***

Начало романа – здесь. Начало 4-й части – здесь. Предыдущее – здесь.

Прошел час. Я лежал на спине с закрытыми глазами, пустив на самотек свои мысли, прислушиваясь к блуждающим болям: в желудке, в печени, в суставах. Наконец от всех этих мыслей и воспоминаний у меня разболелась голова. Все боли стянулись в одну только точку под черепом — в то место, над которым соединяются лобная и две теменные кости. Там, внутри, как бы что–то пробивалось на поверхность: стучало, рвалось, нажимало, и голова просто сама собой раскалывалась под этим напором. Я лежал и слабо стонал — не в силах шевельнуться, не в силах стерпеть эту раскалывающую черепную боль. Звонил телефон — я не мог поднять трубку. Я плавал в зеленоватой толще боли среди слоистых ее побегов и взлетающих лопающихся где–то вверху пузырьков. Звонил телефон, а я не отвечал.

Все врут физиологи — нет никаких болевых порогов. Боль беспредельна, как океан, и тверда, как скала, — об нее разбиваются, в ней растворяются все упования наши.

***

Постепенно боль моя утихла и совсем прекратилась. Было два часа ночи, я решил выйти на улицу, чтобы немного продышаться, — оделся и вот уже иду по вымершему Садовому кольцу вниз, к Самотеке.

Прекрасно гуляется ночью! где вы, дневные ограничения? — нет вас. Редко встретится одинокий полуночник, да протарахтит какой–нибудь хлебовоз или таксист. Ночной народ как–то сродняется — это совсем не те горожане, которые днем мчатся неизвестно куда, закинув пустые глаза в пустоту, нет! Ночью ведь нет толпы, но каждый встречный на счету в обезлюдевшем городе. Ночь — покровительница патриархальных отношений. Разве, встретив человека в пустыне среди барханов, вы читатель, не приветствуете его? — разве не скажете:

— Салам алейкум!

И он, конечно, ответит:

— Алейкум ас салам.

— Хабар бар?

— Йок.

— Якши.

Конечно, вы переброситесь этими словами, прежде чем разойтись навсегда, ибо одинокость полезна в толпе, а одинокому человеку нужно с кем–то потолковать.

Посредине моста над Самотечной площадью человек в белом плаще попросил у меня закурить:

— Сейчас уже нигде не купишь, — сказал он улыбаясь.

— Конечно! — ответил я протягивая ему открытую пачку.

— Благодарю. О, сухие… отлично!

И мы разошлись. Сигареты у меня всегда сухие (я их специально просушиваю), а у этого ночного стрелка прямо–таки на лице написано, что он должен любить сухие сигареты и постоянно читать Франца Кафку, что у него язва двенадцатиперстной кишки, послезавтра будет ее обострение, а завтра, закуривая первую свою сухую сигарету после ритуальной для него чашки кофе в стоячей закусочной «Праги», — завтра он расскажет об этой нашей встрече посредине Самотечного моста своему приятелю. Более того: я понял также, что сам вскоре познакомлюсь с этим его приятелем (его имя будет Олег), а следовательно, до того момента Бенедиктов ничего не сможет сделать со мной — я буду жив. Вот так–то, Фал Палыч! — ликуя, подумал я, уже миновав этот мост, оставив за своими плечами темный поток шумящих листвою бульваров.

Когда я подошел к кукольному театру, было как раз три часа: на башне пропел петух, открылась дверца, зазвучала музыка («Во саду ли, во огороде…») — куклы совершали заведенную церемонию, и, ценя метафорический смысл происходящего действа, я остановился, дабы созерцать его ход…

Но мне не дали досмотреть до конца: позади затормозила машина. Я оглянулся и увидал, что это такси; пригляделся: за рулем сидел Сверчок, а на заднем сиденье — незнакомая дама. Широкополая шляпа скрывала ее лицо. У них было включено радио, и диктор по–немецки рассказывал что–то о Верди. Мы со Сверчком смотрели друг на друга, не начиная разговора. Фал Палыч Бенедиктов никак не хочет оставить меня в покое, — подумал я, — и даже таинственную незнакомку подослал. Для чего б это, а?

— Садись, — скрипнул дверью Сверчок, и мне не понравилось фамильярное его тыканье.

