Продолжение. Предыдущее здесь. О «Блюзе бродячего пса» и его авторе – здесь. Начало «Блюза» – здесь.
«Розы нет. Шоколадка ушла» – с раздирающей ясной горечью проснулся Васька Цесарский во втором часу пополудни. На душе пустыня, во рту медведь ночевал, в голове ныли неподвижные мелкие мыслишки. Он крепко потер лоб и затылок. «Но почему она болит, в ней же кость?» – подумал он.
Полуодетый и босой, прошлепал по пятикомнатной квартире. На столе в столовой объедки и опивки поминального вечера. Засиделись допоздна. Занимая центральное место на стене, над столом висел писаный маслом с фотографической карточки портрет отца Василия, генерал-лейтенанта артиллерии Терентия Цесарского, погибшего десять лет назад. Он руководил на Ямале испытанием «взрывающего устройства», способного растопить в атомно-водородном пекле Данию, а заодно Голландию. Наблюдательный пункт в бункере поместили в двухстах километрах от эпицентра взрыва. То ли в расчеты создателей–проектировщиков вкралась досадная ошибка, то ли «взрывное устройство» шарахнуло в вечной мерзлоте и в небесах так, что бункер вместе с госкомиссией и генералом испарился. Во время торжественных похорон на Новодевичьем на пустой гроб была положена генеральская фуражка с черным околышем. На портрете Терентий Цесарский был изображен в генеральском комбинезоне, опершись о корпус вездехода с устремленным вверх веером ракет. Серые в карюю крапинку глаза чуть насмешливо прищурены: «Опохмеляешься, сынишка?» Васька вялой кистью махнул на портрет.
Смерть отца он перенес без надрыва – слишком они были разными…
Васька легко позавтракал водкой с пивом и в два приема сволок посуду и фужеры с рюмками в ванну, под горячую воду – он терпеть не мог объедки и опивки.
Нет Розы. Нет Шоколадки, с той же раздирающей душу горечью думал он. Знал, что теперь горечь по самый гроб будет с ним. Тогда она приехала на заре в февральскую вьюгу. От Всеволода. Ну и приехала… Она всегда от него домой возвращалась. Не нужна она ни капли Всеволоду. На него девки и взрослые бабы – как мухи на липучку. А ему их не надо, ничего ему не надо. Одна музыка. Тогда на вьюжной заре она сказала: мне остоебенела такая жизнь с пьяницей и импотентом. Много она знает о пьяницах и импотентах. Ну и катись… Говорят, когда женщина уходит, нужно начать ее ненавидеть, иначе трудно. Не знаю, не пробовал, подумал Васька.
Мыл посуду, стекала грязная жирная пена. К Всеволоду у него ничего плохого нет. Всеволод – друг и по-настоящему порядочный человек. А порядочный друг никогда у друга жену не отобьет. И не отбивал он Розу. Она – сама. Всем нужно разнообразие, не одно подавай, так другое. Васька вспомнил несколько супружеских пар. Все – достойные, респектабельные люди, а менялись то женами, то мужьями. И никто не был в обиде, никто никого не бросал, и все жили в мире и согласии. Кому что нравится. Ему, Ваське, нравится совсем иное. Он не виноват, что у него такая конституция и сверхнормальная фантазия. Он даже к сексологу пошел. Известный сексолог, бородатый красавец во цвете лет и сил, за рюмкой в ВТО разъяснил, что в сексуальном отношении человек поразительно безразмерен и широк во взглядах. Что же касается греха Онана, то «он уводит нас в глубокую библейскую древность». Ничего в нем позорного и предосудительного нет. Потом, в подпитии, он интимно признался Ваське, что он сам предпочитает такой род секса – «грязнее женщины зверя нет». Одним словом – на здоровье… Он бы снизил сексуальную озабоченность человечества. Уменьшилось бы число половых драм, неурядиц и недоразумений, сократились бы инфаркты и инсульты, болезни Венеры, упало бы количество несчастных, и заодно, счастливых, и перед просветленным взором hоmо sapiens’а раскрылись бы другие перспективы. Но это уже дело генной инженерии.
