Продолжение. Предыдущее здесь. О «Блюзе бродячего пса» и его авторе – здесь. Начало «Блюза» – здесь.
Различаю розовый зал с колоннами в многоцветной мозаике одежд: смокинги белые, зеленые, бежевые, темно-красные, фраки и лохматые свитера мешались с женскими цветами-платьями. Официанты обносили напитками, раскатисто гнусавый американский говор, всплески женского смеха.
Голливуд – точно обозначилось в сонном мозгу. Голливудцы вели себя непринужденно, с веселой простотой. Не надувались и не пыжились друг перед другом, чувствовали себя хозяевами в доме, хотя бы внешне. Наши – пятеро, включая отца – в безрадостно черно-серых костюмах держались обездоленной кучкой и тревожно шептались, ерзая глазами – не подслушивают ли. Пили, что подадут. У отца было оглушенное выражение, как у боксера после нокаута.
Поверх голов, лаково-черных, ухоженно-белокурых, зеленых, подсиненных в розовом зале стелилось прозрачное марево и, как тающий сигаретный дым, под сурдинку звучала музыка. На низкой полукруглой эстраде пятеро пожилых, с проседью негров в красных курточках негромко полоскали вечно неумирающие шлягеры Гершвина, Берлинга, Кола Портера.
Все вижу с фотографической четкостью жесткого объектива:
Как в негритянской паузе из сигаретного дыма на эстраде возникаю я. В чем был – в серых брюках и в синей шерстяной рубахе, в откинутой руке – труба. Музыканты в красных курточках и ухом не повели при моем появлении, будто так и надо. Лишь мулат в синем фраке с широкими лацканами дружески блеснул улыбкой и в незаконченном жесте поднял руку над «Стенвеем». Я киваю ему.
И понеслись из-под бледно-кофейных пальцев бесшабашные Васькины звуки. Слились в блестящий сверкающий круг без конца и начала. Слышу призывно резкую ноту в верхней октаве.
И отвечаю трубой.
В ушах вязнут звуки ушедшей ночи.
Различаю, как мозаика одежд перестала двигаться и обступила эстраду, немые пятна лиц.
Слышу в паузе, как разбивается бокал, и вижу остановившийся взгляд отца. Сознание мутнеет под нарастающий грохот германова барабана.
Дикий вопль моей трубы, железный рев сакса и истеричный визг Чена.
Розовый зал шквалят рукоплески, свист. Мулат в синем фраке жестом руки поднимает музыкантов и подводит меня к краю эстрады. Сумятица разинутых мужских и женских лиц. Чувствую, что отец лезет на эстраду и вместо меня хватает руками пустоту.
Позади осталась нагло самоуверенная, презирающая весь мир цивилизация двадцать первого века. Внизу, под иллюминаторами Боинга-707 в белесовато-голубом мареве неподвижной гладью лежала Атлантика, вверху – ничего не было.
Из естества Ивана Николаевича Головина поднимались тошнотворные мысли, снотворное не помогало.
Все дело затеял министр кинематографии Ермак. После триумфального шествия по экранам страны четырехсерийной героической эпопеи «Освобождение Европы», на шестидесятилетие Головина наградили звездой Героя социалистического труда. В эпопее участвовал генералиссимус, маршалы, генералы и народные массы. Экран гремел киносражениями, и на глазах рушился германский рейх. Все было, как в жизни. И генералиссимус, и маршалы с генералами, и народные массы, одетые в солдатскую форму. Все было, кроме самой жизни.
Мучимый рвением прославить советскую кинематографию, министр Ермак изложил суть своей мысли: он решил двинуть эпопею в Голливуд на соискание «Оскара» за лучший заграничный фильм. Иван Николаевич возразил, гнилое, дескать, дело, не примут янки при нынешних политических обстоятельствах эпопею, устроят обструкцию, да и кто в Голливуде вытерпит семь часов в зале, это же не телевизор. Министр постучал крепким пальцем по зеленому сукну: мы должны говорить правду о войне. Пусть американцы почувствуют, что их ждет, коль они посягнут на нашу родину. Идеи социализма надо пробивать с боем. А вот насчет длины ленты стоит подумать. Что если Иван Николаевич соберется с мужеством и сократит картину до двух серий. При его-то мастерстве и таланте.
Скрипя душой, Иван смирился. Матерясь, заперся с лучшими монтажницами Мосфильма и через две недели показал новую версию эпопеи. Чрезвычайно довольный Ермак похлопал Ивана по плечу:
«Вот видишь, Иван Николаевич, что значит свежий творческий взгляд на собственное произведение».
