всякий. Главнейшее качество – естественность и простота поведения. О мастерстве речь потом. – Помедлил. – В нашем кинематографе пропал национальный женский русский характер. В тебе я его почувствовал – еще не успела подгадиться городом. Я тебя вылеплю, пойдешь.

– Куда?

– Куда скажу.

Настя опустила голову, поежилась всем телом:

– Страшно.

Он не спускал взгляда с ее нежной круглой шеи:

– А как раньше жила – не страшно? – Отпил шампанского. – Зачем к моему сыну пожаловала?

Настя оживилась:

– Ой, да что вы! Меня подруга Женька уговорила. Она с этим пианистом на улице познакомилась, а после спектакля куда возвращаться? В гробу я видала нашу общагу. И поехала. – Взглянула в мою сторону. – А ваш сын замечательный, а какой трубач…

Подошел Чён. Сел поодаль. На Настю взглянул приветливо, на отца – снисходительно. Отец не вытерпел:

– Пшёл вон!

– За что вы его так? – вступилась Настя. – Такой пес… Он у них солист.

– Солист. – проворчал отец. – Слишком стал понятлив.

Чён вернулся к нам.

– Что углядел? – спрашиваю.

Чён приподнял верхнюю губу.

«Окрысился. Чего от него еще ждать».

– А девушка?

«Сучка его боится».

Я улыбаюсь:

– Все у них пойдет, как надо.

«А как надо, хозяин?»

– Впоследствии увидишь.

Нинон принесла бифштексы с яйцом – в самом деле из мяса. Я заказал еще один, а свой отдал Чёну. Он занялся им под столом.

«По какому случаю пиршество?»

– Германа Гареткина поминаем. Улетел Гера в Швецию, – отвечаю.

«С какой напасти?»

– Человек ищет, где лучше.

«Не было бы хуже».

За столиком напротив – пара. Ей – под тридцать. Ему – под пятьдесят. От обоих упругими волнами исходило чувство – обжечься можно. Ее темно-серые глаза, казалось, дай им звук – закричали бы любовью к нему. Он – тронут стальной сединой, в янтарно-карих, чуть раскосых глазах навечно поселилась грусть от жизненной возни. Едва касаясь, гладил ее руку. Дошел о ладошки. Она отдернула:

– Не надо.

Ее милый серый взгляд встретился с золотистыми глазами Чёна:

– Можно я поглажу вашего пса?

– Он не любит, когда его трогают чужие, – отвечаю. Но Чен, улыбнувшись ей, благосклонно разрешил себя погладить.

У кого-то еще просыпается любовь в этом равнодушном тягостном мире. Они вышли, не разнимая рук, под дождь. Будет ли к ним судьба благосклонна?

А мы пируем. Штисс вытер платком мокрый лоб:

– У меня сногсшибательная новость, “други”. Ко мне домой в Ригу пришло извещение: в Массачусетсе жил-был неизвестный мне дядюшка, держал бакалейную лавку и преставился. Короче – оставил мне наследство в десять тысяч долларов. Сумма, конечно, мизерная, но доллар есть доллар. – Штисс как бы обреченно поднял и опустил плечи. – Поеду. Половину государство оттяпает себе, а половина – мне.

Васька вяло помахал длинной кистью:

– Пропал, воробушек. Завязнет коготок в Штатах.

У Штисса задрожал голос. Пристукнул ладонью:

– Хочу есть, пить и курить, что пожелаю. Одеваться по вкусу, а не в то, что «выбросят». Хочу жить в человеческом мире, а не нашем опостылевшем нищенском раю.

Васька прищурился на лощеного Штисса. От того пахло французским одеколоном.

– То-то я вижу – побираешься.

Штисс покривил красивые еврейские губы:

– А тебе все равно – существуешь в алкогольных миражах.

– А ты попробуй, – мелко рассмеялся Васька. – Божественно!

– Там в джазовом мире конкуренция жесткая, – говорю я Штиссу, – и тебе предстоит… Вес Монтгомери, Джо Пасс, Джордж Бенсон. А скольких мы еще не знаем? Серьезные музыканты.

