Продолжение. Предыдущее здесь. О «Блюзе бродячего пса» и его авторе – здесь. Начало «Блюза» – здесь.

Гарри Джеймс, в центре

Упомянутый Леви Фельдман был аккредитован в Москве как журналист газеты «Балтимор Сан». Корни его родословной остались в Гомеле – каждая человечья особь, какой бы она ни была, имеет свою родословную, даже о ней не подозревая. В начале века портной Мойша Фельдман пострадал от погрома. Пьяные чуйки с кожевенной фабрики, воодушевленные народным призывом «Бей жидов, спасай Россию!» разгромили его домишко, растоптали его швейную машинку «Зингер», а у самого Мойши вырвали бороду. После разбоя и унижения Мойша решил сменить отечество на другое, где не топчут швейные машинки и не возят по полу евреев за бороду. Он перебрался с семьей в Соединенные штаты и осел в Лос-Анджелесе, но портняжничать не стал. Он сверхъестественным чутьем почуял, что наивное, полукустарное производство Голливуда со временем превратится в киноиндустрию. А где зрелищная индустрия, там и парфюмерия, рассудил он, и, рискнув, открыл маленькое дельце.

Риск оправдался с лихвой. Мойши давно нет в живых, а его дельце разрослось в процветающую фирму с миллионным доходом. Правнук Леви не пошел по стопам капиталистов – парфюмеров, деда и отца, а закончил Гарвард и ринулся на тернистое поле журналистики. В начале эры «упадка нравов» он ухватил за рога золотоносную тему «сексуальной революции» и разрабатывал ее отнюдь не умозрительно, а подогреваясь практическим опытом. Его красочные репортажи и очерки приводили в восторг юное поколение американцев обоего пола, а пуритан – в негодование. Но секс-революция довольно скоро выдохлась в рутину – все революции вырождаются в рутину. Неугасимый взор Леви обратился к другим социальный потрясениям – к войнам за «освобождение» на Ближнем Востоке.

Первая еврейско-арабская война застала его в Тель-Авиве. Он описывал ее не отсиживаясь в каком-нибудь еврейском баре, а с передового края. Его красочные репортажи и очерки приводили в восторг американских и европейских читателей, в особенности еврейской национальности, а фоторазворот «Где противник?» – безбрежная пустыня, усеянная башмаками и сапогами гоев – принес Леви славу репортера–журналиста номер один.

В Израиле он заразился иудаизмом. Но еврейско-арабская война безразмерно затягивалась, превращаясь в изощрённые формы терроризма. Леви не улыбалось получить смертельную пулю. И все же он получил ее – в обе ягодицы навылет. Смешно, но больно… В Лос-Анджелесе он настолько подлечился, что стал подумывать о других мировых потрясениях. «Балтимор Сан» предложила ему Россию – дескать, там развивается и набирает силу диссидентское движение, и крепнут еврейские общины.

Он приехал – все-таки родина далеких предков… Диссидентское движение и крепнущие еврейские общины – все оказалось полным враньем. Одних инакомыслящих принудили выехать за пределы СССР, других упрятали по психбольницам, третьи отбивали сроки в ИТУ, а еврейские общины только и думали, как бы побольше отправить своих евреев в Израиль. Кое-кого из диссидентов ему удалось разыскать по темным углам столицы. Но они жались от прямых бесцеремонных вопросов и слабо мямлили о «правозащитном движении и мирных правах человека». Миллиграммовая кучка населения, они не оставляли осадка ни в «народе», ни в «трудящихся», не говоря уж о «русском народе». «Я бы за загадочную русскую душу и полцента ломаного не дал, – говорил Леви. – Трусливая, а не загадочная. Хуже арабов».