С Иваном Николаевичем отправились представитель Госкино Сысоев, невзрачный человек неопределенного роста и возраста, Гоголева, редакторша объединения, дама на возрасте, с вызывающими формами, ведущий кинокритик Васин, о котором ничего хорошего сказать нельзя, и подозрительно молодой человек с белесыми ресницами и стальными мускулами под тонким пиджаком, не то Петров, не то Иванов. Сценаристов, несмотря на их слезные мольбы, не взяли. Нечего на них валюту тратить.
Морща нос и веки, как от костоедной боли несуществующего зуба мудрости, Иван Николаевич пустынным взглядом уставился в иллюминатор на равнодушную ко всему на свете гладь Атлантики. Воспоминания вяло мотались в мозгу, как мертвая трава под суховеем, и не было от них спаса.
Первый вечер в Голливуде.
Постно-официальный Сысоев тут же ушел из номера спать: «Завтра утром нужно быть как огурчики, товарищи». Критик Паша Васин, егозливо поиграв ногами, оказал, что он «прошвырнется по тутошнему Бродвею». По глазам видно – на два сеанса завернет в порно-киношку, подлец. На то он и критик. В номере гостиницы на овальном столе обнаружился свежий куст белой сирени. «Синтетика» – определил Иванов-Петров. Иван Николаевич понюхал – пахло свежестью. «Тоже химия», – не поднося носа к цветущему кусту, сказал Иванов-Петров. Ему виднее. В холодильнике Иван Николаевич нашел свежие абрикосы, ананас и набор разномарочных виски, джинов и калифорнийское вино. Обернулся к Иванову-Петрову:
– Тоже синтетика?
Иванов-Петров показал в безупречной улыбке белейшие зубы:
– Фрукты и напитки входят в стоимость номера. – И, сославшись на неотложные дела, бесшумно затворил за собой дверь.
– У него поразительный глаз и вкус, – сказал Иван Николаевич, закрывая холодильник.
– Он не вредный парень, – примиряющее ответила Гоголева. – И он не впервой за границей.
Иван Николаевич рассеянно подошел к окну, вглядывался сквозь слезливое стекло в незнакомые огни города.
–Волнуетесь? – дотронулась до его плеча Нинон.
– Пива выпить хочу, – без выражения ответил он. – Пива очень хочется.
У Нинон приподнялась ухоженная бровь:
– Куда?
– За гостиницей через квартал. – И он надел дождевик и кепку.
–Поразительно, как у вас всегда пивная находится «за гостиницей через квартал», – бархатным голосом сказала Нинон.
– Не задумывался.
Вышел. Сладкоголосая сука, беззлобно подумал он. У Нинон и в самом деле был нежный голос. В коридоре свинтил с пиджака звезду героя соцтруда – на всякий случай.
Вращающаяся дверь выпихнула его на мокрую улицу. Лужи, они и есть лужи, что в Москве, что в Голливуде. Но здесь они были водянисто разноцветные: то красные, то синие, то желтые от пляшущих, вертящихся, снующих во всех направлениях реклам. Заведение действительно располагалось за углом. Над входом ернически вспыхивала зеленым светом пивная кружка. Бар был средней руки. За стойкой рыжий хозяин зевал белым бабьим лицом. Две молоденьких черных шлюшонки молчаливо цедили ядовито-красную жидкость, двое пожилых работяг в комбинезонах и разноцветных картузиках играли в шахматы, из музыкального автомата тихо доносилась всякая всячинка.
Он спросил пива: «Ту Бир и Кэмэл». Зевающий, как крокодил хозяин налил два высоких бокала и бросил на стойку сигареты. Он сел в углу и глотнул пива. Холодное и душистое, каким и подобает быть пиву. Поискал на стенах табличку «У нас не курят», не обнаружил и вскрыл сигареты. Мысли прибились к Нинон. К ее отцветающим былым прелестям. «Пусть подождут», – подумал со скукой. Два года назад она ни с того ни с сего очутилась в его постели. Там и осталась. Не мужчина правит женщиной, а женщина человеком. В последнее время она стала уж слишком назойливой, предъявляет необоснованные права, закатила истерику с битьем посуды. «Она так больше не может». А как может? Замужем? Дудки. Он никогда и нипочем не собирается менять свою отлаженную холостяцкую жизнь на «райское блаженство вдвоем». «Вечное», извольте видеть. Он фыркнул в пустую кружку и принялся за вторую. Расправившись таким крутым манером с «любимым веществом», он обратился к близким грядущим событиям. Чего ему ждать от фестиваля. И укрепился в трезвой мысли, что кроме холодного вежливого равнодушия, ничего. «Топорный стиль медведя, как и все их искусство. А чего еще можно ожидать от русских». Морщась, как от клопа, придавил окурок в пепельнице. Какой может быть «Оскар». И черт с ним, с «Оскаром». В России он знает себе цену.
