Продолжение. Предыдущее здесь. О «Блюзе бродячего пса» и его авторе – здесь. Начало «Блюза» – здесь.
На прохладной утренней заре мы наконец без напастей и злоключений достигли Камушков. За заборами благоухала сирень, и мы с наслаждением вдыхали воздух. Конный пастух, поднимая негромкую пыль, гнал разноцветное стадо, останавливался у ворот, хлестко щелкал кнутом, и бабы выгоняли на улицу коров. В магазин «Повседневные товары» два никудышных мужичонка, пучась от напряжения, таскали из грузовика ящики с водкой и шампанским, и поперек себя шире продавщица в невесть когда белом халате отпускала напитки неопохмелившемуся населению.
У Васьки набежала слюна. Чен прищурился:
«Он соскучился».
Подъезжаем к трехэтажному дому колхозного правления казенной городской кладки. У дверей на табуретке похрапывал старикашка в овчине и обрезанных валенках. Из открытых окон слышался треск пишущих машинок и телефонные голоса. У подъезда стояла черная Волга.
На площади у правления расторопно появился Жигуль в цветах и лентах, а позади две телеги с дикими для взгляда седоками. Мужики и парни обряжены в женские платья и юбки, а бабы и девки – в мужское барахло. Визгливо надрывались гармошки и хриплые нетрезвые голоса. Густо запахло перегаром. Компания вывалилась у памятника вождю революции, выволокли к подножью охапки сирени. Вперед нетвердо выступил длиннющий парень в черном пиджаке, надетом на голую грудь, на шее болтался красный галстук. Поднял руку, унимая галдеж, и обратился к памятнику:
– Великий наш Владимир Ильич! Лично я обязуюсь жить с законной женой всю жизнь честно и на сторону не гулять. – Провел языком по шершавым губам и, набирая силу: – Клянусь все силы отдать труду, могуществу и процветанию нашей родины! – И в пояс поклонился монументу.
Вождь рабочего класса и крестьянства холодно высился на гранитном пьедестале. Голова загажена птицами, в никуда смотрели железобетонные глаза, рука устремлена в непонятном направлении. Гомонящая компания засеменила обратно к Жигулю и подводам.
– А теперь – в прудок! Купаться, – выпорхнул ломкий женский голос.
Из резко распахнувшихся дверей правления вышел широкий, коренастый дядя. Впер руки а бока, оценил взглядом сборище и налился гневом. Вглядываюсь – копия отца, но грубая, упрощенная, без недомолвок и нюансов. На обветренном лице выступала откровенная властность и жестокость. Стало быть, дядюшка.
– Этта шо у меня?! – загремел он, не напрягаясь, на всю площадь. – Гулянки спозаранку?
Молодожен повертел пальцем галстук на голой шее.
– Мою свадьбы отгуливаем, Михал Николаич. Маята, а надо.
– А меня позвать забыл? – брезгливо спросил дядюшка.
Молодожен виновато улыбнулся:
– Гусь свинье не товарищ, Михал Николаич.
– Точно! – с удовольствием согласился дядюшка. И со скорбью. – Был у меня первейший механизатор Коршун, а стал Коршун распоследней свиньей. – И с рубящим жестом. – Шоб сей момент по домам. Опохмелиться – и на печку! Шоб завтра у меня, как один, все в полях были.
Молодожен криво плюхнулся в Жигуль, ватага тихо рассыпалась по телегам и откатилась. Председатель еще долго грозил вслед кулачищем, шепотом матерясь, отводил душу. Постоял над старикашкой. Чувствуя над собой опасность, старикашка мигом проснулся.
– Какую погоду ожидаешь, Авдеич? – спросил председатель. Старикашка повертел головой, отгоняя сон, подслеповато уставится в мутноватое небо, переступил валенками.
– Засерь надвигается, не то с Киева, не то с Австрии.
– Синоптик, – проворчал председатель и почесал переносицу. – Поспеть бы с посевной. – Его рассеянный взгляд остановился на нашем джипе, но удивления не обнаружил.