Жил он на Кутузовском проспекте в доме для иностранцев, знакомств с ними не заводил, дипломатов в посольствах – «надутые индюки и индюшки» – чурался и жил, сообразуясь со своими привычками и наклонностями. Пил на полную, оскорбительно скандалил с гаишниками – бесшабашно ездил на семиместном Додже с помятыми крыльями (не джентльмен служит машине, а машина – джентльмену) – заводил в «удивительных местах» рисковые знакомства с художниками нонконформистами, ворьем, наркоманами и проститутками. Ночевал с ними, давал практические уроки секс-революции, завозился с шлюшонкой из сферы обслуживания и заработал от нее триппер. Накопив массу впечатлений, отправил в «Балтимор Сан» десяток статей и зарисовок с натуры и начал писать книгу «Хороши подмосковные вечера».

«Столицу мира» он называл «пыльным мешком нищего», а социальное устройство – «состарившееся проституткой, погрязшей во всех грехах и пороках». У гебистов Леви – притча во языцех, а в МИДе решительно хмурились, подумывая выдворить его за пределы «за деятельность, несовместимую с профессией журналиста».

Наш кабак он облюбовал из-за приличной пищи и музыки, напоминавшей ему родные сердцу Соединенные Штаты.

Левку нахожу в мужском туалете. Он, как всегда, в безразмерном желтом свитере и загаженных джинсах: разноцветные заплаты, засохшая грязь, мутные подтеки и сальные пятна с оттенком блевотины. Но при опытном рассмотрении джинсы чистейшие, а заплаты и помоечная грязь – фантазии дизайнера фирмы «Леви Страус». Щеголь.

Левка тряхнул ярко-рыжей курчавой шевелюрой и показал прокуренные неровные зубы. Он в восторге от детского писка на лужайке, Но кто будет пищать?

– Хористки из оперетты, – говорю.

Мой ответ исчерпал дальнейшие вопроси Леви. Он набьет багажник Доджа спиртным – туда войдет и теленок – и будет ждать за углом в десять. Леви чисто говорит по-русски, но с еврейским акцентом. Любовь к родному языку ему с детства привили гомельцы из Лос-Анджелеса.

Иду через ресторанный зал на кухню подумать о закуске, и, чтобы не оглохнуть, затыкаю уши ладоням. На эстраде с ревущим оптимизмом заливался песенно-инструментальный ансамбль «А ну-ка, девушки!», принудительная нагрузка, чтобы разбавить наш космополитический антинародный репертуар и дать почувствовать иноземцам, что они не где-нибудь там, а в стране всего прогрессивного человечества. Шестеро девчушек в белых брючных костюмах в сопровождении трех электрогитаристов надрывались «Бамовской комсомольской». Животики «А ну-ка девушек» были заметно припухшими. В нашем кабаке они дружно забеременели, ни с того, ни с сего. Васька посмеивался: общий вирус.

Мы на них не в обиде. У нас стало три выходных, с понедельника до четверга, но кабак пустует.

Девчушки захлопнули свои помадно накрашенные ротики и вместе с бородатыми электрогитаристами засеменили с эстрады .

Некто в синем блейзере с полукруглого дивана посылает мне требовательные знаки. Присматриваюсь, узнаю своего сводного братца Томаса Евдокимова. С чего бы ему быть здесь с Лушкой и сыном от брошенной жены Петькой?

– А мы пришли тебя послушать, а попали на родные напевы, – сказал Томас с добродушной простецкой улыбкой. – В Вашингтоне, представь, я купил «Московский сувенир» и ушам не поверил – «Олл Старс». Не так ли, Лу?

– Так ли, – ответила Лушка.

Приглядываюсь. Лу, стало быть. Из Лукерьи перелицевалась в Лу. Оно и понятно. Быть Лушей – женой журналиста-международника неблагозвучно. Уж больно несет даже не советской, а сиволапой Русью. Зато Лу… Заокеанская жизнь пошла ей впрок. Она утратила всю русопятость и превратилась в образцовый экземпляр молодой американки: ни грамма лишнего жира, первосортное упругое мясо, обтянутое шелковистой белой кожей. С лица сошло наивное бесстыдство, подтянулось, стало суше, мягко обозначились высокие скулы, карий взгляд из-под влажных ресниц спокойный, уверенный в своей силе. Пожирательница.