И пусть она катится, с тоской по Розе подумал Васька. Ненависть в душу не опускалась. Перемыл посуду и перенес ее на кухню в сушильный шкаф. В квартире по-прежнему звенела стерильная тишина, лишь из балконной двери смутно доносился грязный ритм Ленинградского проспекта.
Мать спозаранку умчалась в международный женский комитет заседать. После смерти любимого генерала Агнесса Карповна с головой отдалась женской общественной деятельности. Разъезжала по конгрессам то в Прагу, то в Вену, то в Амстердам – и ратовала, ратовала, ратовала. Особенно горячо ее волновала горькая участь и доля черных женщин и детей в Африке. Со всех трибун она страстно выступала против империализма, расизма, неоколониализма и сионизма. Повседневная борьба против угнетения черного населения всего мира был ее конек. Однако дома Агнесса Карповна всласть воевала с Розой и предпочитала, чтобы Васька женился на белокожей, лучше – русской блондинке. После Розы Васька видеть не мог блондинок.
Васька прошлепал к себе, убрал постель и комнату – он терпеть не мог неубранных постелей и комнат – и стал тщательно одеваться: стального цвета рубашка, узкая бордовая бабочка, серый с искрой костюм. Одеваясь, поставил на стереопроигрыватель диск «Московский сюрприз»
Прошлой весной свалился сногсшибательный случай. Как всегда, играли они в кабаке. В перерыве подошел к Ваське Леви Фельдмен, журналист из «Балтимор Сан», а попросту Левка Фельдман – его дед выходец из Гомеля – и сказал, что за третьим столиком от фонтана, у стены, Виллис Кановер с женой. Василий кинулся к ребятам – закусывали в баре – так, мол, и так, за третьим столиком от фонтана у стены Виллис Кановер с женой. Штисс подавился колбасой, Герман хватил Розу по спине так, что у нее зашлось дыхание, а Всеволод и синим глазом не повел – «ладно, пройдемся теплым маслом по джазовой душе Кановера». И прошлись. Начали с «Сяду в восьмичасовой поезд» Эллингтона, позывных «Музыки Америки», и на ходу перешли на любимый опус Кановера, «Чероки» Чарли Барнета. Никакой пошлятины и шлягеров. Играли только классику. Позабыв про жратву и выпивку, и танцевальный променад, публика только слушала. В перерывах Василий вполглаза наблюдал за третьим столиком у фонтана, у стены. Американская знаменитость сидела не шелохнувшись, точно в изумлении. Играли, не прерываясь, два часа кряду. Под конец в своем соло «Не могу начать с тобой» Бадди Берригана Всеволод взял такую длинную, высокую ноту, что нежно зазвенел стеклянной потолок из мутно-зеленого стекла. И резко оторвал мундштук от губ. Никогда еще стены кабака не слышали такой музыки и таких оваций.
Через того же Леви Фельдмена Кановер пригласил нас в свой номер, а Левка приволок туда ящик американского пойла. Но Виллис пил только полусладкое Советское шампанское. Не сдерживаясь – а его трудно удивить чем-нибудь в мире джаза – он расточал нам искренние комплименты. Всеволода по «матовости» звука он сравнивал с Терри Кларком, по мастерству и изощренности – с Дизи Гиллеспи, а по мощности трубы – с Гарри Джеймсом. А джазмена, в полную силу и мастерство владеющего баритон-саксом и трубой, он вообще никогда не встречал. «Феномен!» – восклицал он бархатным, всем миром любимым баритоном. Гитару Штисса он приравнял к Чарли Берду, а Герман – просто Крупа, «когда он был в самой поре и не принялся за наркотики». Василия, он назвал Артом Татумом, «но русским и зрячим». Розу Виллис просто посадил себе на колени и расцеловал, не сравнивая ее ни с Эллой Фитцджеральд, ни с Сарой Вон. Роза есть Роза.
