Начало романа – здесь. Начало 5-й части – здесь. Предыдущее – здесь.
Поскольку с Сидоровым нам уже больше не придется встречаться, воспользуюсь случаем, чтобы сказать здесь несколько слов о хитроумии судьбы вообще и, в частности, о дальнейшей судьбе некоторых моих героев.
У беременной от меня (гермафродитом) богини, увидевшей кровь, сразу же начались родовые схватки. Истекающий кровью Николай Иваныч, чем мог, помогал ей. Совместными усилиями они вызвали скорую, которая и отвезла его — в Склифасовского, а ее — в роддом. Из Склифасовского Сидоров попал в Кащенку, где пролежал очень долго. Марина Стефанна, как только благополучно разрешилась, стала навещать его, а поскольку была теперь одинока и зареклась куролесить — пора уже: возраст пришел! — вышла в конце концов за несчастного замуж. Тем более, что Сары своей Сидоров больше не хотел видеть. Точнее, не мог! Всякий раз, как он хотя бы слышал о ней, у него возникали позывы к рвоте. Болезнь! — психомоторное поведение…
Все-таки несчастная судьба у Сары, ужасная судьба. Не думаю, чтобы она часто изменяла своему мужу, думаю — только со мной — ведь она такая дикарка! — но и я ее выдрал всего лишь три раза, и… все три раза подряд нас заставали на месте преступления. Что может быть для нее ужасней (для Сары)!? Какой опыт она может вынести из этого? Но если я когда-нибудь знал добродетельную женщину, то — только Сару Сидорову. При всей углубленной страстности этой натуры, при всем своем темпераменте, она смиряла себя, так что на поверхности невнимательный наблюдатель мог бы увидеть только холодок, только лишь что–то рыбье. Но тот, кто давал себе труд присмотреться, видел подо льдом непрерывное клокотание, кипение, бурление и понимал, по какому узкому мостику ходит эта женщина.
Что с ней стало теперь, я не знаю — с того, последнего, раза не видел ее, а вот странное нервное расстройство ее мужа мог бы описать, если бы это имело к моей истории хоть какое-нибудь отношение… Пришлось бы описывать его болезнь, его отношения с Мариной Стефанной, которую судьба так забавно подбросила ему; его коллег, врачей-психиаторов, и саму эту больницу.
***
Последнее мне было бы сделать особенно затруднительно, ибо я уверен, что большинство моих читателей знает жизнь подобных учреждений значительно лучше меня. Мне было бы нелегко вводить вас в заблуждение описаниями того, что вам так знакомо, а я видел всего лишь мельком и случайно. Да, друзья мои, я пожалуй что самый нормальный из вас, ибо провел в Кащенке всего пару часов, будучи еще студентом. А вы сколько?
По глупости, подлости или зависти, когда мы еще только едва познакомились, Женя Марлинский вызвал скорую помощь в ответ на мои уверения, что я бог. Помнится, в доказательство я показывал паспорт и готовность вылететь из окна, что особенно его поразило. Впрочем, то было шуткой, ибо я прекрасно понимал, что подобных доказательств недостаточно. Но Марлинский, как видно, поверил: меня увезли в Кащенку, где я повел себя настолько хитро, что через два часа был отпущен с миром. Когда я возвращался домой, гремел салют, был как раз день космонавтики! — и, радуясь почестям, вспоминая беседу с врачами, я с гордостью думал, что Гагарин ведь тоже не разглядел бога на небе. Тысячи разноцветных искусственных звезд трепетали вокруг.
***
— Да ничего с ним не случится, сказала Томочка, продолжая наш разговор о Сидорове, — он же сам не знает, чего хочет.
— Как так?
— А вот так — он настолько слаб, что никогда не бывает самим собой.
— Ты что это, Томочка?
Должен сказать, что она меня прямо ошарашила таким заявлением. Дело в том, что мысли мои, вращаясь вокруг судьбы несчастного Сидорова, сами собой съехали на описанный выше поступок юного Марлинского (когда он спровадил меня в Кащенку), — на его предательство, вполне иудинское действие. Эй, Марли, Марли, каким ты был, таким ты и остался, — думал я, имея ввиду все его нынешнее поведение с Бенедиктовым и Ликой, — Иуда Искариот, с той лишь разницей, что с тобой–то уж никак ничего не может случиться. Со всеми может: с Бенедиктовым, с Сарой, с Сидоровым, даже с Мариной Стефанной, а с тобой — ничего.
И тут вдруг Тома как раз сказала: «Да ничего с ним не случится», — а потом еще добавила: «Он и хочет и не хочет быть собой». Конечно, сказано это было о Сидорове, но я–то думал как раз о Марлинском. И вот почему это меня особенно поразило: как раз примерно в те годы, когда я побывал в Кащенке, любимой моей идеей была следующая: человек хочет и не хочет быть собой. В то время я часто говорил с Марлинским об этом.
Конечно же, очень простая идея — что может быть проще этого диалектического выверта, этого парадокса, что человек — есть граница самого себя!? Но вот что забавно: ведь известно, что идея, запавшая в душу человека, при благоприятных условиях может оформить его по своему образу и подобию. Я вовсе не говорю, что эта идея (о границе) принадлежит мне — идеи летают в воздухе, — но будучи богом Гермесом, я могу смело утверждать, что это моя идея, идея герметичности.
Так вот, я говорю, что, попав в человека, идея может его никак не коснуться, а может сделать с ним кое-что, если человек приходится ей по вкусу. И вот что она сделала с Марлинским (перечтите еще разок его манифест) — полная заторможенность на границе поступка, полная обездвиженность, полное «ничего не случилось». Ведь что такое его «ничего не случилось»? — топтание на месте, невозможность выбрать, хотение и нехотение быть самим собой. Ведь я только сейчас, когда Томочка поставила рядом «ничего не случилось» и «хочет — не хочет», — только сейчас я узнал в его манифестах, в его ублюдочном поведении свою в общем–то абстрактную старую идею: «человек хочет и, одновременно, не хочет быть собой, ибо он живет на границе себя самого». Марли превратился в эту границу, границу ничто. Сукин сын!
Но Томочка? Лика? — ведь совсем недавно, когда я уничтожил Лику Смирнову, я подумал о ней то же самое: что она и хочет и не хочет быть собой. Интересно!