Архив: 'ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ'

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Спартаковцы: Федор Черенков, Владимир Букиевский, Сергей Шавло, Александр Сорокин, Александр Мирзоян, Виктор Самохин, Георгий Ярцев

В перерыве Сверчок достал из портфеля четыре бутылки пива, открыл и раздал нам. Речь зашла о предстоящем в будущем году чемпионате мира в Испании. Начались прогнозы и пророчества:

— С судейством на этом чемпионате будет очень слабо, — сказал Бенедиктов.

— Это еще почему?

— Во–первых, люди совсем распустились — стали донельзя изнеженны. Что им нужно? — теплая постель да телевизор. Совсем распустились! И вот я тебе точно говорю: футбол, ебть. — Он глотнул пива. — Футбол на это отреагирует мгновенно — при каждом удобном случае игроки будут падать и лежать, а судьи не будут обращать на это никакого внимания — это уже нарушение, понимаешь?! — ну, а отсюда все остальное: о всех других нарушениях будут судить неправильно. И результат тот, что лучшие команды (самые техничные, ебть) вылетят во втором туре, а в полуфинал выйдут всякие поляки да итальянцы. Не бразильцы, не аргентинцы! — эти хороших мест не займут… А все почему! — несправедливое судейство.

— Но это потому, что игра сейчас стала быстрой, — успел вставить Сверчок, — за ней даже не успеваешь следить.

— Это ты ничего не успеваешь, а судья должен все успевать — он для того и поставлен. Быстрая игра! — конечно — сейчас все быстрое. Игра это следствие, которое в свою очередь влияет на причину. Усложняется и убыстряется жизнь — игра, ебть, тоже! Что ж думаешь, если делать скидки на быстроту, можно жить как попало? — распускаться, не работать? — нет, брат, надо быть на уровне.

— Я думаю, заметил Марли, приосанившись, — что следствием убыстрения жизни, является увеличения роли случая, судьбы, ибо регулятивные, пля, принципы с увеличением скорости становится невозможно применять, и место трезвого суждения заступает жребий. Нет поступка!

— Это правильно, — ответил Фал Палыч, — потому что, все–таки, игроки думают ногами, а судья — головой. Он просто не поспевает за их мыслями, но надо, чтоб поспевал. Надо — потому что игра, ебть, не хаос! Она сложна, но упорядочена, а судья вносит элемент беспорядка своей беспомощностью. Хотя без него–то — уж вы мне поверьте! — будет сплошной хаос и мордобой. Здесь ножницы вроде тех, что сосуществуют в демократических государствах.. Я поэтому и предсказываю, что в этих условиях в полуфинал выйдут те, у кого дома самая гибкая государственная власть: Италия, Франция, ФРГ…

— А Польша?

— И Польша. В Польше «Солидарность».

— А Англия?

— Ну вот заладил! Ты лучше скажи, кто чемпионом будет? Спорим, ФРГ? А хотелось бы, чтоб Аргентина.

— По–моему, — сказал Марлинский, — Аргентина или Бразилия.

— Не Аргентина и не Бразилия, — возразил я, подталкиваемый духом противоречия, — и не ФРГ…

— Может, Польша? — спросил Сверчок, захлебываясь пивом?

— И не Польша — там уже никакой «Солидарности» не будет.

— Англия?

— Нет! — Англия будет воевать с Аргентиной. Не знаю, кто выиграет чемпионат, но вот, что Аргентина проиграет войну, это точно.

Пусть читатель представит себе флагман Английской эскадры, авианосец «Гермес», взявший курс на Фолкленды, оспариваемые Аргентиной. Гермес — аргоубийца.

— Тебе все шутки, — сказал Бенедиктов, — а я всегда говорил, что ты ничего не понимаешь в футболе. Смотри лучше — начинают.

***
Во втором тайме шла ленивая перепасовка; игроки не бегали, а ходили по полю, передавая мяч друг другу; долгий розыгрыш приводил в конце концов к потере мяча; к воротам никто не стремился; создавалось впечатление, что в перерыве все без исключения наглотались транквилизаторов вместо допинга. Даже болельщики примолкли.

Но вот вдруг из центра поля я получаю быструю передачу. Между мной и вратарем маячат лишь два игрока. Уходя вправо, я перебросил мяч через одного, второй с вытянувшимся от удивления лицом вырос на пути, и я — хоп! — протолкнул мяч между его раскоряченных ног — лязгнули, слишком поздно сомкнувшись, колени. Рывок в сторону, и — я, стремительно набирая скорость, убегаю ото всех, выхожу один на один к воротам… Далеко вперед выскочил мне навстречу кричащий что–то, испуганный вратарь. Обманный финт! Он, зажмурив глаза, бросается мне под ноги. Поднимаю мяч и широким прыжком перескакиваю распростертое на земле это тело. Дотягиваюсь… да! — вновь овладеваю мячом, прячу его от набегающих, совсем уже ошалелых защитников — опа! — сейчас будет гол!!! — выбрасывая вверх руки, я — трибуны на миг онемели! — небрежным легким движением носка посылаю мяч в пустые ворота — гол!!! — взрыв на трибунах: го–ол! — в свои ворота, читатель.

Спартак в красной форме

КОНЕЦ ТРЕТЬЕЙ ЧАСТИ


ПЕРЕЙТИ К ЧЕТВЕРТОЙ ЧАСТИ >>

***

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

«В Союзе — нет — еще — пока — команды — лучше — Спар–та–ка», — скандировали болельщики, на которых меня привел Бенедиктов, — молодые мальчишки, совсем сосунки, некоторые совершенно пьяные. Они задирали друг друга, и я не мог понять, кто за кого болеет и почему такой крик. «Свиньи, свиньи, хрю–хрю–хрю», «мясо!» «кони!» — доносились возгласы. «Спартак — это я!» — вскочив, заорал парень с подбритыми височками и в черном галстуке на голой шее. «Спартак — это мы», — ответил ему хор молодых голосов. Потом, опять и опять пересиливая шум стадиона, выдыхая с натугой слова, орали что–то. Началось скандирование: «Зажглися — буквы — на — табло — гол — забил — Сергей — Шавло!» «Спартак — это я, Спартак — это мы!» Они заводили себя, причащались крутым самогоном коллективных безумищ, страстей римских цирков — не хватало дымящейся крови до полного сходства. Соборное тело толпы трепетало, росло, оживало в изнутри разогретой реторте трибун стадиона — оно орало, поминая какого–то Сергея Шавло; замирало, следя за полетом мяча; ликовало, жаждало гола; разочаровывалось; грохотало; скандировало, руководимое невидимым дирижером; вскакивало с мест; свистело; неистовствовало… И уже нельзя было разобрать, где чьи болельщики и за что они болеют, ибо это было единое целое тело — живой организм.

Болельщики Спартака

Бенедиктов успел сказать мне по дороге, что эти болельщики как–то и кем–то организованы, что за этими пацанами стоят взрослые люди, что есть здесь жесткая организация полувоенного типа, что она имеет фашистские наклонности, что генетически это должно уходить корнями в славянофильство, что это послед недавнего всплеска христианской идеологии в части нашего общества, что это результат православного национализма («филетическая ересь»), что это явление того же порядка, что и наплыв молодежи в церквах (только более брутального, черносотенного характера), что, возможно, ребятишки организованы по указке сверху и что, наконец, в такого рода военно–спортивных организациях испокон века ковались кадры для будущих фашистских режимов и массовых террористических акций. Тем они и интересны, — добавил он, — причем заметь: у разных команд — разные политические программы.

Ничего похожего я не заметил! Стадион бушевал в одном буйном ритме, подчиненный неистовству зверя игры, — зверя, который и меня исподволь заграбастал в свои косматые лапы. Я забыл Бенедиктова с его глубокомысленными политическими наблюдениями и безумствовал вместе со всеми, поглощенный биением тела игры.

Я видел перед собой автономную энергетическую систему, остроумно устроенное в своей простоте живое существо, в котором игрок с мячом есть лишь элемент соединительной ткани — эритроцит или вестник. Преодолев ряд препятствий, нужно внести весть в ворота, но так, чтобы граница игры нигде не прерывалась. Пара ворот — пара зарядов, натягивающих силовое поле игры, задающих направление движения, игра же организуется правилом, определяющим её границу, — правилом, превращающим механическую игрушку в живой организм, — правилом, гласящим, что, если игрок, получающий пас на чужой половине поля, оказывается ближе к линии ворот команды противника, чем любой полевой игрок этой команды, он (получающий пас) находится в «положении вне игры» — игра останавливается. Этим правилом задается тело игры с его подвижной поверхностью, динамической границей: если ты пересек эту границу, не перенеся с собой мяча, если ты получил его из–за границы игры, игра лопается, словно мыльный пузырь. Проскакивает искра короткого замыкания, мяч протыкает границу игры, игра как бы вдруг замирает, сама собой останавливается, чтобы вернуться в свои границы. Игра — это поистине живое тело, некий Протей, мечущийся в клетке видимых границ поля. Невидимые границы — это меняющиеся границы тела протея–футбола, который может яриться, как дикий бык или крутой водопад, а может обернуться ленивой амебой. Игроков, как таковых, нет — я их не видел — они лишь у–частники игры. Их участь нести на своих плечах ее боль и бремя: круглый мяч — упругое сердце демона игры. И как раз мяч с ведущим его игроком заставляет пульсировать эту границу, напрягает ее, определяет; но если мяч один, без игрока, преодолеет ее, граница нарушится, сморщится тело, и все начнется сначала: весть без вестника недействительна, ибо она в этом случае — непроверенный слух. Или, если угодно, это подобно тому, как в научном объяснении мира причинный ряд должен быть непрерывен.

