Начало романа – здесь. Начало 5-й части – здесь. Предыдущее – здесь.
Что вы думаете об этом, читатель? — о том, что произошло у Сидоровых? Я думаю, что это нечто вроде экзистенциального литературного приема. И вот что интересно: в сущности ведь, экзистенциальная ситуация — это такая ситуация, в которой некогда размышлять, а надо поступать, иначе кто–то поступит за вас. Согласны? — ведь только поступок без размышлений безусловно выявляет внутреннюю сущность человека; а размышляя, вы можете перехитрить себя самого.
Так значит, если вы со мной согласны, пойдем дальше: экзистенциальная литература, вообще говоря, — есть очень громоздкая декорация, которая выстраивается на глазах читателя, чтобы в конце концов герой, загнанный в ее тупик, продемонстрировал нам, кто он есть. Вспомним Печорина и Грушницкого! — что за бредовые условия дуэли, и это только для того, чтобы Грушницкий, человек глупый, но пожалуй порядочный в сравнении, скажем, со своим приятелем, драгунским капитаном, показал окончательно то, что мы о нем уже и без того знаем (ведь знаем, читатель), — показал это стоящему чуть ли не на одной ноге над обрывом Печорину — который в результате имеет теперь уже полное моральное право пристрелить его, как бешеную собаку. Печорин поступает, Грушницкий тоже вынужден поступать, мы получаем урок. Но Грушницкий мог бы и не стрелять. Но тогда не было бы и «Героя нашего времени» — Печорин бы расцеловался с Грушницким, а потом плюнул бы да и сжег свой журнал. Или, как честный человек, женился бы на княжне Мэри. Но, читатель, простите — это уже не Лермонтов, а Марлинский.
Вернемся к Сидорову, ибо все–таки о нем здесь речь и обо мне. Чем не экзистенциальная ситуация? И Сидоров не вынес ее. А я? А мне всегда везет. Надо сказать, что бог хранит везучих людей от всякого рода экзистенциальных ситуаций и, уж по крайней мере, выводит их оттуда с честью — как Печорина — вот потому–то они и аморальны.
В самом деле, читатель, — ну, а если б мне не пришла в голову эта строка из Гомера, и я не улыбнулся бы? — ведь неизвестно, чем бы все это закончилось, ведь, может быть, Сидоров и рассек бы нас (страшно подумать!), как… Крон… Нет, читатель, это уж слишком! Я, собственно, единственно хочу вам задать здесь вопрос: а правильно ли я поступил? Да и я ли?
Шагая к метро, я представлял себя на месте Сидорова: вот, положим, я вхожу к себе в квартиру в прекрасном настроении, напеваю что–нибудь себе под нос и вдруг… Впрочем, дальше не знаю. Кто, во–первых, мог бы оказаться на месте Сары? — то есть, к кому я отношусь так, как Сидоров относится к Саре? Ни к кому, увы, я не могу отнестись, как Сидоров к Саре, — подумал я, — даже изменить никому не могу. Хотя, если разобраться: как так уж он особенно к ней относится? Почему он не бросился на меня, этот медведь, а вдруг ни с того ни с сего стал блевать? О чем это говорит? О его порядочности что ли?
Может быть, стоит предположить, что его отношение к жене выразилось в этой рвоте, а может, в рвоте выразилась его слабость, а в слабости — отношение к Саре… Во всяком случае, тот, кто подумает, что эта рвота есть некий пластический символ — взгляд Сидорова на то, что он увидел, — будет прав лишь отчасти: только в литературном смысле. Но в житейском смысле Сидоров, мне кажется, неправ, ибо жизнь не терпит литературных приемов, даже таких непосредственных, как рвота, — она (жизнь) требует, если угодно, более конструктивного поведения, чтобы не обратиться в свою буквальную противоположность.
С такими мыслями я шел по улице, когда вдруг меня окликнули.