– Доброе утро, дядюшка, – подаю я голос.
Он прищурился на меня:
– А, племяш пожаловал. А мы тебя вчера ввечеру поджидали.
– Задержка вышла, – отвечаю,
Он уселся в Волгу.
– Поехали завтракать.
Дядюшка жил на краю села в просторном доме нездешнего, ушедшего времени. Высокие, широкие окна выходили в нежилой, заброшенный сад. Между стволов вишен и диких слив за неразборчиво заросшими кустами зелено блестела ряска зацветшего прудка. Дом был построен в конце девятнадцатого века моим прадедом, земским врачом, счастливо умершим от дифтерита до революции.
Отец с Настей завтракали на веранде. Хозяйничала дочка дяди Миши Ксюша, перезревшая девица с устрашающе выпирающей вперед грудью и крутыми бедрами. Мельком окинув ее взглядом, Васька шепотом присвистнул. Непохоже на Ваську. При виде нас отец привстал. Свеж и весел.
– Я уж и беспокоится начал – нет и нет.
– Подзадержались, – отвечаю. В подробности не вхожу,
Отец представил нас девице.
– Мой сын и его приятель.
Дядюшка вкусно потер ладони, похожие на две сковороды телесного цвета, и дочери:
– А ну, что есть в печи, все на стол мечи.
Мы со сдержанной жадностью принялись за холодец и холодную баранину. Ксюша принесла необъятную яичницу и початую бутылку «Посольской». Дядюшка бухнул в чайный стакан водки и в один прием выпил.
– С утра не предлагаю, – отдуваясь, сказал он отцу. – А молодые люди не примут?
– Благодарим, но не пьем, – отвечаю.
Дядюшка поднял брови:
– Больные?
– Душа не просит, – ответил Васька,
Отец смеющимися глазами смотрел на брата.
– Однако у тебя режим праведника.
Дядюшка отрыгнул водочный дух и навалился на яичницу.
– Рабочий день требует. Ты, небось, утренние сны с молодой женой доглядывал, а я с шести утра в поле. Посевная в разгаре, и хозяйский глаз нужен во всем, а то… – Неизвестно чему посмеиваясь, покрутил головой. – Да-а… этта номер. Звоню в райком первому и представь! Фантазии не хватит. – Перегнулся через стол. – Хомутова работяга-комбайнер повалил на пол, в борьбе одолел, содрал штаны и опасной бритвой отхватил ему начисто мужскую принадлежность. На вопли обещался народ, а из Хомутова кровища, как из крана хлещет.
Васька подавился бараниной. Отец допивал молоко.
– Сурово живете.
Дядюшка доканчивал яичницу.
– Мы с Хомутовым приятели. Дельный парень, но до баб охоч был невозможно. – Уставился глазами в бело-круглое настино горло. – Вот Настю он точно между пальцев бы не пропустил.
Ксюша ударила ладонью по столу:
– Так ему и надо, блудливому коту! – И отцу: – Вспомни мой случай. – И всем: – Пришла к нему насчет музыкальной школы, а он… Еле вырвалась.
Васька поиграл пустым стаканом.
– У вас тут вообще опасные странности, – подал он голос. – Притомились мы в дороге и решили заночевать в лесу. А какой же лес без костра? Только начали печь картошку – на огонек гости. Верхами, в чулках и масках на лицах. – И отцу: – Представляете, Иван Николаевич, налетчики, ну, мы…
– Ну, ну, – перебил дядюшка.
– Отбились, ушли на джипе, а если бы не джип… Вы представляете?
– Спустили б шкурку, – весело предположил дядюшка.
Отец вышел из себя.
– Что за бредятина у вас творится? То секретарей райкомов бритвой обрезают, то налетчики в масках по ночам… Куда мы попали?
– В деревенскую жизнь, милый, – прошелестела Настя. – Ты же хотел… Для кино пригодится.
Отец негодующе фыркнул:
– Какое тут возможно «кино»!
Дядюшка похлопал его по плечу:
– Правду сказала женушка. Отстал от народной жизни, братец, Окунись в нашу крестьянскую житуху. Подсмотришь – закачаешься, как тополь на ветру, зашуршишь листьями.