Продолжение

***

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

Впрочем, у кого же из нас не было срыва и кто из нас не был ушиблен женщиной? Взять хоть меня — вы помните, я рассказывал о своей первой любви на детсадовской даче…

Только рассказываю я это вам не затем, чтобы вы все толковали превратно. Ход конем: несмотря ни на что, сам я считаю такие вот (как, например, этот мой «ушиб Бенедиктова») объяснения слишком грубыми, кривобокими да и просто неверными; а иначе бы вы здесь прочли еще и о том (перед вами ведь, cum grano salis, психоаналитическая исповедь), — о том, как впервые, уже не по–детски, я имел женщину — учительницу русского языка и литературы, с которой занимался у нее на дому, ибо был еще крайне безграмотен… Так что, в конце–то концов, представление о склонениях и спряжениях русского языка неразрывно срослось у меня с любовным поклонением и сопряжением.

Немало бы мог я сказать о своей Диотиме и не хуже вас сумел бы истолковать эти отношения и влияния их на мою дальнейшую жизнь — вплоть до этого вот самого момента, когда пишу и толкую. Мог бы объяснить и само это толкование. Но зачем? Зачем, во–первых, трепетную любовь пятнадцатилетнего парня оскорблять низведением к ней забуревших страстей закосневшего в страхе сатира? А во–вторых, это будет как раз вот весьма однобоко — ведь и эту любовь, может статься, придется тогда объяснять из моих нынешних сатирических наклонностей, то есть — будущим по отношению к ней. И все равно получится не слишком точно, ибо я ведь еще продолжаю жить и любить…

Не надо пока объяснений!

Девушки из милиции

***
Так вот, тогдашние мои мысли насчет Бенедиктова не удовлетворили меня. Конечно же, все это верно, но это — далеко еще не вся суть. Я решил подождать более сильных объяснений, которые позволили бы мне более жестко взглянуть на Фал Палыча.

— Не Лика?.. ну значит, показалось, — повторил он, потом вдруг воскликнул: — Вот и наш Дон Жуан! — это он увидал ждущего нас на скамейке бледно–желтого, как печеночник, Сверчка. — Ну те–с, здравья желаем, — продолжал он тоном доктора, — как поживает предмет нашей страсти? Я надеюсь, что вы уже прорвались сквозь все тернии?.. (Сверчок тут сделался похожим на садовую лилию, ибо красный цвет перемешался в нем с желтым)… Ну–ну, ебть, не надо сердиться, я пошутил. Знаю — ты с неба звезд никогда не хватал… А мы вот как раз только что от твоей розы. И она интересовалась тобой: спрашивала, не перестал ли ты валять дурака? Я, ебть, сказал, что ты безнадежен — все так безнадежно глуп…

Грубо, мерзко, плоско, читатель, — хоть сквозь землю проваливайся. Я, кажется, тоже покраснел.

— Она передавала тебе привет, — сказал я, чтобы что–то сказать, как–то, что ли, ободрить… Глупость сказал и осекся — Сверчок пунцовел! — Я–то, я–то зачем сюда вляпался, господи боже мой? — ясно же ведь, что одернуть сейчас Бенедиктова — значит обидеть опять несчастного парня и вот…

— Что молчишь, не рад, что ль? — расхохотался Фал Палыч. — Слышь, привет тебе передает — теперь ты у нас Дон Жуан с приветом.

Ну кто б мог такое стерпеть, кроме Сверчка? И должен вас уверить, что это не какая–нибудь божественная кротость и не всепрощение — нет! Сверчок не подставляет левую щеку, когда его бьют по правой, — он просто не в состоянии убежать, потому что бежать ему некуда, а бороться уж он и подавно не может.

Но и такая жестокость тоже непонятна: ну что за интерес издеваться над безответным Сверчком?

Тут явился еще и Марлинский, и они с Бенедиктовым зашептались, отойдя в сторону. Похоже было, что они окончательно снюхались.

— Будьте с ним осторожны, — сказал в это время Сверчок, и, улыбаясь ему, я подумал: эге, да мы, никак, с тобой в заговоре, приятель?

Между тем разговор у Фала с Марли был всего лишь такой:

— Слушай, ебть, дай червонец до завтра.

— Нет у меня…

— Я знаю, но ведь завтра верну.

— Да нет же, пля, ни копейки!

— Я понимаю, но до завтра–то можешь ведь дать?!

Продолжение

***

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

Лика, конечно, очень удачно обошлась с ним: все его порывы мгновенно разбились о ее доброжелательно–дружеский тон, но Бенедиктов, заметивший эти робкие ухаживания, мгновенно принял их к сведению. И на Сверчка посыпался град насмешек.

Но я забыл сказать, что это влюбление произошло без меня, — только уже Фал Палыч (или, как удачно выразилась Щекотихина, Фалуша) поведал мне эту печальную повесть — когда мы направлялись на стадион, где должны были встретиться с Марлинским, специально приехавшим с дачи, и со Сверчком. Мы шли посмотреть на болельщиков Спартака, о которых говорилось что–то интересное, но — весьма невразумительное. Шли на них посмотреть, потому что чудак Бенедиктов не оставил еще своей мысли внедриться в какую–либо группу — вы помните… И вот по пути я узнал трагикомическую историю этой любви.

Сверчок смотрел на Лику печальным трогательным взором, старался держаться поближе к ней, делал слабые попытки коснуться ее руки, весь дрожал от безудержного своего волнения, говорил срывающимся голосом нечто, в чем можно бы было узнать комплименты: в частности, сравнивал ее почему–то с белкой–летягой — дескать, от полета ее у него аж прямо заходится сердце… И наконец, уже при прощании, когда Лика (думается, в порыве детского сострадания) подала ему руку, наш Ромео чуть–чуть задержал эту руку в своей мягкой липкой ладошке и — вдруг с бухты–барахты, все еще продолжая удерживать Ликину руку — пригласил задыхаясь:

— Пойдемте в кино?

— В какое кино?

— «Через тернии к звездам», — промямлил Сверчок.

— О, это я уже видела, — ответила Лика, осторожно высвобождаясь.

Мне было весьма неприятно все это — потому, в первую очередь, что подлец Бенедиктов как–то уж больно фривольно это рассказывал:

— Лика–то, Лика — вот, ебть, молодчина! девчонка, но как она ловко с ним… Нет, в ней определенно что–то есть. Ты знаешь ли, что я подумал?.. — Тут он посмотрел на меня тонко и подозрительно… и — замолчал.

— Что?

— Да нет, просто так… показалось.

— Так, что?

— А ты сам не навроде Сверчка? Может, сам романтические чувства питаешь?.. Ну–ну, ладно! — не буду. Что ты, мать твою!

И действительно, что это я? опять трепещу на крючке!? Что же вяжет меня с этим дядей? — наш последний разговор в лесу? А до этого что? Что–то еще? Что–то у моря при первой нашей встрече?.. Черт его знает что!

— Да, но без женщины в нашем деле не обойтись, — прибавил вдруг Бенедиктов — Ты вообще–то давно знаешь Лику?

— Нет.

— А она бы нам подошла, знаешь…

— Не знаю.

— А чего же тут знать? — без женщины нельзя. Женщина — генератор. Понятно?

— Нет.

— Ну а как тебе объяснить? Женщина создает поле, понимаешь? — напряженность. Сама она идей не дает, она к этому неспособна, но мы вот, попав в это поле, под его влияние, мы с тобой можем производить идеи. Понимаешь, я думал приспособить к этому делу Марину, да нет, твою мать, устарела Марина, — не годится… А вот Анжелика, понимаешь ли, — то, что нам нужно. Впрочем, сегодня после футбола пойдем в одно место, там все сам и увидишь. Даа!

Автоматы с газированной водой

Я опять не хотел понимать, что он там говорит, ибо предчувствовал нечто отвратное. Я напряженно молчал, и тогда он спросил:

— Послушай, а ты мне правду сказал — насчет неземной цивилизации?

— То есть как? — Меня крайне удивила такая постановка вопроса после его манипуляций с несчастным Теофилем.

— Да нет же, не то… я насчет этой девушки, которую тарелочник изнасиловал… Ведь это ты не придумал? То есть, я хочу сказать: это не какое–нибудь там символическое описание? Может, ты сам тот тарелочник, а?.. Ну вижу, вижу, что нет! Вижу, ладно, оставь! Хотя, что ж тут такого? Я и сам тут недавно тряхнул стариной…

И ничуть не смущаясь, Бенедиктов поведал мне, как где–то на днях отомстил некой девушке, позволившей себе взглянуть на него насмешливо, — проследил ее путь до подъезда, где бедняжка живет, а потом, ебть, поймал, заткнул рот, руку выкрутил, постепенно прижабил… с отвращением, как, понимаешь, выполняя грязную работенку, поимел — отчетливо, холодно… только куча тряпья от нее и осталась, от этой сики фирмовой с, ебть, обложки журнала «Америка»!

Он победно взглянул на меня и, возвращаясь к допросу (ибо это было уже форменным допросом), спросил:

— Ну хорошо, ладно, вижу — не ты, но она–то (Здесь он хитро прищурился)… не Анжелика случаем?

— !?!

— А то, знаешь, мне показалось… — И он усмехнулся.

Не верит ведь ни единому слову, пронеслась во мне мысль. Вот грязный скот! Подонок, свинья, да еще и я об него весь испачкался. Как он смеет меня в чем–то там подозревать! Примеривать мои отношения с Ликой — с кем бы то ни было! — на себя?..