Под утро, когда в окнах занимался рассвет и Леви принялся превозносить долготерпеливый и героический еврейский народ над всеми другими нациями – он всегда после бутылки «Бурбона» купается в мировом величии еврейства, – Виллис Кановер предложил нам повторить программу, а он запишет ее на магнитку. (Кановер остановился в Москве по пути в Индию). Договорились. Назавтра он приходит в кабак со стереозаписывающей аппаратурой и звукооператорами. И тогда Василий, может быть, впервые почувствовал, как от трубы Всеволода, словно от магического магнита, исходили волны огненного вдохновения, и вся четверка отзывалась ему на пределе своих сил.
Осенью Кановер передал московскую запись фирме «Брунсвик». Осторожный «Брунсвик» выпустил сотню альбомов. Ценителями джаза они были раскуплены нарасхват. Потом «Брунсвик» выпустил тысячу дисков на рынок, и они тоже быстро разошлись. Через месяц альбом «Московский сюрприз» стал номером один в хит-параде джазовой музыки и завоевал «Золотой диск». Зимой – не без участия Леви – они получили из Штатов четыре альбома «Московского сюрприза» и известие – от того же Леви – что на их имена в Чикагском банке лежит полмиллиона долларов. Сколько заработал Виллис Кановер, Леви не сказал.
Зашипела алмазная игла на последней бороздке диска «Московского сюрприза», мягко щелкнув, звукосниматель вернулся в свое механическое гнездо. Васькины воспоминания испарились. Розы нет, и не будет – снова с непроходящей болью прошлось по нему.
Поджидаю Ваську у ВТО. Час пик. По обе стороны улицы Горького в мартовских сумерках рвано чернели толпы населения. В убыстренных ритмах по мокроте тротуаров шаркали подошвы. Перед глазами смутно мелькали мятые пятна лиц, угрюмо сомкнутые, безразличные, молчаливые, иногда злые. Нет инстинктивной мимолетной игры взглядов: мужчины не вскидывают глаз на женщин, женщины устало-равнодушны. Не на что смотреть. Себя бы увидеть. С единым выражением «достать» рассеиваются по магазинам набить чем попало сумки, прикидывая в уме, что можно позволить лишнего. Но позволить трудно. Они стоят, сколько зарабатывают. А зарабатывают по воли властей – лишь бы свести концы с концами. Население… Его нельзя путать с «народом». Население давится в очередях, ходит в прачечные, поликлиники, дожидается в учреждениях – «прием населения». Но житейское, повседневное понятие «население» может возвыситься до высокого пафоса и превратиться в «народ»: «Народ и партия едины», «Весь советский народ», «Советский народ не забудет, не простит», «Всенародный праздник». Не следует путать народ с трудящимися: «Трудящиеся встали на вахту», «Трудящиеся выполнят свой долг перед Родиной», «Трудящиеся ответили ударным трудом на призыв партии». Но нельзя ставить знак равенства трудящимися и советскими людьми «Советские люди выполняют – или выполнят – свой интернациональный долг», «Советские люди клеймят…», «Советские люди солидарны…». Словом, – население – не народ, народ – не трудящиеся, а трудящиеся – не советские люди.
Спускаемся с Васькой вниз по Горького беспечным прогулочным шагом, и девушки в дубленках и джинсовых брючках, закатанных под сапожки, провожают нас заинтересованными взглядами. Спешите, девушки, смотрите. Мы молоды и красивы. Мы удачливы. Мы «звезды» единственного в столице настоящего джаза – опасно быть звездами… Мы альбом за альбомом записываем свою музыку на фирме «Мелодия», и «башли шуршат по карманам», как говорит Герман.
С Герой произошла метаморфоза. Он завел себе французский темно-малиновый костюм, стал пить только марочный портвейн и резиденцией избрал «Арагви». Из дома его выгнали за «моральное разложение, ё–маё». В «Арагви» он познакомился со шведкой. Ее мы еще не видели.
«Потрясающая чувиха, – рассказывал он. – Сижу, рубаю цыплячью ножку табака, скучаю. Грузинцы душу тянут кимвалами – дударами. Разозлило меня. Толкаю ихнего барабанщика в сторону и закатил брек на пять минут. Грузинцы аж заикали, публика – браво. Вернулся к ножке табака, смотрю – бляха-муха! Подходит белая чувиха, шведка. Звать Урсулой. И по самоучителю сразу – вы, говорит, будете мой жених. И с паханом за руку знакомит. А пахан, бляха–муха, капиталист по производству ударных. Розовый такой мухоморчик. Он Урсуле сказал – я, говорит, пока тебе жениха-драмера, похожего на Джина Круппу не найду, замуж ты не выйдешь, ё-маё. Выходит, я жених а?