Огромный зал «Палладиума» был полупуст. Тлели и вспыхивали угольки сигарет. Девицы в коротких юбчонках обносили напитками, зрители вполголоса трепались, входили, уходили. Уважения к эпохальным битвам на экране не было, «Их нравы», – возмущенно шепнула Нинон рядом с Иваном Николаевичем. «Терпи», – хмуро ответил Иван.
Покончил с собой в бункере Гитлер, прихватив в небытие Еву Браун, пылал и разваливался под снарядами Рейхстаг. Над пробитым куполом заколыхалось истерзанное пулями и осколками красное полотнище.
Послышались жидкие вежливые аплодисменты. Осталась последняя часть – прием в Кремле и парад победы.
– Финита ля комедия, – процедил сквозь щеку Иван Николаевич.
И тут на зрительный зал с экрана свалился отвратительный кошмар.
На банкетном во всю длину белого с позолотой зала столе среди бутылей лежали в зелени ободранные бараньи туши, а за залитой вином скатертью в кабацких позах развалились известные всей стране именитые лица в штатском.
По вощеному паркету, перебирая ладонями и коленками, быстро-быстро передвигались голые бабы, а на их розовых спинах, как на свиньях, восседали прославленные маршалы и генералы в неглиже и пришпоривали их лаковыми сапогами. К сердцу Ивана подступил огненный мороз. Нинон до боли вцепилась в его руку.
Зал сидел в общем обмороке.
Кошмару не было конца. Генералиссимус восседал в раззолоченном кресле в конце стола, а на его коленях примостились две красотки – одна сосала левый ус, другая правый. Тигровые глаза Генералиссимуса излучали удовольствие.
Иван мертвой рукой прикрыл глаза и сквозь пальцы смотрел на экран: под разнузданную восточную музыку на эстраде прославленная балерина в пачке в сумасшедшем ритме творила лезгинку.
Распахнулись створки высокой двери, и в белом с позолотой зале под торжественные звуки «Идет война народная, священная война» появились солдаты. В рваных кровавых гимнастерках, землистых бинтах. Как трофеи, несли перед собой оторванные руки, ноги, головы. Как молчаливые призраки, нескончаемой колонной шли мимо банкетного стола и проваливались в дальней двери.
Зал обрушился лавиной оваций и свиста, заглушив торжественную симфонию звуков Парада победы. Воины-победители в парадной форме размашисто швыряли к мраморному пьедесталу мавзолея гитлеровские стяги. На высокой трибуне Генералиссимус с величавый спокойствием Будды принимал трофеи.
Медленно зажегся свет и погас экран. Овация закладывала уши. Иван Николаевич различил свирепый шепот Гоголевой: «Поднимайтесь, поднимайтесь, кланяйтесь, улыбайтесь». Надев на себя мертвую улыбку, он поднялся на негнущихся ногах и стал кланяться механическим движением, направо, налево, назад. В тумане увидел лица товарищей. Полнокровный Сысоев позеленел лицом, критик Васин никак не мог проглотить слюну и только булькал горлом. Сознание медленно возвращалось.
А потом состоялась «парти» – вечеринка, по-ихнему. Наконец-то его оставили в покое. Согнав механическую улыбку, которая никак не хотела сползать с запекшихся губ, он мял правую кисть, онемевшую от рукопожатий.
– Н-да, – сипло сказал Васин, – факт на грани фантастики. К лицу Сысоева прихлынули телесные краски:
– Фантастика – фантастикой, но ведь снято!
Нинон была непроницаема:
– Если отбросить все слова и оценки – великолепно. Делает честь гению.
Иван отбросил со лба потный косой седой чуб:
– Кем снято? Кем, я спрашиваю?
Ничему не удивляющийся Иванов-Петров подал голос:
– ЦРУ подкинуло. И думать нечего. Похитили коробку и врезали часть.