Но — увы! — рядом с ним я чувствовал себя по уши в дерьме. Под прикосновением этого пробного камня поступки мои получали вдруг самый фекальный оттенок. Одним только присутствием своим он снижал все мои достижения, превращал то немногое, что я в себе еще оберегал от распада, — в ничто. Я терялся, пытался избавиться от этого наваждения — я подумал, что гад Бенедиктов должен все, то есть — в принципе все, понимать так вот мерзко… он просто когда–то был ушиблен какой–нибудь женщиной и с тех пор… Был ушиблен, сорвался однажды, и это определило его отношение ко всему женскому полу. Он мстил женщинам за некую свою неудачу, что с первого шага старался унизить их. (Я вспомнил тут Софью.) Издевка была естественной реакцией этого Фалуши на женщину, и, думается, совокупление было всегда для него просто топтанием личности, чести, характера той, которая под него подпадала. Он, пожалуй, намеренно мог довести свою жертву до последней черты самоотдачи, безумства, отчаяния, судорог страсти, — довести да и бросить: лежи, мол, там, как на помойке… Сделать ручкой — миль пардон, мадам! — и удалиться с надменной усмешкой, — уйти, лишний раз убедив себя в том, что тот с ним когда–то случившийся срыв был только досадной ошибкой…

Продолжение

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

Скромное обаяние рекламы

Помните Сверчка, читатель? — того молодого фамулуса, который пригласил меня к Бенедиктову. Жалкий такой человечек, маленький и, прямо скажем, ничтожный. Но ведь у него что–то есть за душой. Есть, я уверен, и даже, возможно, не мало! И, пожалуй, это могло бы быть весьма интересно, да только вот не находится места Сверчку в этой жизни, и поэтому я не могу уделить ему много места на этих страницах.

И все же: Сверчок прирожденный статист, винтик, пешка — тихое, незаметное, запечное существо, — существо, обиженное жизнью. И никак невозможно, увы, его не обидеть! Никак невозможно, ибо достаточно одного только взгляда на него, чтобы понять: перед нами сверчок. А разве не обиден такой понимающий взгляд?

И пусть читатель не думает, что этот мой взгляд на Сверчка принадлежит только мне одному и меня одного лишь характеризует с какой–нибудь там теневой стороны — нет же — всякий глядит на сверчка, думая про себя свое: «Всякий сверчок знай свой шесток», — всяческий взгляд обиден сверчку.

Будучи сверчком, можно только — либо привыкнуть к обидному этому взгляду и навсегда затаить в себе тихую грусть, либо возненавидеть этот взгляд (значит — и всех и себя).

Наш Сверчок был печальник: редко он что говорил, а если уж говорил, то обязательно на какой–то минорный лад и обязательно — глупость (невпопад и не к месту). Боже мой, как подчас он бывал нестерпимо гуманен, как остро переживал, когда его обрывали на самом всегда сентиментальном месте… Он, по–моему, даже ботинки носил какие–то сентиментальные.

Это был фамулус по призванию — ведь никто не принуждал его быть в услужении у Бенедиктова, а он все же служил ему верой и правдой… До того самого времени, как влюбился!

Да, читатели, я не оговорился, — Сверчок глупейшим образом втюрился. А мы–то всё думаем, что у статистов нет психологии.

В кого же влюбился Сверчок? А в кого бы ты думал, читатель? — его предмет нам известен, хоть ты, конечно же, не угадаешь, а узнав от меня, будешь громко смеяться — как смеялся, узнав это, я.

Казалось бы общеизвестная закономерность: для людей некрасивых, бездарных, никчемных (короче говоря, для всякого рода сверчков) как бы и не существует красивых и утонченных женщин. Они (сверчки) их не замечают — просто, чтобы иметь поменьше всякого рода моральных травм. Да им и делать–то, вроде, друг с другом нечего — этим сверчкам и тем женщинам, — они из разных миров, существа разных видов. («Вид — это совокупность организмов, сходных между собою как сходны дети одних родителей, и способных давать плодовитое потомство». — Карл Линнией “Systema naturae” 1735 г.) Я не говорю, что сверчок не чувствителен к красоте, — напротив, набравшись власти, он всегда красоту покупает, но ведь это же противоестественные отношения кобылиц и ослов. Так вот, повторяю, казалось бы непреложный закон, а поди ж ты — Сверчок наш влюбился … в Лику Смирнову.

И не просто влюбился, не затаил в глубине свое невозможное чувство, но предпринял попытки — в безумном ослеплении понадеялся на взаимность. Бедный глупый Сверчок! «Он был титулярный советник, она…»

Продолжение

***

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

Идиллия советской семьи

Не слишком ли много у нас совпадений, скептичный читатель? пожалуй что — слишком. Персонажи читаемой повести как сговорились собраться здесь и сейчас, и после явления язвы Фал Палыча, я бы наверное не удивился, если бы прибыли также и Сидоровы, Тома, Марлинский и даже умерший Смирнов (Щекотихина здесь, почему же не быть и Смирнову?). Но нет–нет, уже больше никто не появится.

— Вот ты где! Не ожидал, — сказал Бенедиктов с таким хитрым видом, будто ради меня одного сюда и зашел.

— Не ожидал?

— Нет! — хохотнул он.

На мгновение я заподозрил, что наша встреча подстроена — да только кем? Неужто читатели смогут поверить, что Лика — агент Бенедиктова? Нет, отпадает. Кто угодно, но только не Лика.

— А вы что же, знакомы? — спросила Марина Стефанна.

Фалуша смеялся: конечно!

— Удивительно! — вставила Лика.

Удивительно, читатель, и опять я поставлен в тупик. И уже опять не знаю, приведения передо мной или люди? В тот ли момент я грезил, когда утопил Щекотихину в зыбких волнах сладострастия, или же грежу теперь, находясь, так сказать, в самых недрах ее семейства? Кто ей Бенедиктов? Действительно ль я проболтался ему о небесном скитальце?.. Тьма вопросов и — как ответить на них? Выбросим это из головы, чтобы не множить недоумений.

— Но самое удивительное, — заметил Фал Палыч, — это то, что я его все утро ищу, а он оказывается здесь.

— Зачем я тебе нужен?

— Опять тот же вопрос?! Я уже объяснял… а сегодня хотел тебя пригласить на футбол. Сегодня воскресенье, билеты есть… Хорошо все–таки, что я тебя встретил, а то бы пришлось идти с одним только Женей. Это не то…

— Я не хожу на футбол.

— Вот и зря. Да не смотри ты этаким букой, я ведь могу подумать, что порчу тебе настроение.

— А кто играет? — спросила Лика.

— Спартак. Спартак играет, милая, но тебе я ходить не советую — там будет Сверчок и все такое… Да и билетов нет, — отрезал тотчас Бенедиктов и начал прощаться: — Пока, до свидания, мы уже идем. А–то можем опоздать. Это будет очень неприятно…

Таким вот образом он вытащил меня за собой. И, как овца за мясником, я потащился за ним на этот дурацкий футбол.

Бенедиктов вел себя так, как–будто ничего особенного между нами не произошло; как–будто не было между нами этого ужасного для меня разговора о Теофиле, будто и не заражал он небесного странника ложью проказы. Он выглядел болтливым и глуповатым поклонником футбола, когда вытаскивал меня на улицу. Но уже через пять минут объявил, что его вовсе не интересует футбол, а интересуют только болельщики.

— Ты что, не знаешь, что болельщики Спартака самые нужные нам люди? — спросил он. — Это же будущее пушечное мясо, их ведь для этого и готовят.

— Кто готовит?

— Время! Тебе разве не известно, что ударная сила нового в социуме всегда зарождается и растет в спортивных обществах? И главным образом — среди болельщиков: любителей хлеба и зрелищ. Мышца кует, ебть, сильную власть.

Продолжение

***

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

В самом деле, читатель, вам наверно неоднократно приходилось сталкиваться с таким интересным феноменом: скажем, живет ваш приятель на Щелковской (это к примеру — я не имею ввиду ничего конкретного), — живет он себе поживает, и вы, быть может, у него даже часто бываете, как вдруг выясняется, что ваш сослуживец живет там же — в соседнем доме. Ну что ж, будучи в очередной раз у этого своего приятеля, вы по дороге заодно заходите и к сослуживцу… и вот — встречаете у него еще другого своего, стариннейшего, друга, с которым теперь по какой–то причине уже потеряли связь. «Здорово, ты как здесь?» «А я здесь живу»… И вот выясняется, что этот ваш сослуживец живет в одной квартире с вашим потерянным другом, о котором вы так часто, кстати говоря, последнее время думали (а может быть, и тосковали по нем). Да тут еще вдруг этот друг знакомит вас со своею супругой: «Познакомьтесь — вот Катя, а это вот мой старый друг»… «Оот–чень приятно!» Знакомит вас со своею женой, которая — гм! — как раз состоит в числе ваших любовниц, да только вы толком не знали, где живет она и — кто ее муж.

Я говорю это здесь потому, что подобные вещи уже в моей жизни случались. Да и этот конкретный случай — тоже из моей жизни. Я только не называю имен, чтобы кто–то чего не подумал.

***
Но читатель понимает, что раз уж я ему все это рассказал, то сейчас выяснится, что я либо знаком с матерью Лики, либо встречу у нее каких–нибудь неожиданных знакомых, либо еще что–нибудь в этом роде. Вы правы! Но держу пари (только не подглядывать!), — держу пари на бутылку Шампанского (надеюсь, у вас не хватит наглости прислать мне счет, по которому я ничего не выпил), — держу пари, вы не догадались, кто была Ликина мать.