Со Штиссом мы видимся редко. Он стал часто бывать в синагоге и связался с еврейскими активистами,
– Дело не в синагоге, а в пол миллионе капусты в чикагском банке, – говорил Васька, пока мы спускались по улице Горького. – Ты знаешь Штисса. Он за кусок попостнее готов черту душу продать.
– Станет черт мараться из-за штиссовой души, – шучу я. Здешние души – товар дешевый.
Толпа убывала. По мостовой, в грязно–коричневой пене брызг колесило автомобильное стадо.
– Сева, а ты в судьбу веришь? – вдруг спрашивает Васька.
– Верю, – отвечаю я. – И судьба Розы еще впереди.
Не глядя на меня, Васька тихо спросил:
– Ты любил ее?
Я беру его под руку:
– Будь мужчиной.
Васька смотрел себе под ноги в хлюпающую мокроту:
– А что значит быть мужчиной? Вызвать тебя на дуэль?.. Ты меня убьешь.
– При дуэли шансы равны. Но где достать пистолеты или шпаги? – отвечаю я, не вкладывая никакого смысла.
Васька отбрасывает носком туфли мокрую раздавленную пачку «Явы» и говорит преувеличенно легким голосом:
– Стоит ли убиваться из-за такой суки! Шлюха она и есть, и пусть катится по шлюхской дороге на все четыре ветра.
Снова беру Ваську под руку:
– Не поноси женщин, когда они уходят. Держись мужчиной.
Он снова смотрит себе под ноги:
– Забудем, Сева,
Забыли.
Роза, я виноват перед тобой. Но не больше, чем паук, в чью паутину влетела бабочка. Но был ли паук, паутина и бабочка?
Заходим в «Арагви». Расталкиваем кавказцев в кепках «аэродром», потертых московских блондинок, и входим в раздевалку, плотно насыщенную запахами баранины, чеснока, уксуса, кинзы и портулака.
Геру нашли в белом мраморном зале со шведкой. Гера, изящно отставив мизинец, – ай да Гера! – режет ножом шашлык по-карски, а шведка терзает мясо ослепительно-белыми руками.
– Не ждал, други, не ждал! – радостно кричит Герман, подставляя нам стулья.
Приглядываюсь. Шведка как шведка. Одной лошадиной породы с Герой. Такая же костлявая, и челюсть похожа. Но глаза голубые и выражение смелое. В васильковом платье от Диора.
– Знакомьтесь, – махнул обезьяньей рукой в бархатном рукаве Герман. – Урсула. А по-моему, Улька.
Урсула показывает в ослепительной улыбке жеребячьи зубки:
– Е–маё.
Василий от неожиданности едва не задыхается смехом, а я учтиво говорю:
– Вы хорошо знаете русский.
– Бляха–муха, – вцепившись в шашлык, отвечает Урсула.
– Калякаем помаленьку, – говорит довольный Гера. Чувствую между ними незримую ниточку. Быть Герману шведом. Какую только карту не выбросит судьба.
Васька блеснул карими крапинками в серых глазах:
– А не отметить ли потрясающее знакомство? Учиним детский писк на лужайке. У меня есть две очаровательных девчушки, хористки из Оперетты. И прихватим Левку Фельдмана. Он стосковался по писку. Выпивка его, закуска наша. Не прогонишь, старина?
Не прогоню. Встретиться для сбора условились в нашем кабаке.
С Ваською мы расстаемся на углу проезда Художественного театра. Он идет в Оперетту мобилизовать «очаровательных хористок», а я – в кабак за зарплатой.
Высокие желтые колонны Большого заволокла летящая снежная пелена. Северный ветер леденил мокрый тротуар и мел поземку. Минуя Малый театр, спускаюсь в кафельный переход и перехожу улицу. Продолжение – ЗДЕСЬ