Ксюша сложила руки под высокой грудью:
– Значит, снова «буденовцы» на дорогах объявились? Днем пай-мальчики за партами, а ночью сбиваются в шайки. Крадут лошадей из конюшен, грабят магазины, нальются винищем и айда по дорогам. Встретят запоздавшую девчонку или старуху – и насиловать.
– Много ли старухе надо, – мрачно вставил дядюшка.
Помолчали. Васька, глядя на грудь Ксюши:
– А все от скуки. Биссектриса, синус-косинус… Тоска унылая. А ночью воля вольная. Душа требует романтики.
Дядюшка сверкнул глазами.
– Одну лошадь нашли с вырезанной на лбу красной звездой. – Грохнул по столу кулаком. – Я бы этих «романтиков» загнал бы в подвал и порешил из автомата собственноручно.
На веранду тихо поднялась женщина в тугом белом платочке. Ей не то тридцать, не то пятьдесят. Женщина в деревне возраста не имеет. Поклонившись, обратилась к председателю:
– Дозволь, Михал Николаич, лошадку в конюшне попросить. Огород вспахать.
Председатель нахмурился.
– А почему я тебя на прополке свяклы не вижу?
Женщина оправила старенькое темное платье.
– Хворая я, на билютени. Хворая.
– Хворая? А пахать усадьбу не хворая?
Она переступала опорками.
– Та я ночью при луне вспашу. Дозволь лошадку.
Председатель погрозил ей пальцем:
– Шоб сей момент на свяклу шла! – Ушел в комнату и вернулся с бумажкой. – Отдашь конюху. Разрешаю.
Женщина поклонилась ему:
– Премного благодарна за вашу доброту. – И спустилась с веранды.
– Круто ты с ней, – заметил отец.
Дядюшка допил молоко из крынки.
– С ними иначе нельзя. – Похлопал по налитой шее. – Вот они где у меня. – Повздыхал. – Уходящая порода, бабы. Тридцать пять лет, пятьдесят… А они, шоб ты знал, почитай, все колхозное тягло на себе тянут. Мужика влечет в магазин алкогольная сила, к бормотухе прилип, парни норовят либо в город, либо на Север за длинным рублем хвост унести, а девкам подавай легкую работенку и танцы каждый вечер, а то грозятся опять же в город, а там – замуж, – горячился дядюшка. – Давеча спрашиваю одного тракториста: «Ты как пашешь, сукин сын? Глаза у тебя есть? Ты землю любишь?» А он отвечает: «Земля постылая, а работа проклятая». – Осердясь, убил какое-то насекомое на щеке. – Разучился народ землю любить. Отучили.
– Была бы своя, любил бы, – вылезла Настя. – А раз не своя, на кой ее любить?
– Ишь ты, – удивился дядюшка, – в городе поднабралась? У меня была – молчок, не выступала.
Потемнев глазами, Настя поднялась.
– А пошел ты, знаешь куда! – вырвалось у нее с застаревшей ненавистью. – Держиморда, крепостник!
Отца сморщило, точно от боли.
– Настя, прошу тебя…
Настя сбежала в сад.
– А пошел он знаешь куда…
Дядюшке, задыхаясь, побагровел.
– Ах ты… ах ты… – искал он подходящее слово.
Отец поднялся бледный:
– Если не прекратишь… уедем. Сию минуту уедем!
С неостывшей яростью дядюшка взглянул на него. Сжал и разжал кулак. После долгой паузы поперхнулся в сторону:
– Ладно.
А Ксения примиряюще потянула:
– Ну, будет тебе, папочка.
Васька погасил веселый взгляд:
– Скандал в благородном семействе.
Отец мягко положил руку на его плечо:
– А ты – цыц.
– Слушаю и повинуюсь, – покладисто ответил Васька.
Так кончился завтрак.