Впрочем, пожалуй, вы легко можете ее высчитать, поэтому я снимаю свое пари и сообщаю вам, что в лифте Лика сказала:

— Ты знаешь, у моей мамы очень забавно — у нее есть настоящий говорящий попугай.

Не может того быть, умудренный опытом читатель, — не может быть, что в одном доме, на этом этаже живут две разные женщины примерно одних лет, у которых бы — какое совпадение! — были говорящие попугаи; и если, входя в лифт, я еще надеялся… то, когда Лика постучала в квартиру № 40, я попросту зажмурил глаза.

Когда я открыл их, дверь уже тоже была открыта, и на пороге стояла Марина Стефанна Щекотихина собственной персоной. За то время, пока я ее не видал, она слегка пополнела. Мне показалось, она была беременна. Я не ошибся. Забегая вперед, сообщаю, что она действительно была беременна и теперь уже благополучно разрешилась. Это был мой ребенок, читатели. К сожалению он оказался гермафродитом…

Но я просто безбожно забегаю вперед! Пока что я, раскрыв (широко раскрыв) глаза, стою перед нашей Афродитой и не знаю, что предпринять.

— Это моя мама — познакомьтесь, — сказала Лика, и я почувствовал боль в своем до сих пор еще не зажившем укушенном ею плече.

Ты, видимо, помнишь, читатель, что глав десять назад я оставил Марину Стефанну на дне Черного моря и тебя, может быть, не менее, чем меня, удивляет эта странная встреча. И ты требуешь объяснений! Но ведь пока что я тоже ничего не понимаю. Надо войти в дом и тогда уж — я верю! — все станет на свои места.

Но каково положение! Во–первых, я не знаю, надо ли мне обнаруживать перед дочерью свое знакомство с матерью?.. Это, впрочем, сразу выяснилось.

— Марина Стефанна, — сказала Щекотихина, когда я переступил порог, и подал руку.

— Очень, очень приятно.

— Сию минуточку! — прокричал попугай, слетая мне на плечо.

— Смотри, видишь? — настоящий говорящий попугай.

— Жели, милочка, пойди поставь чайник, — озабоченно проворковала Марина Стефанна, сгоняя с меня попугая.

— Сейчас, мама.

— Сию минуточку! — крикнул попугай, улетая за ней.

Богиня озабоченно переставляла какие–то флакончики на трюмо, а я размышлял: как же это так получилось, что, выбравшись на берег в тот роковой день, я ни разу даже не вспомнил об утонувшей (отнюдь не родившейся) в море богине? — ни разу! — ни в тот день, ни позже до этой вот самой минуты. Как по вашему — почему? Только не надо, пожалуйста, фрейдистских толкований.

— Так вы выплыли? — начал я тихо, когда Лика вышла. — Как же это случилось?..

— Я бы хотела, — сказала Марина, не замечая моих слов, — обратить ваше внимание на то, что Анжелика моя дочь. И я должна предостеречь вас…

— ?

— Да–да, зная вас, я должна попросить вас оставить ее в покое. Я мать…

— Марина Стефанна, клянусь вам…

— Я — другое дело, но, если вы… В общем, с вашими свободными взглядами на некоторые вопросы… вы можете мне ее только испортить. Мне уже и так много напортили в ее воспитании. Ее дядя… Ну что, милочка? — поспешно обратилась мать к вошедшей Лике, — что хорошего скажешь?

— Чайник поставила, — ответила милочка, кормя попугая тертой морковью. — потом еще сегодня Сержа Ковалева на Цветном бульваре видела.

— Майора–то? — он там все время торчит.

— Что вы сказали?..

Но не успел я как следует это еще осознать, как щелкнул в прихожей замок, и с громким топом в квартиру вошел Бенедиктов.

— Фалуша, как скоро, — сказала Марина Стефанна.

Продолжение

***

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

Общественный транспорт

На следующее утро мы с Ликой шли по Кольцу вниз, к Самотеке, чтобы сесть на троллейбус. Мы направлялись в Марьину Рощу к Ликиной матери. Не спешили, утро было прекрасное, но что–то беспокоило меня. Я никак не мог понять что, но нечто неприятное. Я все машинально оглядывался по сторонам и вдруг увидал Софью, пытающуюся спрятаться за телефонную будку.

Вот так сюрприз!.. Значит она меня выслеживает?! — с каких это пор?.. Ждала у дома? Ищет соперниц?.. черт знает что!

Ну в самом деле, читатель, чего ей от меня надо? куда я попал? что, вообще, происходит? кто она мне? — жена? любовница? — нет! — так, что же тогда?

Ты уж не кори меня слишком за эту напускную патетику, добронравный читатель, — конечно, я все понимаю. Понимаю, чего Софье от меня надо, — но надо же выбирать средства… а так — ну согласись! — так все это впустую и только раздражает.

Я, конечно, не показал, что заметил слежку, но предложил беспечно щебечущей Лике взять такси — так будет быстрее. Мы были уже на Цветном бульваре, и я поднял руку. Когда машина затормозила перед нами, я открыл дверку и, пропуская перед собой Лику на заднее сиденье, зыркнул по сторонам глазами: успел заметить, как кол, стоящего посередине бульвара Сержа и бегущую к нам со всех ног Софью. Это уж слишком! — подумал я, ныряя в такси вслед за Ликой, и воскликнул:

— Поехал… вперед!

— Нельзя, — красный свет, — отозвался таксист.

Чтоб его черт побрал! Я взглянул на удивленную Лику, на Софью, которая уже открыла переднюю дверцу и повалилась на сиденье. Машина тронулась.

— Вам куда? — спросил водитель, сдвигая фуражку на затылок.

— В Марьину рощу, — ответила Лика.

— А вам?

— Туда же! — выдохнула Софья и испытующе долгим победным взглядом поглядела вначале на ничего не понимающую Лику, а потом и на меня. Ну что ж, и ту туда же — отлично! — подумал я, — только вот интересно, что ты дальше–то будешь делать?..

— Ну что, попался? — торжествуя, как такса в норе, приступила к истерике Софья… И, крепким взглядом сцепившись в несчастную Лику, расхохоталась: — Ха—ха—ха—ха! — за девочек взялся?!?

Боже, какая же дура! И что за вульгарные замашки! И как только я мог в такую влюбиться?

Но глупая сцена из водевиля затягивалась: Лика ерзала под упорным взглядом Софьи, а я пытался делать вид, что ни чего особенного не происходит.

— Что происходит? — наконец вскричала Лика. — Почему вы на меня так смотрите? — И к таксисту: — остановите машину!

— Здесь нельзя.

— Что вы так смотрите? — не выдержала Лика прицельного взгляда Софьи, в глазах которой и действительно что–то такое есть. (Есть–есть, читатель!)

Как? — надрывно и с вызовом крикнула Софья.

— Послушай–ка, Софья, не валяй дурака, — не удержался уже и я.

— Не валяй дурака? — Она размахнулась и наотмашь хлестанула меня по щеке, потом размахнулась еще раз, но — слишком размашисто — так, что рука задела фуражку на курчавой голове таксиста, и эта фуражка сползла ему прямо на нос. Он резко тормознул от неожиданности, Софья, не удержавшись, повалилась ему на руки, руль вывернулся, и мы врезались в идущий рядом автобус.

Я вытолкнул Лику из машины на проезжую часть — чуть не под колеса какого–го грузовика, — выскочил следом, и мы, пробежав несколько шагов, ввинтились последними в отходящий от остановки троллейбус.

Конечно, мне повезло — все обошлось очень удачно, а как там Софья разбиралась с таксистом, бог весть — ведь это ее вина, так пусть сама и расхлебывает… Однако, что мне сказать перепуганной Лике? — что ни скажи, все получится глупость!

— Она сумасшедшая, — вымолвил я, когда мы оказались в троллейбусе. Это прозвучало уж очень фальшиво, но не объяснять же девчонке мои перепутанные отношения с Софьей? — и я постарался обратить все в шутку… Получилось не худо — так, что, подходя к дому Ликиной матери, мы уже хохотали вовсю. Странно, — думал я между тем, — как густо иногда скапливаются в одной точке пространства знакомые нам люди…

Продолжение

Глава 9. Сюрприз

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

… Проснись, читатель! Пока ты спал и не следил за действием, кое–что произошло. Я затрудняюсь толком объяснить, что именно… это надо бы видеть. Но и оставить тебя в неведении тоже нельзя, ибо события… впрочем, это нельзя назвать и событиями… Как сказать? Понимаешь, это совсем не то, что ты думаешь.

Если ты думаешь, что я собираюсь погрузить во тьму твоего сна разгадку своей повести, ты ошибаешься. То есть, конечно, я не премину сделать это, но ведь во снах бывают и сновидения. Итак, предположим, ты тоже увидел сон:

«А хочешь, я превращу тебя в овечку вот этой волшебной палочкой?» — говорю я тебе, приближаясь в облике Сержа. Ты стоишь, прислонившись к стволу, и ждешь. Пусть это будет страшный сон: холодный пот прошибает тебя, и в горле пересохло. Ты смотришь затравлено; «Ты зачем сюда сунулся, мозги овечьи что ли?» — спрашиваю я. «Бее!» — отвечаешь ты, глядя в текст, как баран на новые ворота. И тут на моем месте оказывается Лика, которую ты так бессовестно укусил в ягодицу. «Откуда ты? — спрашивает она. Ты вопросительно смотришь… — Что ты тут делаешь?» Отвечай же, читатель, — тебе слово. «Бее». Да не бекай ты, говори по–русски. Не хочешь? Не можешь? Понимаю тебя…

Резать или стричь?

