***

Начало романа – здесь. Начало 5-й части – здесь. Предыдущее – здесь.

Сон разума рождает чудовищ. Франсиско Гойя

Так (но со скидкой на обращения к вам, мой сонный читатель), думал я о своей человечности и всем человечестве в целом, — думал так, а сам поливал свое синяками пошедшее тело свинцовой примочкой и посыпал его губкой, речною бодягой. Я был врач. Я был врач своей собственной чести, и я должен теперь был остаться в себе человеком, — остаться, ибо будущее, определившее меня, уходило вперед, пока я засыпал себя этой бодягой. Оно уже абстрагировалось от моей божественности, в которую неколебимо верило, будучи небесным поклонником, и теперь неумолимой логикой моего развития стало безбожным. Я сам отлучил от себя Теофиля и теперь вынужден был страдать его болью. Страданием моим было не только нынешнее жжение во всем теле, не только сам процесс мешкования — страданием моим было все, что описано в этой книге. Мной и во мне цивилизация отрекалась от человека-бога, и тут уж я был настоящим «министром финансов» из того сна Теофиля, который приснился миру накануне моих страстей. Мой процесс был постепенным отделением от меня звездного странника — пониманием им человека, возвращением в свое будущее, где уже нет людей, а есть лишь безликие роботы, клеточки его тела. Людей он оставил здесь, в своем прошлом, как и мы оставили в своем прошлом богов.

Первые мои шаги на пути человеческом были довольно беспомощны — я подумал: как много я сделал дурного и как много мог сделать хорошего. Надо бы начать новую жизнь. Вот что я, пожалуй, сделаю в первую очередь: я пойду к Лике, я излечу ее от глупой любви к Теофилю, я отважу ее от секты тарелочников, я буду убеждать ее не ложиться в больницу, я покажу ей инструкцию, объясню, чем все это грозит… — тут я уснул и проспал до вечера следующего дня.

***

Все никак не могу успокоиться. Вы, быть может, заметили, что в текст, касающийся моего сечения, вкралась какая–то двусмыслица. Действительно, остается непонятно, как собственно я к этому отношусь, — скажем, положительно или отрицательно? Отвечаю, что для меня это зависит от того, с какой стороны посмотреть, — ведь сечение разделило меня надвое, и биссектриса моей души, как в равнобедренном треугольнике, является одновременно медианой — то есть, средней линией, представляющей собой геометрическое место точек зрения, равноудаленных от всякого однобокого, одностороннего, определенного взгляда на это сечение. С одной стороны, я был возмущен, оскорблен, унижен, разочарован, несогласен, сбит с толку, а с другой стороны, понимал, что это необходимое действие целебного ножа, хирургическая операция отсечения от меня меня самого, встряхивание дружеской руки, пробуждающей ото сна, извлечение меня из–под одеяла и так далее.

Такова ведь противоречивая природа всякого искушения — мы молимся: «Не введи нас во искушение», — и понимаем, что только искус делает нас искушенными. Мы, покрытые коростой язв, берем черепок, чтобы скрести им себя, и, сидя в пепелище, не хотим слушать уговоров друзей, убеждающих нас, что, мол, мы согрешили и за это должны отвечать. Мы не хотим понимать, что страдание необходимо, и все же в глубине души понимаем, что так надо, и ждем, когда Бог подтвердит это из своего вихря. Мы знаем, по опыту, что всякое страдание бессмысленно, но ведь только оно делает нас людьми.

Вспомните, с какой ненавистью смотрите вы каждый раз на того, кто будит вас ранним утром. Еще вчера вы сами просили его растолкать вас, и вот пора вставать, он трясет вас, а вы ругаетесь сквозь сладкий сон, хотя уже и начинаете припоминать, что вы сами вчера попросили его сделать это. И вы говорите: «Все-все, я проснулся, встаю», — вы садитесь на постели, протирая глаза, и тот, кто будил вас, отходит. Но это уловка вашего сна — вы все еще спите, читатель, и во сне говорите с тем, кто вас будит, — стоит ему отойти, вы уже вновь на подушке и грезите, грезите, грезите…

В общем, понятно теперь, что сечение — это переходное состояние: вы уже не спите, но вы еще и не бодрствуете, и куда вы впадете, зависит от многих причин.

И вот когда бывают настоящие сны: на этой вот самой границе. Граница — обиталище снов, а не сон и не бодрствование. Лишь в их (сна и яви) зазоре сновиденье плетет свои замысловатые узоры, а реальность — только память об этом плетении, так же как сон — воспоминание о засыпании. И вот к какому выводу мы теперь можем повторно прийти: мое божественное состояние было колебанием на границе, где я не мог ни уснуть, ни проснуться. И вот почему я не отличал сон от реальности: у меня не было ни того, ни другого — я сам был своим сном и видел в этом сне себя, спящего и видящего сны; но не сознавал этого. И, совершенно не сознавая того, я сам себя все это время сек, чтобы по настоящему не уснуть или не проснуться — что в сущности одно и то же.

Так что же мне об этом подумать? Как отнестись к тому, что меня все-таки высекли? С какой стороны посмотреть на это свое сечение, на этот витраж со сложным плетением замысловатых узоров, на гистологический срез моего сердца, на эту красочную ткань (байку, если хотите), — с лица на нее взглянуть или с изнанки? Да ни так и не сяк — просто я преступил границу своего сна, а всякое преступление должно быть наказано. Впрочем, читатели, — хватит этих сексуальных восторгов.

Продолжение

Версия для печати