Настя отправилась на Соловьиный хутор проведать отца, дядюшка взял с собой отца показывать угодья, а мы были предоставлены самим себе. Ксюша отвела нам комнатенку в дальнем углу дома. Посматривала на нас любопытством и в конце концов сказала:
– А я вас по телевизору видела. Вы этот, как его… джаз исполняли.
– Было такое дело, – признаюсь.
– И вы это называете музыкой? – опросила она.
– А что вы называете музыкой, девушка? – осведомился Васька.
– Странная она какая-то, – помялась она. – Не советская.
– А вы признаете только советскую музыку? – спросил Васька, играя глазам, – «Подмосковные вечера»?
– Ну, зачем же так, – гордо ответила Ксюша. – Я Рахманинова люблю, Чайковского. Композиторов, которых можно играть и слушать.
– И на здоровье, – пренебрежительно пожал плечам Васька.
В одной из комнат приметили пианино, Васька открыл, взял несколько аккордов, присвистнул:
– Кто же на нем музицирует?
– Я играю, а не музицирую, – подчеркнуто сказала Ксения. – Руковожу музыкальной школой.
– На нем навоз возить, а не играть, – брезгливо сказал Васька. – Должно быть, с детства не настраивали.
– А вы – можете? – недоверчиво спросила она.
– Давненько не брал в руки шашек, давненько, – лениво протянул Васька, поглядывая на ее больше босые ступни. – Тащи плоскогубцы и отвертку.
А я прохожу в указанную нам комнату. По стенам – два топчана, стул и колченогий деревянный стол. В нос ударило нежильем с примесью чего-то гниющего. В углу обнаруживаю дохлую крысу. Немудрено сдохнуть в таком безлюдье. С сухим треском открываю окно и выбрасываю дохлятину. Кое-как отпираю высокую дверь, выходящую в сад. Сажусь на заросшие травой ступеньки. Слышу, как Васька настраивает рояль – звуки мало-помалу приобретают четкую музыкальность. Прислонившись к косяку двери, погружаюсь в забытье. Мысли побежали вспять, смутно привиделась серо-неровная лента шоссе, умирающий комбайнер под откосом дороги, мальчишка-грабитель, прижавшийся к дубку в столбняке, руки притиснуты к лицу, ладони мокрые от слез, дядюшка, опрокидывающий водку, злые Настины глаза…
Странное, противоречивое существо человек. Он живет не в настоящем, а в прошлом. Каждая прожитая секунда, минута, час, день – уже прошедшее. Ему только кажется, что он сейчас, теперь. Он всегда в прошлом, а будущее грезится. Сны видятся сиюминутно, но попробуй их догони. – Медленно думаю. – Только любовь в настоящем, а в прошлом она уже не любовь, а печальные воспоминания. Звук трубы властно гласит – слушайте, я есть, а не был! Окружающий мир живет вне времени, смерть вечна.
Опамятываюсь от мягкого прикосновения шерсти. Чен пришел. Поглаживаю его за ушами.
– Где был, что видел?
Он смотрит на меня вопрошающе.
«Странная тут жизнь, хозяин. Люди злые, никто не радуется, все копаются в земле, а нашего брата в будках на цепи держат, и они не разговаривают, а орут оттуда – пошел вон со двора. Почему?»
– Так здесь заведено, так поставлено.
«Значит, здесь так надо?»
– Видишь ли, каков порядок, таковы и люди.
«А не стоит ли людям поперек горла такой порядок?»
– Выходит, не стоит, раз живут.
Чен сморщил нос.
«Я бы убег».
– Куда?
К обеду вернулся дядюшка с отцом. Хватив перед борщом еще стакан “Посольской” «для настроя» и закусив телятиной, снова укатил на поля. «Задержусь с посевной, в обкоме хвост накрутят». Отец был хмур и неразговорчив, вяло поел и смотрел на ступеньки веранды – не появится ли Настя… Над садом сбивались тучи. Откуда «засерь»? С Киева или с Австрии? Отец опустился в старую качалку,
– Как съездилось? – спрашиваю.