***
Ах, до чего все не просто в изменчивом мире, любезный читатель, — и сейчас даже трудно мне ухватиться за сущность вещей. Если вам все ясно в этом мире (бывает ведь такое чувство), если вы способны все объяснить из законов природы, из своего внутреннего состояния, из Божественного провидения или руководства нами с летающих тарелок, — если так, как же вы заблуждаетесь, милые други! как по–швейцарски еще смотрите на жизнь и как это скучно, наконец… Сговорится можно с кем и с чем угодно — с Богом, с собой, с законами природы, но — есть нечто, с чем нельзя никак сговориться, с чем нельзя договориться, что нельзя обмануть, что не берется силой и не слушается молитв — что, однако, подчас, обращается к нам и тогда…

А что «тогда», читатель, как думаешь? Вообще, как ты думаешь, кто стоит сейчас перед тобой? Думаешь Лика? а по–моему — мадам Бовари. Впрочем, какая тебе сейчас разница? — никакой! Кто, по–твоему, такая Лика, и какую роль она играет в этой истории? Почему она оказалась перед тобой в этот критический момент? (Ведь для моей истории это действительно критический момент — оборвана нить повествования). Постарайся вспомнить все, что ты уже знаешь о нашей Лике. Будь другом, вспомни — ты уже вспоминаешь? — тогда тебе и действительно снится сон. Мне кажется, ты готов ухватить богиню за хвост… когда схватишь, проснешься читатель. Лови ее и, схватив, держи крепче — с кем она связана? как связана? что говорила? что делала? — подумай, помоги мне, не ленись, раз уж взялся читать.

А теперь расскажи мне, пожалуй, свой сон. Или уж лучше я расскажу его за тебя:

Если ты мужчина, то тебе могло бы присниться (в двух словах) следующее: мы с тобой соперники — мы оба любим Лику (хотя, возможно, наяву никакой особой любви нет), мы оба с тобой доходим до последних степеней страсти, а она подает надежду обоим, и вот, в конце концов, один из нас ее убивает садовым ножом.

Если ты женщина, тебе привиделось нечто иное. Вы обе с Ликой в меня влюблены (представь–ка такое себе на минуту — ведь это твой сон, а не мой), — безумно в меня влюблены. И я тоже в меру своих слабых сил вас обеих люблю, но в критический миг остаюсь со своей героиней, а ты, в безумии ломая руки, убегаешь прочь.

Останься, милая!..

Вот такой сон мог бы присниться читателю, и, продравши глаза, он, видимо, будет пытаться истолковать себе, что это значит? Не отвлекайся, читатель, — истолкуешь потом, на досуге — после того, как узнаешь, какое значение сон этот будет иметь для дальнейшего действия. Мы это вместе узнаем, своим чередом.

Продолжение

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

Надо признать: идиотизм некоторых граждан подчас угнетает! Оно конечно, что Лика обиделась за своих друзей… за себя (она тоже пишет стихи и тяготеет к этой стихии теней), — обиделась на мой пренебрежительный отзыв о милом их сердцу загробном мире, — обиделась и назвала то, что вы в предыдущем отрывке прочли, «какой–то советской мифологией». Ликин обиженный вздор еще можно простить, а вообще–то, меня раздражает, когда человек не понимая сути дела — не понимая ничего! — начинает нести черти что и обклеивать ярлыками реальность. Они думают, что если сказал «советская мифология», так уж и все — сразу этого нет. О, бедные люди! — да неужто же надо еще объяснять, что мифология остается мифологией, будь она ирокезской или советской. Надо только правильно употреблять слово — ведь мифология не вымысел! Это наша мифология — мы живем в ней. Вот говорят: «моя психология», имея ввиду устройство своей психики. Или: «моя онтология» — структура моего бытия. Точно также «моя мифология» — это те идеи и идолы, которые меня окружают, — где бы они, эти идеи и идолы не жили и из каких бы домов, улиц, трав и деревьев на нас не глядели.

Собственно, «моя мифология» — и есть эти деревья и дома, а если вы не признаете их, эти дома и деревья, своими, можете отправляться ко всем чертям.

Ни минуты не сомневался я в том, что написал Теофиль: «Подземная река течет сразу в две стороны и делит два мира»… Так как могут возникнуть сомнения в том, что по ее берегам ходят тени, с которыми ничего не случается? — мы ведь их видим, они нам знакомы (вот Марли), мы сами, незаметно для себя, можем перейти на их сторону и вернуться назад. Все это мы можем просто, наконец, осязать — так оставьте свои люмпенские жупелы насчет советской мифологии. Ни в каких экстремистских советах мы теперь не нуждаемся.

— А что же, если не метафора? — спросила Лика.

— В таком случае пророк Илия, перенесенный живым на небо, — тоже метафора…

— Конечно, а разве нет?

— Может быть, может быть… — Я достал сигареты, предложил ей одну. Затянувшись, она сказала:

— Странный вкус.

— Египетские, — ответил я.

Мы посидели несколько минут, покуривая. Потом Лика, склонив голову, протянула:

— Интересно! — И задумалась минут на десять. Наконец удивленно спросила: — Зачем ты приделал шпоры на башмаки?

— Какие же это шпоры? Это крылья!..

— Да, правильно, крылья… — И клюнула носом, уткнулась в колени…

Я встал, подошел, поднял ее на руки, перенес на диван, сел на место и стал наблюдать.

Как вам нравится эта моя метафора, читатели? Если хотите знать, я думаю, что литературу как нечто пустое и только метафорическое — давно пора уничтожить. Да ведь ее и уже нет — это я вам говорю, Гермес, специалист перенесения. Так перенесемся же на минуту в тот мир, который сейчас грезится Лике. Для этого вовсе не обязательно выкуривать сигарету с анашой — существует много путей и способов…

***
Итак, мы гуляем с Ликой по аллеям прекрасного парка (где–то я уже это видел). Она очень весела и дурачится — бегает, как собачонка, — вот убежала далеко вперед… Возвращается испуганная: «Там под деревом змея». (Согласимся, читатель, — можно уже догадаться, что будет дальше, — никакой фантазии у этой Лики). Поднимается ветер. Мы подходим к дереву. Это яблоня с райскими яблочками. Под деревом, свернувшись, лежит крупная гадюка. Мы стоим и смотрим. «Я хочу яблоко», — говорит Лика и трется щекой о мое плечо. Я обнимаю ее, глажу вдоль спины, хочу что–то сказать… и в это время змея поднимает голову, поднимается вверх, стоит на хвосте и — у нее твое лицо, читатель. И, читатель, ты говоришь: «Опять яблоко? — хватит уже!»

И действительно, хватит — сейчас такое время, что ни одна сцена искушения не обходится без этих яблок. Недавно я смотрел фильм, где даже работница санэпидстанции просит начальника выделить комнату для лабораторного анализа кала, — не просит, требует! — вертя в руках яблоко.

На что же надеются талантливые люди, когда помещают в кадр яблоко? А на то, что, глядя на него, мы, зрители, вспомним его кисло–сладкий вкус, и наши слюнные железы выделят толику слюны. На то, что рука наша сделает непроизвольное движение, как бы охватывая нечто с гладкой кожицей, округлое, приятное на ощупь. На то, что мы вспомним, как называется этот соблазнительный плод — то есть, в нашей коре (и подкорке) начнут пробегать какие–то токи, кодирующие там нечто вроде: яблоко — облако — лак — блако — благо — блок — бло — пло — пл — бл — кло— ябл — бля — ябло — кол — яблоко — еблоко — ебло — ибо — кол — яблоко — яб… — и так далее, пока весь процесс не перейдет к более древним простым и архаичным слоям нашей нервной системы (к спинному мозгу) и, перейдя, не закончится, купно со вкусовыми, а также тактильными ощущениями, отнюдь уже не призрачным зудом в… впрочем, понятно где — в кадре, где женщина–актриса играет своим спелым яблоком.

«Хватит! хватит уже» — говоришь ты, читатель. Тем временем ветер усиливается, яблоки сыплются градом на землю, одно из них бьет тебя по макушке, и ты в забытьи нараспев произносишь: «Мы живем, пока падает плод», — затем, вдруг, взвиваешься от земли и сладострастно впиваешься в Ликину ягодицу… Ликин визг! Ты удовлетворенно замечаешь: «Так вот в чем счастье — оно в паденье… — и уже устало добавляешь: — даже целомудренный Ньютон был искушен падающим яблоком, ибо закон всемирного тяготения……………………………………………………………………………………………………..
………………… — И засыпаешь, зевнув. — ………………………………………………………………

…………………………………………………………………………………………………………………

Продолжение

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

Кажется, это Печатников переулок уходит вверх от Трубной улицы. Фото стырено с сайта Записи жизненных сред, на который можно выйти, щелкнув по этой картинке

И действительно, тот район, о котором шептал мне мой звездный поклонник, те места, где я живу, — это старый коренной район Москвы. Здесь еще очень мало новых домов, а старый жилой фонд постепенно приходит в негодность. Старожилов отсюда выселяют на окраины, а их место занимают всякого рода лимитчики (работники ЖЭКов, собственно те, кто призван обслуживать этих уходящих жильцов). Район как бы вымирает, и по нему бродят тени татарских дворников, недоучившихся (заучившихся) вечных студентов, непризнанных поэтов, писателей, художников, технических гениев, спившихся артистов, просто пьяниц, альфонсов, шлюх, аутсайдеров, начинающих москвичей и непрошенных гостей столицы.