– Тем лучше! – азартно щелкнул пальцами Штисс. – Есть на кого наступить! А здесь с кем мне тягаться? Разве что с цыганами. Все их сопливые фокусы знаю.

Значит и Штисс, печально думаю я. Его будущее меня не тревожит – у еврейской нации всюду родина.

Чен покончил с бифштексом. Прижимаю его к себе. Преданный, надежный друг до конца. Связаны одним узлом.

В раздевалке, опершись о прилавок, толпилась сильно подвыпившая публика. Кто плевал на подгаженный пол, кто дотягивал пиво из горла. Переталкивались, тихо гудели. На дверях сортира замочище – «туалет на капремонте». Мочились в раковину умывальника. Никто по домам не расходился. Страшились – внизу, впритык с лестницей дежурила серая крытая машина с крестом на кузове, и в нетерпении переминались милицейские. Ждали.

Изрядно покрасневший Иван Николаевич с Настей вышли из ресторана.

– Ты, папаша, постой, – запинаясь, предостерег тощий, как гвоздь пропойца. – Не ходи туда.

– А почему я должен не ходить туда? – поинтересовался Иван Николаевич весело.

Пропойца качнулся:

– На ручки к гадам попадешь, прямо на ручки. В воронке измудохают, как надыть и в вытрезвиловку. А там…

– И не охмелисся – подавился пивом другой.

– Плач на реках Вавилонских, – завыл некто сильно перекисший.

На какую-то секунду лик Ивана Николаевича преобразился озорством. Потом губы поехали вкривь и вкось, в глазах – остекленевшая бессмысленность. Вцепился в Настю и – на в лоскуты пьяной ноте:

– И-эх, не одна коса помята!
Помята девичья краса!

– Не ходи туда, – сильно заволновался тощий пропойца. Но Иван Николаевич был уже за ресторанной дверью. К Настиному изумлению, в три приема одолел спуск лестницы. Хищно просияв, милицейские ринулась вперед, а старшой потер руки:

– Не дойдешь до дома, папаша. В вытрезвиловке откачают.

Иван Николаевич перестал спотыкаться и спросил режиссерским суровым голосом:

– Вы с кем изволите разговаривать, старший лейтенант? – И небрежно ненароком распахнул плащ – на лацкане пиджака блеснула золотая звездочка.

Поперхнувшись, лейтенант отступил, спрятал руки за спину, а местный постовой сконфузился:

– Извините, Иван Николаевич, обознались,

Иван Николаевич отпер Мерседес и распахнул перед Настей дверь

– Прошу.

Резко взяв с места, проехали шлагбаум. Настя восхищенно улыбнулась:

– Ну, вы и артист.

– Народный, – усмехнулся Иван Николаевич. – Иной раз люблю натянуть нос милиции.

– Простой народ с милицией не шутит.

Перед Настей мягко светился щиток приборов; в просторной кабине приглушенно пахло иностранным запахом.

Дворники с легким шуршанием очищали ветровое стекло от измороси. Фары выхватывали из тонкой пелены дождя мохнатые темно-зеленые лапы елей.

– Ты где родилась?

– В Воронежской области, в деревне Верхние Камушки, колхоз «Зори коммунизма».

Иван Николаевич резко повернулся:

– Ба… Верхние Камушки – моя родина. А предколхоза – мой брат. Невероятно.

В доме наверху у Ивана Николаевича густо стояла жаркая духота, как в сауне. Он распахнул окно, стало легче. На улице зло метался ночной, мокрый ветер, раскачивался и утробно шуршал в верхушках сосен, схожих с вихрастыми встрепанными головами неведомых зверей. Иван Николаевич снова залез под простыню. Через щель двери в кабинет пробивался свет и слышался нервный перестук каблучков. Нервничает, не спит и думает ужасы, усмехнувшись про себя, подумал он, – попалась птичка к старому волку. Пощупал свое неровное тело и поморщился. Слажу ли с ней. Кабы десяток лет сбросить, думалось ему, но судьба или кто там… Высший Судия распорядился не раньше и не позже. Но до чего же схожа с Соней. Двойница, будто привидение явилось. Кто ее подослал, какая дьявольская рука… Этот вопрос загнал Ивана Николаевича в безответный тупик. “Нортон” на приземистом комоде со звонкой отчетливостью прозвенел двенадцать раз.