— Куда едем? — спросил я, садясь рядом с ним, но никто не ответил. Машина медленно, со скоростью километров, наверное, двадцать в час, потащилась в сторону Маяковской. Тишину нарушала лишь только немецкая речь из приемника. Наконец я не выдержал:

— Как поживает Фал Палыч?

— Не знаю.

— А где взял машину?

— Я с Бенедиктовым завязал, — сказал Сверчок, пропустив мой вопрос, и добавил уныло: — Вечная память.

— Вечный покой, — объяснила, поправила (черт его знает что?)… вставила дама. И хор из радиоприемника повторил ее фразу, как эхо! — перевел на латинский язык и стал развивать, нарастая и ширясь…

Уже когда я задал вопрос о Фал Палыче, послышались первые исподволь обеспокоившие меня такты музыки, а когда, вслед за этим волнующим голосом — «Вечный покой», — раздалось тут же первое тихое причитание хора: “Requiem aeternam”, — я был поражен, вздернут, как электрическим током, этим совпадением и стал трепетно вслушиваться в постепенно набирающее силу звучание. Никто не мешал мне — я слушал и ждал, что за этим последует. Вдруг Сверчок произнес:

— У нас мало времени. Слушай внимательно: все равно ты покончишь с собой, поэтому…

— Стоп! — Но Сверчок не остановился. — Я говорю: стой!

— Выслушай меня так, — сказал он, — как будто ты, мертвец, говоришь с мертвецом. Ты всегда ведь считал меня мертвым — я знаю. И всех! Но ты такой же, как все…

Он замолк. Интересная мысль! — так–то ты, сукин сын, выполняешь свои союзнические обязательства?! Такова твоя благодарность за мое хорошее отношение к тебе… А, да все вы такие, сверчки.

— Только так с ним и можно покончить — покончив с собой, — заключил вдруг Сверчок, — и ты сделаешь это!

Он был ужасающе бледен и светился в темноте машины — совсем как гнилушка. Он в тот момент скорей не говорил, а вещал. Он весь напрягался, силясь перекричать звуки радио. Я не знаю, откуда он это узнал — вот то, что я как–то раз говорил о некоторых людях как об обитателях царства мертвых, — не знаю, он ведь только намекнул мне… но, может быть, Лика пересказала ему наш недавний с ней разговор?.. Однако, читатели, я ведь выражался тогда скорее в переносном смысле, использовал миф Теофиля, чтобы сказать, что с этими людьми, этими уснувшими аутсайдерами, ничего не может случиться, как и с мертвецами. И это ужасно! — Вот какой был подтекст — повторяю: ужасно. А Сверчок, этот светлый придурок, воспринял мою мысль совершенно буквально — то есть с точностью «до наоборот» — он сказал:

— Я не знаю, как это так получается, но Фал Палыч держит нас всех в руках. Он может сделать с человеком все: захочет кого убить — убьет, захочет, чтоб кто–то убил, — тот тоже убьет, захочет, чтоб полюбил — полюбит. Что ему угодно сделать — сделаешь! И ему не нужно заставлять — ты как–то сам этого захочешь. Какой–то гипноз. Мы все не свободны, мы как манекены… Ты видел, как я у него… Но я кое–что понял… Надо выйти из сна, освободиться, прожить не по лжи, хотя бы момент… умереть…

В этот момент в эфире уже разразился «Deis irae», и Сверчок замолчал, не в силах перекричать бешеного грома и возгласов светопреставления. Как только стало тише, он снова заговорил:

— У Бенедиктова я кормил каких–то птичек, и мне показалось, что в них все и дело.

— Птичек?

— Птичек. Пока птичка в клетке, мы полностью связаны…

Но тут начали снова нарастать трубные гласы, постепенно вынося на себе мрачные клики хора, и Сверчок опять смолк, ибо не имел возможности бороться с «Tuba mirum». Я остался в сомнениях по поводу того, что же он все–таки хочет сказать? Вдруг в наступившей у нас тишине глухо, как бы с опущенной головой, бас заговорил что–то, кажется о смерти, под похоронные удары литавр.

— Я думаю, убивая себя, мы уничтожаем клетку, — заспешил, спотыкаясь, Сверчок, — и освобождаемся, — добавил он, не глядя на меня.

О, читатели, — как же это не ново. Да и чего же еще можно было бы ждать от Сверчка? — только пресных банальностей — жив ли он или мертв.

Продолжение

Версия для печати