Коренные жители бывших коммунистических жилтовариществ, еще оставшиеся здесь, начинают ровняться на это теневое люмпенское окружение, — окружение потерявших себя и свою почву людей, — начинают ровняться и сами превращаются в таких же «лимитчиков», ведущих полубогемный образ жизни мертвецов. Это есть царство мертвых уже потому, что там ничего не происходит. И в принципе ничего не может произойти, ибо живут в нем выброшенные за борт, не способные ни на какой поступок люди (неспособны, — поскольку бесправны), — люди, ушедшие сюда от поступка; люди, вынужденные дурно повторять то, что не влечет за собой никаких последствий.

— Таков, судя по всему, и этот твой писатель с поганой дудочкой, — сказал я Лике. — И не он один — тут таких легион. Я и сам многих знаю… Может, место располагает к тому, что люди здесь превращаются в тени?..

— Но ведь и ты здесь живешь.

— А я–то что? Кстати обращала ли ты внимание, какие дома стоят в среднем течении этой твоей Неглинки? — спросил я вдруг воодушевляясь. — И что за учреждения в этих домах расположены? Ведь это все воплощенный эрмический миф! — выраженный в архитектуре миф бога дорог, путешествий, торжищ, денег, печати, воровства, плутовства, клоунады, толкования, стад, перевода, связи, вестей, общения, перехода границ, пограничья, водителя мертвых и снов.

Нет, правда, читатель, — спросите–ка человека с наметанным глазом, умеющего по окаменелостям и рудиментам читать прошлое, — спросите его, что это за место? И он — пусть даже он первый раз попал в Москву, — он скажет вам, взглянув на это скопление больших магазинов, банков, бывших трактиров, гостиниц, увидав Морское министерство и Министерство финансов, заметив многочисленные представительства инофирм, ломбард, Центральный рынок, — лишь бегло взглянув на все это и ничего еще даже не зная об истории этого места, он сразу же скажет вам, что в прошлом это торговый район. Потом добавит, что здесь где–то должна протекать река, обслуживающая и определяющая всю эту торгово–дорожную стихию, — стихию, с необходимостью вороватую и нечистую на руку, а потому настоятельно требующую присутствия около себя сдерживающего фактора… Мы ответим нашему гостю, что река теперь под землей, а уголовный розыск — в двух шагах отсюда, на Петровке. И он удовлетворенно кивнет головой: мол да, раньше в этих местах должна была процветать преступность… Еще бы, конечно! — это же Сухаревка! И обратите–ка еще внимание, — скажем мы ему, — что здесь же, на берегу реки, находится также московская коллегия адвокатов, институт военных переводчиков, комитет по делам полиграфии и книжной торговли, несколько типографий, редакций, издательств… наконец, и памятник первопечатнику тоже почему–то поставлен на берегу Неглинки… Гость: конечно, а как вы хотели? Многочисленные театры, кино, цирк, бани… Ну, это сопутствует всякому торжищу.

Да ведь это же сон, приснившийся городу под мирное журчание маленькой речки, — сон, который город рассказывает своей архитектурой, своими вывесками, мемориальными досками и памятниками, — сон, несомненно навеянный самим Меркурием, присевшим передохнуть на берегу под деревом да так и уснувшим… Неглинка и есть его сон. И где же еще мне прикажете поселиться, как не под сенью сна, навеянного духом проводника видений?

***
— Я что–то не понимаю, — ответила Лика, — ты что, тоже писать что–то задумал?

— Почему же «писать»?

— Ну, это ведь метафора — вот все, что ты говоришь о Неглинке.

— Какая же к черту метафора?..

Продолжение

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

В конце концов, я, кажется, уснул, и мне приснилось, что в двери звонят — только так тихо, как бывает, когда отошел язычок звонка. Плохо соображая, что к чему, я бросился открывать… На пороге стояла Лика. Это было так неожиданно, что я не сразу впустил ее: просто стоял на пороге и смотрел, как идиот. Тогда она отодвинула меня в сторону и вошла в прихожую.

— Ты что не открываешь? — сказал она, — хоть бы звонок починил, идиот. — Последнее она сказала тише, как бы про себя, но это было так неожиданно, что я проснулся.

Вот до чего дошло, — думал я, приходя в себя и прислушиваясь к звонкам в дверь, — и эта туда же.

Опять позвонили, и я пошел открывать, по пути стряхивая с себя остатки сна. На пороге стояла Лика.

— Можно к тебе? — спросила она робко.

— А почему без звонка?

— На минуту. Случайно здесь оказалась, оправдывалась она, — на метро опоздала. Гляжу, у тебя свет горит, дай, думаю, зайду спрошу денег на такси. Извини, если помешала…

Я все еще не впустил ее в квартиру, но эта скороговорка — она тронула меня. Что за хамское гиперборейство, — подумал я, — из–за дурацких снов (в которых мы сами себя оскорбляем) держать человека на пороге…

— Входи — я не сплю.

— Я здесь была у одной подруги.

— ?

— Да… у одной — ты ее не знаешь. Здесь, на Трубной.

Так что ж ты у нее не осталась или не попросила денег на такси? — подумал я, вновь обозлясь.

— Ну и как провела время?

— Да, провела… один человек читал свой рассказ. Я толком не поняла ничего. Читал, правда, забавно — артистически.

— А про что?

— Вот непонятно: странные какие–то отношения с двумя женщинами. Очень грязно. Особенно о женщинах он грязно думает. Как будто женщины в этом виноваты!

— Ну да, конечно, тебе видней, — заметил я, — однако, что там было–то, в этом рассказе?

— Ну какой–то пруд грязный или река с пиявками и червями… Там все время купается одна из этих женщин, а на берегу герой играет на дудочке. Потом эту первую вытесняет из пруда вторая — помоложе, с каким–то вычурным именем. Забыла — вроде Эмилия. У кого–то из них появляется ребенок, и что–то вокруг этого ребенка — неясно. В общем, ничего не происходит, только герой не может этого вынести, теряет свою дудочку, ищет, а находит то какой–то (у него сказано) «поганый рожок», то «детскую свистульку»… И все это ничем не кончается.

— А как называется?

— «Соавторы».

— Это те женщины, что ли, соавторы его ребенка?

— Да нет, как мне объяснили, там фигурируют живые люди, и он их считает соавторами — вставил туда их подлинные высказывания… Вообще, это очень неприятно: как подумаешь, что можешь попасть в число его кошмарных героев…

— Неприятно потому, что попадешь в его контекст, в этот грязный пруд? — спросил я и подумал, что неплохо было бы мне тоже написать что–нибудь и вставить туда высказывания своих знакомых. Например, вот эти Ликины — было б забавно.

— Ну да, ответила Лика, — ты поневоле оказываешься соавтором того, в чем не хочешь участвовать… Он соблазняет.

— То есть всякое общение с автором будет казаться соавторством?..

— Да — независимо от того, попадет высказанное тобой на его страницы или нет… Ничего не случилось? — спросила, вдруг, Лика, встречаясь со мной глазами и тут же пряча их.

— А что может случиться? — ничего не случилось.

Видимо я посмотрел как–нибудь странно, ибо во мне шевельнулись смутные подозрения — как–будто что–то знакомое хотело, чтобы я его узнал, но все никак не решалось показаться полностью (знакомым). Что это может быть? — подумал я и на всякий случай решил переменить тему разговора.

В подобных случаях я всегда делаю так, любопытный читатель. Почему? А потому, что это нечто неузнанное (не узнаваемое мной, но лишь подающее мне знаки, оно ведь останется в разговоре, никуда оно не убежит. Оно ведь все здесь (о чем бы вы ни говорили), оно только боится слишком пристального взгляда и сможет проявить себя еще лучше, если вы от него просто отмахнетесь, — оно тогда может потерять осторожность. И я заговорил с Ликой о предметах вполне посторонних — спросил, как поживает ее мать?

— Моя мать? — ничего. Я завтра к ней собираюсь. Хочешь, можем вместе съездить. Это недалеко. Она живет в Марьиной роще — прямо у истока Неглинки.

— Неглинки?

— Ну да — речки. Она там как раз начинается, но течет под землей. Туда, кстати, можно спуститься, под землю. Говорят, там даже есть набережная.

Опять она за свое, опять толковать ее сны? — нет, читатель, не будем! И вспомнив писание Теофиля, я заговорил о «Подземной реке — изложил его миф, но не прямо, а повернул эту идею иначе. Истолковал ее, так сказать, социологически.

Продолжение

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

Все–таки как думаете, читатель, — есть ли судьба?

Припомните: я нынче утром подумал, что судьба это нечто вроде предопределения будущим… Через пару часов эти мысли высказал вслух Бенедиктов. При моей сверхвнушаемости такие совпадения просто чреваты… И, лежа сейчас на диване без сна, я со смаком обсасывал мысль, что вера в себя — есть доверие к будущему, а если такого доверия нет, ничего хорошего ждать не приходится. Всякий, конечно же, знает свое будущее, но тот, у кого оно «так себе», — тот просто не хочет этому верить. А будущее, так или иначе, предопределяет наши поступки. И оно, это будущее (эта судьба), отвечает взаимностью любящему…

Что и говорить, ситуация, в которую я влез, располагала к подобного рода мыслям — она представлялась мне перепутанным клубком: Софья, Марлинский, Теофиль, Лика, Серж… — эти все отношения, в коии я неприметно вовлекся, тяготили меня своей мутной невнятностью. Что сулит мне в будущем это? Если это предвестья, скажите — чего? кто со мною играет?.. Можно правда, попробовать смыться от этого, но — в безумии дня вырастала система, обещавшая в будущем стать чем–то вроде?.. Мне чудилось что–то, и я, вспоминая опять Бенедиктова, все возвращался к тому, что надо прислушаться к зову судьбы — будущего, система которого, может статься, уже намечена в переплетении нитей клубка моего настоящего… Я хотел расслышать зов будущего сквозь эту смуту, чтоб выбрать правильно.