Улыбнулась краешками изогнутых ненамазанных губ:

– Изменилась?

Я тоже улыбаюсь:

– Любуюсь.

Томас вздохнул не то с сожалением, не то с осуждением:

– Штаты хоть кого изменят.

– Как жилось? – спрашиваю Лу.

У ее губ образовалась насмешливая складочка:

– Как тамошним людям.

Томас отхлебнул водки:

– Люди людям рознь. Рай для богатых, ад для бедных

Лу махнула в его сторону узкой ладонью:

– Помалкивай. Там, по крайней мере, бабы не давятся в очередях за колбасой и за сосисками, железнодорожные шпалы не кладут и асфальт не стелют. – И с презрением: – Врешь в своей писанине ну просто бессовестно.

Петр с усмешкой в узких глазах:

– Кто писал не знаю, а я, дурак, читаю.

Томас, не теряя добродушия, сыну:

– А ты вообще ни черта не знаешь про западную жизнь. Там вам воображается рай. Но рай – горький.

Я внутренне улыбаюсь:

– Слушай, Троша, а чем кончалась та история в Центральном парке в Нью-Йорке?

Лицо Томаса приняло чеканное выражение:

– Какая история?

– Когда тебя негры к дереву привязали, обобрали и обоссали, – говорю.

Глаза Петьки вспыхнули весельем:

– Да ну?

Томас стал разминать пальцами хлебный мякиш и жестко:

– Одна из грязных провокаций ЦРУ. Советский журналист им как бельмо на глазу. И хватит об этом. – С удовольствием закурил «Беломор». – Хорошо дома.

Лу потрогала мизинцем прямой носик:

– Фотография все газеты обошла. Американские журналисты проходу не давали. Пришлось уехать.

– Хватит об этом, – холодно сказал ей Томас.

Да, отношения между красавицей Лу и моим братцем, сложные, думаю.

Между столиков развалистой хозяйской походкой прошелся пушистый чернющий кот Михей, постоялец кухни. Около нас задержался, чуть кивнул мне квадратной головой, как старому знакомому, упористо сел на попку и мигнул Лу зеленым с яркой искрой глазом. Сведя к переносице широкие темные брови, Лу внимательно смотрела в его глаза:

– Похоже, этот кот слишком много знает.

Поглаживаю Михея по спине:

– Он не знает того, что знают люди, а люди не знают того, что знает он.

– Кто? – спросил Томас.

– Кот, – отвечаю.

– Вы большой шутник, дядюшка, – сказал Петр.

– Еще какой, – оказала Лу.

Сидим. Чувствую, как ее мягкое упругое колено нечаянно касается моей ноги. И точно ток пронесся по моему существу. Небывалое чувство. Ни на что не похоже. Никогда такого не случалось. По тому, как ее колено, будто обжегшись, от меня отскочило, чувствую, что ток передался и ей. Вижу в глубине ее карего взгляда смятение, смешанное со страхом. Наверное, сам выгляжу не лучшим образом. Не хотелось бы мне…

Томас с тревогой взглянул на изменившееся лицо жены:

– Что с тобой?

Экая бедолага братец Томас.

Лу провела пальцами по лбу:

– Голова поплыла. Водки давно не пила.

Михей требовательно несколько раз мявкнул. Лу опустила на него глаза:

– Что тебе?

– Семги, – говорю.

Михей моментально вскочил на мои колени, и я даю ему с вилки кусок рыбы. Михей с благодарностью проворчал и, соскочив с колен, удалился. Томас хмыкнул:

– И часто ты кормишь котов семгой?

– Какой же приличный ресторан без своего кота, – отвечаю и достаю из ведерка со льдом шампанское. Разливаю.

– Со свиданьицем, дорогие родственники.