Отец хмуро усмехнулся:
– Навиделся и наслушался по горло. Крик и матерщина, мат и крик. Луженая глотка у братца. Они, то есть колхозники, говорит он, другого языка не понимают. – Покачался в качалке. – Не понимаю, разучился, что ли, народ понимать человеческий язык? – Медленно походил по скрипучим половицам. – Зря, зря я сюда устремился… – И с горечью. – Ушло сердце из деревни, родного дома не вернешь.
– Жизнь – не кино. – Он резко повернулся ко мне. – А кино – не жизнь. – И точно отвечая своим мыслям. – Отвыкли говорить правду, отучили. Лжем привычно, накатано. И чем искуснее упакована ложь, тем больше заслуг и почета.
– Что с тобой? – искренне удивляюсь я. – Разве не привык?
Отец взглянул странным взглядом:
– К старости прозреваешь. – И боком сошел с веранды в сад.
Вечером мы с Васькой пошли прогуляться. Если б не огоньки в окошках и не бормотанье телевизоров, село казалось бы вымершим. Лишь на скамейках у серых заборов посиживали незаметные старухи и, поглаживая натруженные руки, судачили между собой: у Василисы старик «помре», надо из Федосова попа звать отпевать, звать-то звать, а скока поп возьмет? Уродится ль урожай, а то засуха возьмет, как в летошном году. Ноне в магазине масло давали и чудную консерву привезли. Мелкий частик называется. Почему он частик-то? А потому, подруга, что в нем часто.
Темный горизонт вспыхивал кривыми молниями и порявкивал громом. Как осекшись, погасли лампочки в тесных окошках и подавились телевизоры. Васька обернулся к старушечьей скамейке.
– И часто у вас электричество балует?
Из сиреневых сумерек ему ответили скрипуче:
– Может, что на линии, может молония оборвала. Кто знайт.
Подул громкий ветер, быстро затемнело, и мы отправились восвояси. В темной неразберихе сада нащупали нашу дверь. В комнатушке в подсвечнике горела свеча, у одного из топчанов стояла тумбочка, застеленная скатеркой, на ней – банка с букетиком сирени, а под ней записка, в которой значилось:
«Уважаемый Василий – к сожалению, отчества не знаю. Благодарю вас за настройку пианино. Завтра утром приглашаю вас в музыкальную школу. Ксения»
Васька повертел бумажку:
– Новости.
Раздевшись, залезаю под овчину.
– Пойди, пойди, покрасуйся, блесни на рояле, покажи шик. Ты же можешь.
Васька залез под разноцветное ватное одеяло.
– Перед кем?
– Гляди, и приживешься, – развиваю я дальше мысль. – Приблизишь молодежь к музыкальной культуре, как к огоньку потянутся молодые таланты – где народ, там и таланты.
– Джазовый огонек, – фыркнул Васька. – Ну, ты и даешь, старина!
– А почему бы и нет? – говорю я серьезно. – Женишься на Ксюше, отвалит дядя Миша пол дома, обзаведешься живностью, курями-поросями, детишки поедут мал мала меньше. Вот ты и в дамках.
Выбравшись из-под одеяла, Васька спустил ноги на пол.
– Ты что, всерьез? Ты ноги ее видел? Большой палец как дуля и наглый. С таким пальцем жить – с ума сойдешь!
– Надо думать, что кроме большого пальца у нее еще кое-что есть. Есть где разгуляться порядочному человеку.
Васька долго молчал и потом:
– Нарисованная перспектива не для меня. Для «порядочного человека», так что уволь.
Чтобы видеть Ваську, опираюсь на руку.
– Я бы на твоем месте задумался о себе. Время идет, не мальчик, поди под тридцать.
– Не считал, – закинув руки за голову, Васька уставился в потолок. – А что такое время – годы?
– Уходящая пустота, – не задумываясь, отвечаю.
Васька помолчал и медленно:
– Похоже… Только для нас я бы сказал… музыкальная пустота.
Соглашаюсь. Тушу свечу,
За окном дождик затеял свою мокрую песенку, то шепотом, то вполголоса. Уютно засыпать в такую непогоду.
Чен остался при джипе. Мало ли что.