Человек сам выбирает свою судьбу — продолжал думать я. Точнее бы было сказать, что выбор решает любовная тяга человека к судьбе и судьбы к человеку. Эта тяга и выбор — как раз есть судьба, которая не толкает (до времени), но предлагает, зовет. Надо только расслышать этот тихий голос средь шума помех — выбрать его, выделить, выхватить, выдрать!

Вы скажете, что это невозможно; я же скажу: младенец и тот может выбрать… По семейному преданию, когда пришла моя тетушка, чтобы забрать одного из нас, — я устроил истерику, а мой братец, хлопая глазками, полез к ней на руки. А ведь тогда все у нас было одинаково: и резус (положительный), и группа крови (вторая), и родители нас не могли отличить, хоть и были уже у нас разные имена… Впрочем, никому тогда не известно было, кто из нас Николай, а кто Лев.

Микелианджело да Караваджо. Жертвоприношение Авраама

***
Итак, я вовсе не хотел, чтобы брат мой лег костьми на мой алтарь, — не хотел, но, после космогонических писаний Теофиля, какие–то мысли мучили меня. То я думал, что неразборчивость и опрощение моего брата связаны с моими противоположными свойствами, то мне казалось, что брат подстерегает меня, завидует мне, хочет занять мое место, что он чует носом мою потаенную жизнь. Впрочем, это мне иногда казалось еще и до Теофиля, и тогда я с опаской оглядывался по сторонам, ища в толпе свою светлую голову и призрачный взгляд.

Мне не спалось, я лежал в темноте с закрытыми глазами и думал обо всем этом, когда вдруг почувствовал, что мое лицо переливается в лицо моего брата.

Я как бы с закрытыми глазами смотрел в зеркало и видел себя: волосы просветлели и выпрямились, тело стало крупнее, и взгляд дикаря заставил меня содрогнуться. Пристально смотрел я на это свое отражение, пока слезы не навернулись мне на глаза. В их дрожании изображение поплыло, заструилось, и возник ряд сцен, — ряд ужасных слайдов, показанных так быстро, что невозможно было уловить детали.

Но смысл был ясен — на пленке было отснято жертвоприношение Авраама: пустыня, дорога, верблюды и горы вдали; затем, два человека (старик и мальчик) и вязанка хвороста на осле; затем связанный мальчик на камне и занесенный нож; рука с ножом крупным планом (да стой же изувер!); нож протыкает грудь, виден фонтан крови; наконец, вырванное сердце, трепещущее на окровавленных морщинистых ладонях — смиренное приношение…

Я встал, включил свет, пошел в ванну, стер полотенцем слезы, увидел свое просветленное отражение. На губах был кровавый привкус. Колени дрожали. Я весь взмок от этого видения и, как часто бывает, когда перенервничаешь, ощутил сильнейший позыв к мочеиспусканию — ведь боги не только жаждут. Двигаясь по направлению к сортиру, я машинально расстегнул гульфик и… вдруг почувствовал какое–то неудобство, какую–то резь, что ли?

Достал и осмотрел. На конце (нет, лучше сказать целомудренней: «там») я обнаружил… в общем, на нем был накручен женский волос. Чей бы это — подумал я, внимательно разглядывая находку (надо заметить, что сегодня ему неоткуда было там взяться).

Забавно, читатель, не правда ли? Но, чтобы не потерять эту нить моего повествования, не буду распространяться по поводу того, что я об этом подумал. Просто взял волос и намотал на палец (знаете, как гадают — А, Б, В, Г?..) — получилось: Л. — Лика? Но что это значит, я все еще не мог уяснить себе.

Продолжение

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

Теофиль прекратил дозволенные речи, и я положил перо, дабы вернуть потраченное на него время сном.

Я лег не раздеваясь на диван и погасил свет. Однако, что–то все не спалось — сказывалось перевозбуждение сегодняшнего дня. К тому же я чувствовал, что Теофиль не покинул меня — он был рядом, и в голову лезла его чушь, а в закрытых глазах возникали странные видения. Он как–будто навязывал мне какие–то дары и приношения, но я их все отвергал. Зачем? — у меня ведь все есть.

За последнее время мне часто приходила мысль, что моя обычная удачливость, моя ловкость — тоже дело рук этого поклонника (не все же вредить?). Естественная мысль. Иногда даже казалось, что и на эту–то мысль меня наводит астральный скиталец (знай, мол: ты мне — я тебе). Но, читатель, чья бы это не была мысль (а она тебе тоже наверняка приходила в голову), я гнал ее от себя, как чуму, ибо с такими мыслями недолго попасть в рабство к собственному почитателю: вначале мысль, потом чувство благодарности, от благодарности рукой подать — до долга, а там уж и долгового рабства не миновать. Ведь были же Аполлон с Посейдоном рабами и построили же они эти Троянские стены. Нет уж, увольте, — вовсе не обязательно думать, что своим счастьем я обязан какому–то звездному проходимцу. Скорее уж наоборот: он и выбрал–то меня своим конфидициентом по моей счастливой звезде (и его счастье, что он не ошибся).

Но какой–то дар он все–таки хотел принести мне. Я это чувствовал, и, как от настойчивого взгляда нелюбимой женщины, мне приходилось постоянно увертываться от мысли о каком–то жертвоприношении. Кровавом жертвоприношении, ибо чувствовалось, что его религиозный экстаз пахнет кровью. Я ловил себя на мысли, что этой жертвой будет мой брат, и с отвращением гнал ее от себя, но…

***
Впрочем, читатель, ты, кажется, еще и не знаешь, что у меня есть брат? Ай–я–яй! — это я сплоховал. У меня есть брат–близнец, и хотя в детстве мы были ужасно похожи и считались однояйцевыми близнецами, — несмотря на это, теперь у нас мало общего.

Оставь свою дурацкую усмешку, досточтимый знаток мифологии — ты думаешь раз у меня появился брат, так уж и все — наши отношения распределяются по известной схеме: Каин — Авель, Яков — Исав, Менелай — Агамемнон. Ничего подобного. То есть, без этого, конечно, не обойдешься, мифы встроены в нас. Но не надо думать, что в нашем обыденном существовании все обстоит, как в мифе, то есть — одному вся жизнь, а другому вся смерть. Нет!

Мой брат крупен, очень силен, светловолос, светлоглаз, открыт. Это моя противоположность, хотя, повторяю, в детстве мы были идентичны. Теперь у него положительный резус, а у меня отрицательный, у него первая группа крови, а у меня четвертая, он просто человек, а я бог — и так далее.

Впрочем, некоторые замашки у нас остались сходные. Например, когда мы последний раз встречались (давно уж), он — представьте себе — унес, уходя, все мои деньги и при этом так мило улыбался, что я подумал: вот истинный человек — правдивый, честный, прямой. И действительно, в нем нет ни капли лукавства — он эти деньги, наверное, тут же пропил, и ему даже в голову не пришло слово «кража». Ни на минуту! И правильно… Что деньги? Пусть пьет, я только восхитился в тот раз его незамысловатой легкостью и ловкой прямотой — ибо легкость эта сродни моей.

Разница между нами началась с того, что нас разделили в детстве: я остался в нашем городке, где должен был пройти полный цикл обучения, искуса и возгонки (об этом уж было), а братец мой попал в относительно более мягкие условия — к нашей тетушке, которая жила тогда в Туле. Я плохо помню свою тетку (хотя не раз уже поминал ее здесь — тетя Гарпеша), — плохо помню, но, насколько понимаю, она считала себя благодетельницей… и как раз эти благодеяния сделали брата алкоголиком. Ибо — трудно человеку (идентичному мне) выносить благодеяния.

Для нашего разделения, кажется, не было никаких оснований, кроме бездетности тетушки… Хотя, может статься, нужно было вырастить Гермеса, а не диоскуров?.. Во всяком случае, между нами выбрали, и совсем неизвестно, выбрал ли тот, кто выбирал между нами, руководствуясь случаем, или — заранее уже зная, что именно я должен стать Гермесом небесного странника.

Продолжение

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

Но, может быть, читателю будет интересно узнать, что же еще сотворил наш священнописатель?

В одном отрывке он рассказывает о каком–то существе, живущем в «дальней земле». Я понял, что имеется ввиду сам Теофиль — «чистый молитвенник», открытый мне и постоянно «ходящий перед богом». И вот некая безликая сила, «черный призрак», начинает искушать меня, клеветать на несчастного «боголюбивого» Теофиля: мол, он не прост, этот Теофиль, но хитер, а его чистота и праведность — одно только притворство. «Испытай его и ты поймешь, что даже самый праведный странник в душе своей — всего лишь лицемерный негодяй и ханжа. Возьми его и дай мне в руки, — убеждает меня безбожный клеветник и злобный обвинитель, — ты увидишь его праведность». И я отдаю несчастного силам зла со словами: «Он вырвется из мрака мне в угоду». Далее следует реестр тех мук, которые я сам испытал и отчасти описал в предыдущей главе. Только чудом спасается мучимое существо от полной погибели, только наивная вера в то, что я не могу допустить бессмысленной гибели праведника, спасает его от этой гибели. Очевидно не понимая существа дела, Теофиль пишет: «Мой прогневанный бог, да успокоится сердце твое. Прости мне мои прегрешения — я оскорбил тебя, я скорблю — обрати ко мне лик твой, даруй мне жизнь, радость сердца моего».