Побродив, как по пустой сцене, по кабинету, Настя опустилась на постеленную тахту. Исподлобья взглянула на пугающее пространство. Кем она в нем будет, или чем? Мысли бестолково метались. Обняв коленки руками, села на подоконник открытого окна. Мокрые снежинки холодили разгоряченную кожу, успокаивали. Подвывавшая непогода доносила сквозь скрипы-шорохи мутно-темного сада обрывки музыки. Из «того дома». Рояль несколько раз медленно повторил мелодию, печальную, как одиночество, точно соглашаясь с ним, ответила труба, гитара вторила безнадежно – спаса нет, нет… У Насти увлажнились глаза, вспомнился уверенно-нежный взгляд старика. Деликатный, постель постелил, «обживайтесь». Актрису из нее, видите ли вылепит. А платить чем?.. Собой. Ее передернуло – вспомнились жадные мужские прикосновения к ее коже, ко всей коже. Ей не привыкать. Заплатит. Безысходную мелодию сменил веселки щегольской мотив. Музыканты заливались вовсю, и не было предела их фантазии и изощренности. Вдруг после неуловимого перехода удалая троица перешла на “Сильву”: «Сильва, ты меня не любишь». В унисон с гитарой залихватски-нагло звенел рояль. Труба, издеваясь над затертой мелодией, откровенно хохотала на высоких нотах. Настя спрыгнула с подоконника и захлопнула окно. С прошлым покончено.

Нас пригласили на телевидение записать программу «Наш джаз». Я прихватил с собой и Чена, объяснив ему, по какой причине: он должен вступить с воем в финале под скрежет моей трубы. Но Чен уперся:

«Ни под каким видом, хозяин».

– Почему?

«В прошлый раз оно вышло естественно, а по заказу не могу».

– Ты хочешь сорвать нам передачу? – спрашиваю я строго.

И Чен с кислой мордой сдался.

Прослышав про джазовую запись, в музыкальную студию набилась прорва народа. Мы оговорили с музыкальным редактором репертуар. Тот поморщился:

– А советская музыка у вас будет? А то одна американщина.

– Будет, шеф, – заверил его Васька. – Такая рассоветская – уши завянут.

Мы под шумное одобрение публики сыграли несколько вещей, ставших джазовой классикой. Потом каждый из нас демонстрировал свое мастерство: Васька виртуозно иллюстрировал Эрла Гарнера, Оскара Питерсона, Телониуса Монка. Я – Гарри Джеймса, Дизи Геллеспи, Кларка Терри, Штисс пародировал манеру Джо Пасса, Весса Монтгомери, классика гитары Джанго Рейнхарта. Публика слушала нас, не переводя дыхания. Под конец мы исполнили «Блюз». Что сказать?

Чен выложился до предела. Меня звуки выжали, как лимон. Восторгам слушателей не было конца. Редактор сморщился еще сильнее:

– Это черт знает!.. – вцепился он в остатки волос. – Хулиганство!

Однако запись не стер, хотя в передачу она не вошла.

Наше выступление «на большой арене» кончилось скандалом. После передачи в Останкино хлынул обвал писем — восторженных и ругательных; музыкального редактора лишили места, а нас было приказано не допускать на телевидение ни на шаг. В «Советской культуре» появилась разгромная статья «С чужого голоса». Нас обвиняли в гнилом низкопоклонстве, во враждебном модернизме и… и… Нет охоты пересказывать. Все случится впоследствии. А пока я, не предвидя злых обстоятельств, сижу в кафе телестудии, схожем с ангаром, и пью сиротский кофе с Лу.

Продолжение


Comments are closed.

Версия для печати