У Головина перехватило дыхание:
– Идиотина! Как возможно, не зная картины, отснять такой кусок, подобрать наших артистов, смонтировать…
– А ведь чего доброго «Оскара» всучат, – выдавил Сысоев, озираясь на элегантно пеструю толпу возбужденных голливудцев. – Они могут. Пахнет политическим скандалом.
– Дело рук ЦРУ, – долбил свое Иванов-Петров.
Оставив своих маяться в бесплодных домыслах, Иван Николаевич отошел к колонне, взял с подноса официанта высокий бокал чего-нибудь. В поисках сколько-нибудь разумного ответа он неизбежно натыкался на жуткую глухую стену.
На вязкой полукруглой эстраде пятеро негров в красных курточках деликатно, не форсируя, наигрывали старомодную американскую музыку. Бездумные мелодии осаживали всклокоченные нервы. Ивана до мозгового спазма потянуло домой, домой…
В паузе на эстраде возник некто, в серых брюках, в синей шерстяной рубахе, в откинутой руке поблескивала труба. Иван Николаевич непроизвольно вздрогнул – сын. Что было совершенно невозможно и невообразимо. Двойник кивнул мулату за роялем и опустил трубу.
Из-под пальцев мулата понеслась быстрая, как ветер, капризная, бесшабшно-радостная русская мелодия. Роялю ответила труба. Двойник сына стоял, твердо опершись на левую ногу, глаза закрыты, губы, слившись с мундштуком трубы, спокойны. Казалось, он запросто, не напрягаясь, разговаривал сам с собой: вопрос – уклончивый ответ, вопрос – и звенящий смех.
Публика единой спутанной волной подалась к эстраде. Двойник опустил трубу, вытер платком рот, поднялся саксофонист, и низкий бархатный тон заполнил зал. Брызжущую жизнерадостную трубу загасили задумчивые, вязкие как деготь созвучия.
Надсадно-хрипловатые неверные звуки терзали израненную Иванову душу. Он поедал взглядом Двойника. Тот стоял с трубой, свободно повисшей вдоль туловища. На губах безучастная полуулыбка, левая нога тихонько отсчитывала такт.
Отдаленным глухим прибоем зарокотал барабан, ближе, явственней. Спутанный неверный ритм лез в уши, и – секундная пауза.
Качнувшись на ногах, Двойник резко поднес трубу к губам. И труба с саксофоном обвалили на зал хаос диких звуков. Крик бешенства, отчаяния, боли, и поверх дроби барабана на нестерпимо высокой ноте повис визг-стон трубы, смешиваясь с собачьим визгом.
Все кончилось. В тяжелой тишине из пальцев Ивана Николаевича выскользнул бокал и рассыпался с хрустальным звоном. Зал неистовствовал. Мулат в синем фраке подвел трубача к краю эстрады, обнял за плечо, поднял вверх кофейный палец и произнес слово на непонятном наречии.
Расталкивая публику, Иван устремился к эстраде, поднялся. Рядом с мулатом никого не было.
«Я галлюцинирую», вяло пронеслось в мозгу Ивана Николаевича.
Мало что соображая, он покинул эстраду и, несмотря на призывные жесты своих, стал пробираться к выходу.
Замедленной бесцельной походкой человека, которому некуда идти, он брел по Аллее звезд. На цементном тротуаре были зафиксированы отпечатки рук и ног кинозвезд 30-х и 40-х годов: Гарри Купера, Спенсера Трейси, Роберта Тейлора, Бинга Кросби, Фреда Астера, Хэмфри Богарта. Грэта Гарбо, Алиса Фей, Джуди Гарленд, Дина Дурбин… Кинобоги, чьи тени на экране заставляли биться сердца всего мира.
Иван смотрел себе под ноги.
«А что останется после меня?»
К особняку восточной наружности с мягко освещенным порталом бесшумно подкатился открытый красно-белый автомобиль, похожий на крейсер. Через борт перепорхнули две молодые пары в белых одеждах. С шей, как гирлянды, свисали венки роз. Зрелище было столь неожиданно и красиво, что Иван замер в двух шагах. Беззаботные молодые люди обошли его, как мешающий предмет на дороге. Одна из девушек, длинноногая блондинка, задержалась на мгновение, окинула его прозрачным взглядом, порылась в сумочке и бросила к ногам помятому пожилому человеку с блуждающим взором четверть доллара. Скрылись за освещенными колоннами портала.
Иван подобрал четвертак.
«Ничего не скажешь», – подумал с косой усмешкой.
Тронулся дальше.
«И это ведущему режиссеру Советского Союза, как нищему бродяге!». Мысль неожиданно развеселила.