Чокаемся и пьем до дна. На эстраду поднялись «А ну-ка девушки», столпились у стальной ноги микрофона и под ревущий аккорд электрогитар слаженно рванули «Марш космонавтов». Откланиваюсь и ухожу на кухню. Чувствую на себе смутную мысль Лушки:

«Приеду».

Так, стало быть. Поехали. На заднем сиденье Васька в обнимку с хористками молол ласковую чушь:

– Главное, ничего не бойтесь. А чего боитесь, и того не бойтесь.

– А чего надо бояться? – спросил альт.

– Ужаса, – ответил Васька.

– Загадки лепите, – ответило сопрано.

– Брось трепаться. – сказал Герман. – едем выпить и пожрать.

– А куда мы едем? – спросил альт.

– К симпатичному хозяину, – прошелестел Васька. – В пещеру.

– Мы девушки приличные, – сказало сопрано.

– А кто же пьет с девушками неприличными? – засмеялся за рулем Левка.

– Выпить замечательно, е-мае, – без интонации сказала Германова Улька.

Сижу рядом с Левкой. Представляю, что будет. Герман с Улькой – это ясно. Васька после килограмма спиртного на грудь заберется в котельную. А Левка будет лакомиться хористками попеременно. Не надорвался бы боевой еврейский конь. Сколько в человечьей породе помоев… Не захлебнуться бы.

Миновали светящуюся арку на Кутузовском проспекте. Левка вывел Додж на осевую линию, оставляя справа автомобильную мелочь. В окнах остро засвистел ветер. Прислушиваюсь к ровно упругой механической песне двухсот двадцати американских лошадиных сил. В хвост панически взвизгнула милицейская трель, затарахтел москвиченок, угрожая мигалкой. Левка пришпорил Додж.

– Обожаю натягивать нос полиции.

Мотоциклетка безнадежно надрывалась далеко позади. На выезде из Кунцева, у будки ГАИ на перекрестке возник милицейский и судорожно замахал светящейся палкой – дескать, стать к обочине. Но Левка, не сбавляя скорости, включил мощный прожектор, и милицейский, уронив жезл, еле успел качнуться в сторону. Герман вцепился в левкино плечо:

– Угробимся!

– Вы всегда так ездите? – замирающим голосом спросило сопрано.

Левка с роскошным жестом ладонью:

– С дамами – всегда!

Улька взвизгнула от восторга.

Пижон.

– Прижми хвост, – прорычал Васька, – Я еще и выпить хочу. Ох, уж эти мне американцы. Не пернут без показухи.

– А он вправду американец? – робко спросил альт.

– Ковбой из евреев, – обронил Васька.

– Русский пьяница, – беззлобно парировал Леви.

Кончились фонари с изогнутыми гадючьими головами, изливающими зеленый свет. Темнота стала темнотой. Равномерно пощелкивали дворники, очищая ветровое стекло от мокрого снега. Из ночного бытия, из ниоткуда, навстречу фарам в однообразном нескончаемом ритме тянулись блестящие снежные нити, завороженные светом.

Чувствую, как из глубины моего естества, как из темного колодца, поднимаются звуки, и каждая нота находят свое место и отзывается в клеточках мозга точно и ясно, яснее не может быть.

– Дай клочок бумаги, – быстро говорю Левке.

– Зачем?

– Дай, – повторяю настойчиво.

– Поищи в бардачке.

В бардачке натыкаюсь на газовый пистолет – одной пули достаточно, чтобы в течение получаса заставить рыдать целую компанию.

– Исключительно от мух, – ухмыляется Левка. Нащупываю блокнот с обозначением «Отель Хилтон Иерусалим». Ладно, сойдет. Кое-как провожу строчки скрипичного и басового ключа. Почти наугад, при свете щитка приборов набрасываю то, чем переполнены клетки-клавиши мозга. Вот ОНО, не вырвется.

Левка скосил глаза на пеструю рябь нот и опросил уважительно:

– Осенило?