Еще в другом куске самоуничижение священнописателя дошло чуть не до атеизма. Он рассматривает меня уже не как бога, но как человека, который заболевает каким–то психическим расстройством. По писанию выходило, что у меня постоянно какие–то галлюцинации, которые я, наконец, принимаю за реальность. И вот этот акт восприятия пустых галлюцинаций как реальности — есть творение мира и самого Теофиля. Причем характерно, что небесный мой поклонник воспринимает реальность в терминах пищи и насыщения (хотя, возможно, имеется ввиду жертвоприношение — в виде обменных процессов в астральном организме). То есть, у моего Гипонакта получается, что я хочу есть, но не могу есть, потому что пища не реальна. И тогда я принимаю пищу за реальность и насыщаюсь, творя мир: «Он видел пищу глазами, хотел схватить ее глазами, но не мог схватить ее глазами, ибо, если бы он мог схватить ее глазами, он мог бы насыщаться, уже только представляя себе пищу и думая о ней, что было нереально; и тогда он принял пищу за реальность, своим хотением есть сотворил себе пищу и стал пожирать эту пищу глазами, держа кормило мира своими руками».

Гермес и Парис

Теофиль описал также некое существо женского пола, прекрасную девушку, которая спускается в преисподнюю. «С высоких небес в свои недра помыслы обратила, в нутро земное она уходит. Постой — не уходи в страну без возврата, драгоценный камень твой расколет гранильщик в подземном мире, прекрасная дева погибнет в подземном мире». А юная дева отвечает: «Не удерживайте меня, я хочу испытать эти недра. Бог Гермес выведет меня из подземного мира. Привратник, где твой ключ? — отомкни ворота!» (Согласитесь, у Теофиля здесь получается, что девушка прямо–таки демонстрирует волю к потере девства и целомудрия.) Далее, ее пропускают через семь врат, по пути совлекая одежды (перечисляются: кофточка, юбка, кеды, носочки, трусики, лифчик и ожерелье). Навстречу ей текут воды подземной реки, как бы омывая ее со всех сторон, и — это мертвые воды. Но одновременно это живые воды, текущие обратно, и именно они в конце концов спасают женщину от полной гибели.

Самым странным в этом подпольном мифе Теофиля оказались запутанные рассуждения о топографии подземного мира, расположение которого — так у него получилось — точно совпадает с топографией тех мест, где я живу в Москве. Речь идет об улицах и домах, прилегающих к реке Неглинке в ее среднем течении (от Садового кольца до проспекта Маркса), — о районе, который ограничивается справа (если стоять лицом к центру) Петровкой, а слева Сретенкой. Речку Неглинку Теофиль называл не иначе как Подземной рекой, а о ее свойствах сообщал очень много такого, чего я тогда, выводя на бумаге то, что он мне телепатировал, как следует даже и не понял.

Он писал, что это река времени. Что ее воды текут навстречу друг другу (это мы знаем). Что она соединяет миры (наш и потусторонний) своим течением. Что эта река — которую мы можем наглядно видеть — воплощает собой тайну времени, которое течет не так, как мы это себе это привыкли представлять (только в одну сторону), но и, одновременно, в противоположную (себе навстречу). Что, если бы время двигалось только в одну сторону, оно бы уже давно все утекло, но сон восстанавливает потраченное время, и, каждый раз просыпаясь, мы как бы рождаемся заново. И не только люди спят, чтобы восстановить время, — спит все: дома, деревья, города. И всему снятся сны.

И еще я писало, что если бы человек спал столько же, сколько бодрствует, он бы не умирал, а так — он спит мало, и от этого наступает смерть. Природа бессмертна постольку, поскольку ее сон длится столько же, сколько ее бодрствование. Единственное место на земле, где время идет сразу в две стороны (навстречу себе), — место, где в принципе ничего не происходит, — это русло Подземной реки, и она–то собственно и есть это охраняющее само себя время. А единственный человек, для которого сон — это бодрствование — я, бог Гермес (впрочем, тут Теофиль мне, наверно, польстил — есть ведь другие боги). Между прочим, когда женское существо, с которым связан этот миф, спускается в преисподнюю и требует, чтобы отперли ворота, оно грозит привратнику тем, что если он не отопрет их, она (эта женщина) собственноручно взломает их и «выпустит мертвых на волю» — так что «равновесие между живым и мертвым будет нарушено».

Продолжение

Начало книги — здесь. Предыдущее — здесь

Галактика

Только прочитав этот трактат, я по настоящему понял сущность своей божественности. Мы ведь помним, что божественный бред — это молитва неземного существа. Однако, бред бредом, а оценка бреда — вещь важная. Ведь поскольку для неземной цивилизации совершенно непонятно, что значит ходить на голове или менять лицо на маску (вспомните мои прежние примеры), постольку ее молитва не состоит в этом головохождении — это ясно. Она состоит в каких–то реальных пожеланиях, которые наглядно представляются мне в виде человека, идущего на голове. А с другой стороны, оценка мной этого события (хождения на голове) отнюдь не может быть ответом на запрос небесного скитальца, ибо он моих оценок просто не понимает (не понимал, пока не вступил со мной в прямой контакт). Здесь все дело в моей психологии, читатель, а не в странных просьбах неземного существа.

Человек на голове передо мной — означает только, что я своим божьим устройством уже принял зов, — это только симптом общения, как колебания воздуха — только симптом разговора людей. Я уже принял зов и ответил на него — сам не знаю как по смыслу, но по форме: поставив человека на голову. Человек на голове — это точка, в которой происходит наше общение, то есть точка взаимопонимания; точнее, артикуляционная развертка этой точки. А что касается моей оценки события: «человек идет на голове», — так это соответствует тому, как мы, говоря, прислушиваемся, бывает, к собственному голосу.

Разве иначе происходит общение между людьми? Можно сколько угодно говорить, что угодно говорить можно и как угодно, а вот этого вот взаимопонимания (и взаимодействия, следовательно) не будет. Разве вам это не знакомо? — дело ведь не в словах, а в искре, которая эти слова освещает, делает понятными для говорящих; дело в крючке, который связывает (и на котором связываются) речи общающихся. А еще лучше сказать — не речи, а личности, выражающиеся в речах. Обособленные сущности говорящих, существующие каждая сама по себе, перестают существовать по отдельности и пресуществляются в общую сущность общения, которая и есть существо взаимопонимания, выраженное у нас с Теофилем в виде (старый пример) вяжущей женщины, меняющей лицо, или человека, идущего на голове.

Все это, конечно, отлично известно нам из собственного опыта общения и если не так уж часто сознается, то только потому, что взаимодействуют здесь обычно неизвестные нам самим сущности. Понятнее всего это в любви.

Что же касается нас, богов и боголюбивой неземной цивилизации, — что касается нашего общения и его последствий, — то об этом и вообще никто ничего не знает. Кроме меня! Но я сейчас поделюсь этим с вами, читатели.

Общение такого модного организма, как Теофилин, со мной или, скажем, с Мариной Стефанной может дать колоссальные перестройки космоса. Вы думаете, что вот прошел по улице человек на голове и все? — нет! — вспыхивают новые звезды, разрушаются миры, и, как результат, у нас здесь развязываются войны, свирепствуют эпидемии, падает или увеличивается рождаемость и так далее. А все от того, что у возлюбленного какой–нибудь Марины Щекотихиной отпал нос. Связанное нами, бывает, дает ужасные последствия, а бывает — ничего. Но главное, что мы, боги, ничего об этих последствиях не знаем. Мы живем себе домохозяйками, чиновниками, мусорщиками, богоискателями, подлецами и прочее и ничего не знаем о том, что от нас зависит — разорвется наша земля на куски или нет.

А Теофиль что? — он тоже ничего — ведь это мы его боги! Он существо религиозное и не может не общаться с богами! Кроме того, подвержен всякого рода страстям и слабостям (уж мы–то теперь это знаем), и, конечно, ему меньше чем кому–либо известно, как отреагируют боги на ту или иную его молитву. Он и сам вечно сидит на бочке с порохом и ждет конца света в своем беспросветном одиночестве. Он ведь, даже при всей своей доброй воле, не может знать, как завяжется наше с ним общение… «Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется, и нам сочувствие дается, как нам дается благодать»…

И вот во всей вселенной остается только одно существо, на которое могут уповать и люди, и мой звездный странник, и его бессловесные идолы. Это я, читатели, — я это существо.

Это я, ибо наши отношения с неземной цивилизацией теперь уже перешли ту грань, за которой я бессознательно увязывал ее молитвы с общим ходом дел и вещей в мире. Я осознал, наконец, что я — бог, но я осознал также (и это значительно важнее), в чем моя божественность и почему я сознаю себя богом. И я немедленно потребовал от Теофиля прекратить всякое общение с другими богами — во избежание грядущих ужасов вселенских катастроф. Я взял на себя бремя мира, но еще и не подозревал даже его невероятной, неслыханной тяжести.

Продолжение

  • Страница 1 из 3
  • 1
  • 2
  • 3
  • >