Ночь была ясно лунной, влажной. Дождь съел дурновонючую бензиновую вонь. Дышать пересохшим ртом было легко.
У пивного бара он приостановился. Ядовито-зеленая кружка перестала подмигивать, рыжий хозяин запирал двери. Иван провел языком по сухим губам, остро захотелось пива. Хозяин понял его выражение лица и пожал покатыми плечами – дескать, закрываю. Остановил взгляд на звезде героя на лацкане пиджака.
– Я – английская королева, – серьезно объяснил Иван Николаевич. – Инглиш квин.
Хозяин заржал, хлопнул Ивана по плечу и пошел восвояси. Пройдя безлюдный гостиничный холл, Иван направился в заведение. Несмотря на поздноту, бар работал. За предлинной медной стойкой бармен перетирал кофейные чашки, Иван взгромоздился на высокую табуретку и обошел взглядом боевой порядок разнообразных разноцветных бутылок. И самому себе вполголоса:
– Что бы мне этакое…
Лоснясь чернотой толстогубого лица, бармен поизучал серо-землистую физиономию Ивана Николаевича и отчетливо по-русски:
– Сейчас по вашему состоянию необходимо два двойных Мартини с оливками, не так ли?
У Ивана вытаращились глаза:
– Откуда вы знаете русский, милейший?
Бармен с дружеским расположением:
– Настоящий бармен должен понимать нацию и состояние клиента.
Возразить было нечего.
В номере он застал четверку следопытов: «сладкоголосая», серьезно-мстительный Сысоев с бледно-телесными красками на щеках, Васин с трагической складкой у губ и холодно-деловой Иванов-Петров копались на ковре в распутанной паутине киноленты. Деловито жмурились на просвет торшера. Иван Николаевич углубился в кресло, сцепил пальцами колено:
– Ну-ну. Нашли лапы ЦРУ?
Нинон выпустила из рук ленту.
– Где вы были?
– У сатаны, – протяжно ответил Иван Николаевич.
– Я серьезно спрашиваю, – трагическим тоном сказала Нинон.
– Серьезно и отвечаю, – ясным голосом ответил Иван.
Сысоев оторвал от близоруких очков витки пленки:
– Ни черта не видать, лупу бы.
Иванов-Петров с боевой готовностью вскочил с корточек:
– В аптеку напротив сбегаю, может у них… Она до утра работает.
Иван Николаевич благосклонно помахал ему ладонью вослед:
– Поспешай, поспешай, голуба.
Молодым движением поднялся, зажал в кулак моток коричневой пленки:
– И что же?
Нинон выпрямилась.
– Ничего. Ни одной склейки. Все как на последнем просмотре в Москве. Торжественный прием в Кремле в честь победы. Убедитесь. – Скользкими пальцами освободила его кулак от пленки. – Вот.
На просвет торшера Иван в микроскопическом формате пленки различил фигуру Генералиссимуса в парадном мундире с бокалом шампанского в фазах его движения и бросил пленку. Спросил через плечо:
– Удостоверились?
Стоя на коленях, Васин не спускал взгляда с выпущенной на волю целлулоидной паутины.
– Остается четыреста раз развести руками и признаться, что мы… ничего не видели и не чувствовали, – обреченно произнес он.
– Не видели и не чувствовали?! – сорвался на крик Сысоев.
Ниной положила спокойную руку на его плешивую голову:
– Не видели и не чувствовали.
Паша Васин – золотой человек. Паша спотыкаясь поднялся с колен и пригладил пятерней тощие кудри:
– Присоединяюсь, Нина Петровна. Отнесем событие к проделкам враждебной американской нечистой силы. Другого объяснения у меня нет.
Шумно влетел Иванов-Петров с поблескивающим в руке толстым стеклом:
– Достал лупу, товарищи. Насекомое разглядим.
Иван Николаевич обернул к нему косой повисший чуб:
– Засунь ее себе в задницу и разглядывай.
И стал сматывать ленту в ролик.
Когда «свои» наконец разошлись, Нинон зашуршала постелью в соседней комнате. Вернулась, обняла его прохладной кистью за шею:
– В зале была потрясающая музыка, невероятная. Ты слышал? Я и не знала, что твой сын гастролирует по Америке.
– Гастролирует, – как тихое эхо отозвался Иван Николаевич.
– Нужно было позвать его к себе, – нежно ворковала Нинон.
Иван Николаевич снял с горла белую ухоженную руку.