Вырываю листки из «Иерусалима»:

– Сегодня услышишь.

– Представляю.

А я не представляю. Вытираю холодный взмокший лоб. Звуки в голове выдохлись, утихли.

Дорога взяла влево. Миновали глухо ворчащий под непогодой бесцветно черный лес. Желто засветились оконца чайной Гаврилы Колдунова. У дверей две бесформенных фигуры, трудно борясь с алкоголем, тщетно пытались приподняться с карачек.

– Святое место, – вздохнул Васька.

Над прудом стояло мутно-зеленое зарево, окрашивая снег в мертвящий свет. Хотелось бы знать, возможно ли звуком почувствовать цвет?

Чен с бега бросается мне на грудь. Обнимает лапами за шею, лижет все лицо:

«Ух, как долго тебя не было!»

– Обстоятельства, милый, – отвечаю я.

Он настороженно повернул голову на компанию, вываливавшуюся из машины.

«Кого привез?»

– Друзья. Будь с ними полюбезнее.

«А они стоят того?»

– Многих ты знаешь, – отвечаю я и опускаю его на снег.

Чен отошел к двери и сел в настороженной позе. Васька целует его в морду.

– Со свиданьицем, Ченчи. Рад тебе, дружок.

Чен лижет его в нос. Они с Васькой друзья и не раз спали в обнимку в котельной.

Зажигаю бра в простенках.

– Располагайтесь.

Глядя на Левку, Чен состроил мерзкую морду:

«Опять этот грязный пес?»

– Ты слишком суров, – говорю.

Чен с презрением уставился на хористок и Ульку:

«Где ты подобрал таких дворняжек?»

– Дамы не бывают дворняжками, – строго говорю. Чен пренебрежительно пожал шерстяным плечом:

«Бывают».

У альта в недоумении взлетели подбритые брови:

– С кем это вы?

Я почесываю Чена за ушами, обвожу рукой дом:

– Располагайтесь, отдыхайте. Сейчас зажгу камин.

– А музыка у вас есть? – хрипловато спросило сопрано, грудастая брюнетка с ногами устрашающей длины.

– У нас все есть, – вкрадчиво заверил ее Левка.

– Обожаю людей, у которых все есть! – воскликнул альт. Беленькая, простенькая, с ладно слепленной фигурой, с совершенно невинными васильковыми глазами, в меру вздернутый носик. Захлопала маленькими ладонями. – И настоящий камин – надо же! Под камин так лихо думать и мечтать. – Озиралась. – Тут бы и осталась. Как в замке.

– Василий, принеси дров, – говорю я. – Будем всласть лихо думать и мечтать.

Давясь смехом, Васька с Ченом отправились за дровами.

Приглядываюсь к альту. Где я ее видел?

Роюсь в памяти и нахожу схожий образ. Ну, да – тот же мягкий, неправильный овал, васильковые широко поставленные глаза, детские губы, разделенные ямочкой. Волосы цвета поспевшей ржи. Портрет матери, грубый подмалевок, не до конца проявленный негатив.

А если проявить до конца? Убрать уличное, вульгарное выражение, смягчить голос, утончить кисти, щиколотки, придать глазам мягкую мечтательность. Был бы живой подарок отцу на склоне лет. Кто под старость не пытается оживить безмолвную, стертую тень ушедшей любви? А тут живая, наяву, во плоти. Так что же, Настя, порешили? Останешься в «замке»? Останешься.

Вздрогнув, широко открытыми неподвижными глазами, она смотрела на стоявшего перед ней хозяина. Он был в темно-серых брюках, на синей шерстяной рубахе красной вязью вышита труба. Легонько пощелкивал пальцами. На твердых губах застыла неподвижная улыбка. Но темно-синие глаза не улыбались, и от его синего всасывающего взгляда у нее поджались пальцы на ногах. В сердце точно вошла тупая игла и отозвалась: «Пропала». Продолжение – ЗДЕСЬ


Comments are closed.

Версия для печати